Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2010
Валерия Пустовая
Мушкетеры десять лет спустя
О боях одной молодости
1.
А во всем виноват, как обычно, Роман Сенчин — с юных лет и до сей поры отвечающий перед критикой за все промахи и потуги молодой литературы. Вот и теперь путаница в восприятии обсуждаемой нами книги — ох, как бы не его, составителя, рук дело. Слишком любит создавать иллюзию беспристрастности — и новую критику представил, как жизнь, не разграфленной, не организованной авторской волей.
В результате получилась книга, вполне передающая живое движение — хоровод, толкотню, подскоки — литературного поколения рожденных в около- и восьмидесятые, “липкинцев”, “новых реалистов”, “новых романтиков” (из распространенных наименований). Но не отвечающая предложенной в заголовке задаче обобщить опыт новой русской критики (есть сведения, что в проекте книга и называлась иначе, точнее, хоть и менее масштабно).
Вошедшие в сборник тексты принципиально разнородны. Но в отборе их нет принципа, который бы сделал эту разнородность легко и сразу объяснимой для читателя.
Наиболее весомая, акцентная часть книги — манифесты (самопрезентация) литературного поколения: “Отрицание траура” Шаргунова и мой “Манифест новой жизни”, “Хождение на ушах” Ганиевой, “Ура, нас переехал бульдозер!” Свириденкова, “Обретение нового” Рудалева.
Вторая по значимости и заметности линия — полемика вокруг “нового реализма”, то есть вокруг главного объединяющего концепта того самого поколения, которое только что, в манифестах, заявило читателю о себе. У манифестантов появляется противовес — статьи Рубановой, Марковой, Москвина, — и аналитическая экспертиза — “И скучно, и грустно” Ганиевой, “Три искушения “новых реалистов”” Чередниченко.
Не задеты этими страстями, а потому несколько на периферии оказываются обзоры-реестры, авторы которых, не провозглашая концепции и свойства поколения, просто свидетельствуют о появлении новых имен и произведений — “Как айсберг в океане” Василины Орловой, “Новые писатели — кто они?” Марты Антоничевой.
Поколенческая линия очевидно доминирует над критической. Переход от манифестов и полемик к аналитике, от самопрезентации к исследованию возникает как-то вдруг, перебивает взятый тон — “Письмена нового века” Рудалева, статьи Белякова, моя “Скифия в серебре”, очерки о поэзии “Наедине с пустотой” Погорелой, ““Прогрессивная” литература конца и начала века” Шаргунова.
Сбивает с толку и неотграниченность писательской мысли от критики (Свириденков, Орлова, Рубанова — не критическое осмысление, а выраженное самосознание прозаиков) и манифестантов поколения от тех, кто к “новым”, “молодым” принципиально не хочет быть приписанным (Рубанова, Маркова), и невыделенность читательской по сути позиции Горюновой (статья “Достоевский и другие” — заметки об опыте чтения современной литературы с показательным и простительным для не критика, а читателя выбором в пользу классики).
Может быть, сборник точнее бил бы в цель, если бы сразу, с заглавия, был заявлен как самоосмысление литературного поколения. Или был бы полнее, если манифестам и полемическим откликам в нем отвести раздельные главы, а третью часть — собственно критическую, аналитическую, не заявляющую, а обобщающую конкретный опыт — серьезно дополнить. Тогда, скажем, не создалось бы впечатления, что Маркова, которую и Алла Латынина в своем отзыве отмечает как состоявшегося критика, но которая в книге представлена только полемикой с “новым реализмом”, обязана своим существованием чуждой для нее поколенческой мысли.
2.
“Новая” — читай: “молодая”, и наоборот. Какое понятие больше — загадка логическая, как в случае с объемами слов “мать” и “дочь”: всякая мать — дочь, но не всякая дочь — мать. А как соотносятся молодость и новь?
Однажды отчетливо поняла: молодость литератора заканчивается, когда исчерпывается пора самопрезентации. Кто ты? — главный вопрос к молодому литератору, и только позже начинается оценка сделанного в отрыве от личности.
