Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2010
От автора
| Родился 16 июня 1931 года в Ленинграде. Начиная с 1955 года печатался в журнале “Юность”, куда в 1962 году и был приглашен на работу в отдел поэзии. Там проработал до середины девяностых годов сначала в качестве литературного сотрудника, а затем члена редколлегии журнала. Начиная с 1973 года постоянно работал в театре и кино. За это время выпустил много книг, главные среди которых “Високосный год”, “Дождливый четверг”, “Иверская сторона”, “Прощание с империей”… Написаны известные хиты из кинофильмов “Д’Артаньян и три мушкетера”, “Гардемарины, вперед!”, “Забытая мелодия для флейты”, “Рецепт ее молодости”, “Веселая хроника опасного путешествия” (“Аргонавты”), “Остров погибших кораблей”, “Простодушный”… В 2003 году присуждена Президентская премия имени Булата Окуджавы.(Примечание редакции: предыдущая публикация в “Знамени” — № 3 за 2008 год.)
Юрий Ряшенцев
Облик деревьев
* * *
Кот на окне намывает гостей. И зря.
Их на земле не осталось, моих гостей.
Жёлтая зелень грядущего сентября
в воздухе кружится вяло и без затей.
В первом часу раздастся первый звонок.
А во втором — второй. Телефон запел.
Это коллеги с новостью сбились с ног.
Это не то, чего я сейчас хотел.
В ровном, без бурных всплесков теченье дня
можно такую на миг ощутить струю!..
Разве же мало, Господи, для меня,
что я стою над бездною, на краю?
Но и при этом, даже сильней куда,
чувствую всем поголовьем открытых пор,
как легковесна пыль, как свежа вода,
как необычен сумрак за тканью штор.
То ли темныˆм-светло, то ль светлым-темно?..
Странное настроенье не по делам.
Это, может, ненастье, небось оно.
Может быть, и отчаянье. Пополам.
* * *
А как с пригорочка сойдёшь — так сразу рощица.
Листва ольховая там плещет и полощется.
За ней осина, наклонившись за поганкою,
тебя цепляет престарелой хулиганкою.
А у ольхи листва текучая, ручьистая,
с лица — зелёная, с изнанки — серебристая.
Она — как жизнь сама: быстра и переменчива,
и обижаться на неё за это нечего.
Обида — глупое людское состояние.
Ведь, что дано, дано обычно за деяния.
И потому глотни дымка из дачной форточки,
потом прими из пузырька невзрачной водочки.
И чтоб не рвать с окрестным миром, кликни Шарика
и, как в живую воду, — в серебро ольшаника.
* * *
На краю вечерней красной воды,
на самом её краю,
будто снова слышу “аллаверды!”,
словно с полным рогом стою.
Этот шорох камешков от волны,
обращающийся в слова,
возникает рядом из тишины:
Морис, Морис, Шалва, Шалва…
Как сливается с воздухом плоть куста,
плоть скалы. Дерева. Дома.
Это просто вечерняя темнота.
Темнота, темнота. Не тьма.
Всё я принял, и даже уход друзей.
Но проклятую эту тьму
я при всём всесилье её, при всей
очевидности не приму.
Это вечер, когда первобытный хвощ
сосёт реликтовый ствол.
И свободный вздох мандариновых рощ
вновь творит с душой произвол.
Если это простой поэтизм — “душа”,
то кому же тогда слышна
эта влага, шепчущая, шурша,
незабвенные имена.
Голос
Это голос, которым владеет приятель мой. Но
я не видел его с детских лет. Это очень давно.
Это дольше, чем люди живут, чем иная страна
сокращает пространства, пытаясь вернуть времена.
Ну, сначала он жил в эбонитовом доме, потом
переехать решил в современный пластмассовый дом.
Он выходит из дома не часто: разок в пару лет.
И тогда я волнуюсь: он жив ли ещё? Или — нет?
Нас разводят, как водится, семьи, забавы, дела.
Да и тяга увидеть друг друга исчезла. Прошла.
Но какой ещё звук возвратит мне восторг той поры,
тот спортзал, крепко пахнущий потом и счастьем игры,
тех приземистых ловких красавиц, исчезнувших вдруг,
как дурнушки в тени молодых и высоких подруг,
тот наш сад тополиный, и медленный гром вдалеке,
и грозу на доступной для кроля и брасса реке…
В доме — тишь. Лишь унылый комар да собака у ног.
Но — звонок!.. Показалось?.. Да нет же, ей-богу, звонок!
* * *
От красоты паршивого сквера в горле стоит комок.
Но описать эту сходку деревьев только Господь бы и мог.
Как передашь между звёзд кленовых алых небес игру?
С тем, что на свете нерукотворно, не совладать и перу.
Чёрная анаконда липы, ползущая в небеса,
мне преднамеренно заслонила окрестные корпуса.
Я удивляюсь нраву деревьев: как просто прощают зло.
А мы бы, небось, за тебя отомстили, запущенное дупло.
На ближней скамье я выслушал друга: все вздохи его, весь пыл.
Он был убедителен и логичен. И я его не простил.
И вот в одиночку любуюсь сквером, где раньше гулял вдвоём.
Но если мы говорим о жизни, настаиваю на своём:
этот чуть грустный облик деревьев, вольный их дух и плоть —
может быть, лучшее из всего, что создал для нас Господь.
Клейкий мой листик! Могу ль без обману, горький вдохнув озон,
молвить себе, как Алёша Ивану: наполовину спасён!
