Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2010
В парковом раю
Владимир Рецептер. Ворон в Таврическом. Книга стихов. 2006—2008. — Спб.: Балтийские сезоны, 2009.
В интервью с Вячеславом Куприяновым о феномене Райнера Марии Рильке я в свое время спросила: “Бытует известная фраза Рильке: “Если бы моя душа была городом, то она была бы Москвой”. Вячеслав Глебович, если бы ваша душа была городом, то каким?”. Куприянов ответил: “Мне иногда кажется — лучше бы моя душа была деревней. Так проще ориентироваться…”.
Лирический герой книги Владимира Рецептера “Ворон в Таврическом” в своем душевном пространстве совпадает с парком. “Погружаешься в парк, как в роман, / Где ветвятся живые сюжеты…”. Художественное пространство новой книги Владимира Рецептера по ходу ее движения становится похожим на парк. Очертания ландшафта обитания лирического героя возникают в книге постепенно — мир сужается и расширяется, получает форму и планировку.
Законы возможного изменения ландшафта заданы самим автором: “А пространство не ищет финала”. Петербург легко узнаваем в книге Рецептера, его очертания не растворяются в “цветах петербургской химеры”. Частичка “петербургского стареющего этноса”, лирический герой преображает город. Теперь не парк находится внутри города, а город внутри парка. Деревня как утопическая мечта (“Хочешь, вернемся сюда на века? <…> Сядем, поедем, вот — облака…”) тоже бытует внутри парка и по его законам. Егеря выводят “собачек на овсяный луг”, отдыхают, устраивая праздник на свежем воздухе.
Лирический герой и ворон в Таврическом — хозяева парка. Остальные соприкасающиеся с их миром — “пришлые”. Обитающих в парке человека и птицу объединяют бесцельность прогулок и одновременно внешняя деловитость (дурашливая), неприхотливость, одиночество, чувство “бездомности”. Ощущение себя как “ворона в Таврическом” (или “старого грача”, или “стрижа бездомного”) настойчиво: “Становясь как будто на ходу / вороном в Таврическом саду”. И друзья-ровесники воспринимаются им как “старые вороны”: “Живи молчком, как старый ворон, / кося на пришлых черный глаз”).
Стареющий человек, выпадая из рутины, понимает, что важным событием является только уход. Парк становится “спасеньем от пустоши и нищеты”, “отрадой, охраной, оправой”. Он не просто источник вдохновения, он существо, диктующее “слова, убежденья и страсти”. “Деревья, как стихотворенья, дают дышать”. Стареющий человек сравнивает себя со стареющим парком: “Паутину отводишь с лица, / и она налипает на руки…”. Старение как странное, непривычное ощущение себя другим, “старым грачом”, “перестарком”, “стариком бородатым, кудлатым”, “глухим стариком”, “старым олухом” — в новом возрасте “тело не по душе, а душа не по телу”, “после книги шатает”, “живешь, как больной”. Синонимом жизни теперь становится творчество: “И чокнутый старик / строчит стихотворенье / к последнему впритык / все той же ручкой штучной, / простушкой без затей, / как с жизнью полнозвучной, / боясь расстаться с ней…”. Только творчество: “Чистый стол, стопка чистой бумаги, / ручка-шарик, да стержень в запас. / Ведь попадает все с колымаги, / что “Спецтранс” приготовит на раз”.
Прошлое становится синонимом совести, честной прямоты жизни: “Что ищешь в горестях былых? / Да чистый звук. / Да честный стих / с помарками и без помарок”. Без честности и чистоты “пыль прошлого на легкие садится и не дает вдохнуть”.
Еще одна тема — жизнь во времени, когда “горят, горят библиотеки”. “Прощание с библиотекой” — так, по названию одного из стихотворений, входящего и в книгу “Ворон в Таврическом”, озаглавлена книга стихотворений Владимира Рецептера, выпущенная в 2007 году издательством “Время”. Автор прощается и с конкретной библиотекой, которой “не пережить грядущий переезд”, и с “библиотекой” как символом культурных ценностей, копилкой прошлого.
Не только поэт, но и актер и режиссер, Владимир Рецептер в новой книге говорит и о театре в прямом и символическом (“жизнь — игра”) смыслах этого слова. Можно убежать “со сцены прочь”, но все равно окажешься “в другом порочном круге”. Нынче “залы прорежены”, “зритель не тот”. Стал легендой и анекдотом “праведный дух творенья”. Изображение коллизий в актерской среде (“Премьер хотел жену зацапать. / Брал за кулисами за грудь…”; самоубийство уволенного артиста Кафтанова) соседствуют у Рецептера с ласковым снисхождением к своим театральным собратьям: “Как к братьям меньшим, относись к актерам. / Прикармливай и гладь по голове…”. Оксюморон “благородного облика” и “оскала” заложен в “звериной природе” актера.
Обращаясь к литературной классике, Владимир Рецептер ищет продолжения, развития классического мотива. Пушкинское “Жил на свете рыцарь бедный…” оживает в стихотворении “Жил на свете…”, посвященном памяти типичного современного русского поэта.
Слово “жизнесмерть”, которое он придумал, означает амбивалентное состояние жизнелюбия и понимания неизбежности смерти. Жизнь вновь и вновь перетасовывается, память влечет к прошлому (“калеча старые глаза, читаю письма фронтовые”; мальчик в метро с “цветущим нарывом на носу” как знак извечного повторения событий и ощущений; юношеский сон о девушке как “грех”, который “ни вспомнить, ни забыть”; “пальтишко-реглан” на старике в метро такое же, какое было в молодости у поэта)… Тема времени приводит за собой тему смерти. У Рецептера она особенно проникновенна и сопряжена с мотивами родства, дружбы: “Родные, родные!.. Мы с вами!.. / С крестами, потом — под крестами…”; мертвые друзья “появляются вмиг” на юбилейных застольях “из своих ненаписанных книг” (“О, какая тоска — уходящая жизнь / и нехватка своих за столом!..”). Смерть для Рецептера, создающего образ “могилы-“коммуналки”, — это и своего рода пристанище в кругу семьи.
Лирический герой, “умирая от радости”, ждет ласточку. Кушнеровская ласточка-душа влетает в эти строки Рецептера (не зря именно А. Кушнер — автор предисловия к книге “Прощание с библиотекой”). Ласточка Рецептера — “прочерк в небе, разбег, отголосок, черно-белая радость, душа, черновик, карандашный набросок” — черточка между двумя мирами.
Для стареющего человека особенным сокровищем становится молчание, немое созерцание (“живи молчком”, “молчи, с мобилкой не судачь”, “да глазом космическим косишь тишком”).
Молчание и изнутри (особая немота), и внешне (особая глухота).
Господь мне посылает глухоту,
чтобы настроить не на спор и рынок,
а лишь на ту земную частоту,
что ловит бездну звуковых картинок.
(“Господь мне посылает глухоту…”)
И врубается время в звучащий простор.
Электричество. Свет.
Немота…
(“Свет пропал, и приходится свечи зажечь…”)
Глухота и немота — для того чтобы успеть “расслышать все до нитки, пока не отчеканена черта, и дата не оттиснута на плитке…”. “Светящая русская речь” стиха отодвигает тьму.
Елена Зейферт