Зрелый писатель, выезжающий на самопрезентации, подозрителен, как спекулятивный проект или задержавшийся подросток.
Но не менее подозрителен литератор, не задетый молодостью, не замеченный молодым.
В сборнике молодой критики не хватает перевеса в сторону информативности, филологического разбора. Книга нефункциональна для читателя, что радикально и невыгодно отличает ее от сборников многолетних или годовых работ критиков “взрослых”. Но есть в этой сниженной информативности, сосредоточенности на себе, близком, поколенческом контексте и свое преимущество.
Насыщенная энергетика времени — вот что делает сборник ценным и интересным для читателя. Упор молодости на самопрезентацию имеет значение, выходящее за поколенческие рамки. Вопросы старших о том, что выбирают, чем дышат молодые, не конъюнктурны, а абсолютно оправданны: в молодости высказывается эпоха, и молодые литераторы — не сторонние свидетели, а голоса эпохи литературной.
Вот почему для меня всегда определение “молодой” звучало как похвала. Молодой — тот, кто заявил о возможности и желании дать новый импульс ходу вещей, молодой — тот, кто дерзает обновиться и обновить.
И потому же Маркова и другие литераторы, которых хвалят, что не вляпались в молодость, не нарушали спокойствия и сразу пришлись к заведенному двору, мне подозрительны и концептуально менее интересны: они не впустили в себя время, не дали ему заговорить.
Если вполне, а не только на словах принять многозначительный тезис о том, что критика — это самосознание литературы, станет бесспорна роль молодой критики как самосознания молодой литературы, и тогда все вопросы к манифестам и другим опытам поколенческой презентации отпадут. Меня, например, не устраивает, когда о новых именах сообщается реестром: родился, живет, участвовал в форумах. Даже изложение и оценка конкретных произведений — честный, но не исчерпывающий подход. Собирание идеи поколения авторов, уловленный тон времени — вот работа литературного самосознания.
Самосознание обоюдоостро: ты обдумываешь время, которое задумало тебя. Случаются казусы. Критик, которого задача вроде бы подняться над ситуацией, вдруг оказывается сам материалом для интерпретации, плотью эпохи, а не взглядом на нее. Бросилась в глаза замена слова — в поздней, уже не декларативной статье Шаргунова: “мой манифест…, предсказавший возвращение социальности и романтизма в прозу”. О романтизме в “Отрицании траура” ни слова. Но вдруг в манифесте Шаргунова и в моих “Пораженцах и преображенцах” со стороны увидены романтические черты — отсюда и поздняя правка понятий. Неловко для идеолога — удачно для проводника. Неумышленное, стихийное совпадение с духом времени — свидетельство правдивости манифеста.
3.
В новом поколении, как в самом его времени, причудливо сочетались азарт и ожог реальности. Противоречие тут почувствовал, пожалуй, только Андрей Рудалев — благодаря христианскому восприятию индивидуализма. Для большинства противоречия не было. Прежде чем романтически обвинить героев Денежкиной в том, что они “едва ли верят в то, что можно жить по-другому, их устраивает этот мир таким, какой он есть” (Свириденков), важно было реалистично увидеть — каков он есть.
Вера в силу личности вдохновляла, укрепляла веру и в новое общество, и в новую литературу. Личность уравнена в полномочиях с реальностью: “я— верю” (Пустовая), “я против такого пути” (Шаргунов) — достаточно заявить свою позицию, и мир преобразится. Тут не только противоборство с миром, но и слияние личных усилий с тягой реальности к обновлению: поколение рождено одновременно с новым миром — государством, обществом, политикой, искусством.
Это обостренное чувство личности романтично по духу, но и реалистично — потому что сосредоточено на реальности, открывшейся невозможности ее игнорировать. Модернизация — время, когда метаморфозы мира нешуточно влияют на личность, заставляя ее быть реалисткой. В стабильные или застоявшиеся времена доступнее (и интереснее) полностью сбежать в уединение ума, остаться один на один со своей фантазией. Стабильность оставляет человека с приятной необходимостью саморазвития — перемены беспокоят, зовут включиться в делание окружающего мира.