* * *
В лазоревом пруду
полдневный луч — до дна.
Последнюю еду
сожрал карась. Хана!
Нет, лесочка впервой,
впервой не порвалась,
как между ним и мной
естественная связь.
Здесь множество примет
минувшей жизни, той,
где каждый километр
становится верстой.
И диктор, в некий срок
прорвавшись из-за крон,
как праотцам пророк,
мне страшен и смешон.
Прозрачнее стекла
прибрежная вода.
Похоже, жизнь прошла.
Но это не беда.
А вот судак, мудак,
опять сошёл с крючка —
житейских передряг
и прелесть, и тоска.
* * *
И снова надо искать аргументы против небытия.
Вот существует же без доказательств народная страсть к питью.
Интересно, в можайском лесу догорела медленная надья,
зажжённая нами в двадцатом веке у полночи на краю?
Визбор опять начнёт ругаться, что вот, мол, возможен пожар.
Но если доныне не загорелось, то, стало быть, обошлось.
И ангел Господен, встречая Юрку, руку ему пожал.
Теперь они, видимо, вечно вместе. А мы? Мы покуда врозь.
Мы бодро сидим за своими столами, возрасту вопреки.
И наши компьютеры щёлкают, словно можайские соловьи,
которых, надеюсь, меньше не стало у пожилой реки,
несущей сейчас тяжело и устало бурые воды свои.
Она нас видит всё реже, реже, но это — нормальный процесс.
И он имеет своё оправданье, оно заключается в том,
что мы не забыли и не забудем невзрачных своих принцесс,
некоторые из которых — русалки, взаправдашние, с хвостом.
Как пахнет на всю округу осока, стоя у берегов
и запоздало храня русалок от жизненных передряг.
А там, за берёзами — эхо смеха и хруст и шорох шагов:
не поручусь, что не наша ночёвка над мхами родных коряг.
* * *
Первая влага июля упала на пыльный газон.
Дай мне хоть лето — о большем сегодня просить не резон.
Адские синие травы ползут из дворовой земли.
Редкие трутни летают, а может быть, это шмели.
Важно, не пчёлы: для этих газон наш и нищ, и убог…
Словно из Троицы выпал, печальный стоит голубок.
И бельевая верёвка меж двух тополей во дворе —
как между дат на граните (в три жизни длиною) тире…
Туча как будто проходит. Всё резче границы теней.
Скверно, что утро пропало. Но это не горе. Скверней,
что все мы и в дождик и в вёдро от болей своих без ума,
что всем нам присуще унынье, причин для которого — тьма.
А впрочем, не надо. Что толку скулить о врождённом грехе.
Уйти, как солдат в самоволку, мечтающий о чепухе
и чающий как откровенья, наглядного по временам,
великую силу мгновенья, не Богом ли данную нам?
* * *
Отвечай мне точно, не гадая:
где моя походка молодая?
В неженской ковыльной белене?
На карельской ледяной лыжне?
Или там, на склонах Кион-Вцеха,
где теперь не сыщешь даже эха?..
Этот поэтический вопрос
задан мной со зла, но не всерьёз.
Продолжая хмуриться и злиться,
по твоим я лестницам, столица,
подымаюсь. Каждый твой пролёт —
скверный, слишком длинный анекдот.
Но не петь же арию Паяца.
Остаётся только рассмеяться
с высоты своих седых годов
над ногой, разбитой, как любовь.
На высоком этаже последнем
полюбуемся пейзажем летним,
Из окна видать весь белый свет.
Хорошо, что лифта в доме нет.
Ибо ветерок не тот едва ли,
что тогда, на Рокском перевале,
на горячем солнце, со снежком.
Так туда же ходят лишь пешком.
* * *
Собственно, эти сентябрьские дни —
больше не лето. Пора…
Господи, месяц-другой сохрани
нищего от серебра!
Пусть эта осень ещё постоит.
Снег упадёт в свой черёд.
А без него ни один следопыт
наших следов не найдёт.
Это одна из полезных идей
в час, как других не дано:
тихо однажды уйти от людей,
зная, что им всё равно.
Всё испытал ты на долгом веку:
вихри, паденье, подъём.
А возвращаться, уже по снежку,
даже приятно потом.
* * *
За кромешной пургой почти не видны стволы.
Ты никак не просунешь нитку в ушко иглы.
Две недели марта прошли — никакой весны.
Ты всё просишь мимозы, но есть ли такой цветок?
У дырявого неба один, но крепкий резон:
вам бы всё бы тепла, а по-моему, не сезон…
На экране пахан твердит братве: — Пацаны,
делать лыжи ещё не пора, погодим чуток… —
Отключи, ради Бога, этот бандитский канал!
Да прими, что там есть у тебя: димедрол, люминал?
Снег, он белый, пушистый, но как он нам надоел!
Хоть бы каплю зелёного: листик, там, или трава.
Надо выключить свет и долго глядеть в окно,
наблюдать, как своей невинностью освещено,
стынет это пространство, бело, как в строке пробел,
и безмолвно, как испугавшаяся молва.
Ощущенье такое, что время покатит вспять,
постоит и покатит. Чего ему зря стоять?
И ещё неизвестно, в каком из своих деньков
мы окажемся через полсуток такой пурги.
Может, в том, где скакали кони, храпя, хрипя,
в том, когда я был молод, весел, не знал тебя
и когда я боялся этих огромных слов:
— Господи, помоги!..