Требование и осмысление живого, обращенного к реальному человеку, ответственного слова явно и ценно в сборнике. Точно так же, как реалистичность и романтизм, в поколении, а значит, и в молодой критике сочетались обращенность к мифу и живому человеку, идейный взлет и забота. Жизнетворческий настрой — напряжение между проектом и констатацией, требованием и сочувствием. Связь литературы и жизни сильна в новой поэзии и прозе — и конечно, в новой критике. Тавтологичность самосознания писателя, ответственного перед “господином Текстом”: “тысячу раз слышанные слова — всего лишь круги на мертвой воде, которая станет живой лишь в том случае, если впитает в себя зачарованное слово” (Рубанова), — разрывается, как порочный круг. Слово-действие “зачаровано” не само по себе — исток его магии в том, что за словом. Социально значимое слово — первый шаг к осознанию той Реальности, перед которой — а не перед текстом — ответствен писатель.
“Жизнь — постоянная брань”, — напишет Андрей Рудалев (“Обретение нового”), и Дарья Маркова поставит на полях галочку: “лексика, связанная с боем-битвой-войной… говорит… о мироощущении молодости-юности: настрое на борьбу, на прорыв” (“Новый-преновый реализм…”). Тогда как “брань”, борьба — атрибут в данном случае христианского, а вообще мифологического мышления. Настроение борьбы появляется, когда не все равно, что выбрать, как сделать. И в пресловутой повести-манифесте “Ура!” Шаргунова бой — это не отвоевание места в мире, а сражение с самим собой.
Ценностное мышление, маркирующее часть реальности как добрую и родную, а противоположную как опасную и постороннюю, — вот источник манифестации, азарта борьбы. Характерно, что манифестанты дают повод к принципиальному высказыванию тем, кто занял позицию вне долженствований и требований. Полемическое эссе Рубановой выливается в манифест “внеморального (надморального) словотворчества”, легкости и безответственности литературы. И жаль, что не представлены в сборнике “Материал или жизнь” Марковой — текст, забавный в свете ее полемики с “молодой” критикой именно всеми чертами “молодости”: чистосердечными призывами к писателю (“любить” — “действовать” — “жить”), требованием позитива и образцово-созидательного героя (одно из искушений “новых реалистов”, по Чередниченко), наконец, простодушной постановкой вопроса о писательском мироощущении — как плохо “ругать настоящее и не ждать ничего радужного в будущем” (“Знамя”, 2008, № 4). Я уж не говорю о том, насколько подростково, неуверенно в себе смотрится постоянное усилие Рубановой сказать не как все, вывертывая фразы и буквы, — молодой (кстати, вот упущение сборника) критик Сергей Сиротин, рецензируя эту книгу и обличив “дурной тон” заголовка Горюновой, явно прошел мимо настоящей мишени (“Октябрь”, 2009, № 12).
Литературное поколение, в статьях сборника именуемое новым, но с тех пор признанное и привычное, вернуло литературе веру в продолжение. Почти все манифесты начала “нулевых” отталкиваются от актуального в ту пору ощущения конца мира, развалин Рима, исчерпанности имперских мифов, в том числе ценностно укреплявших традицию слова. “Литература”, как и “свобода”, “счастье”, “человек”, “искренность”, “поиск”, — ключевое понятие поколения.
На смену им приходит новое поколение, ценности, пароли. В речах “дебютовцев” последнего сезона не раз звучал мотив борьбы со старшими, около- и тридцатилетними, их ценностями, их литературой. Поколение, которое ищет и выражает себя в путешествиях, а не за писательским столом, для которого видео равнозначно письму, фиксация интереснее манифестов, разбросанность привычней собирания, мнение достовернее убеждений, а многоликость — личности; поколение, выросшее без опыта перелома и не заставшее излета советского детства, — представит нам другую литературу, может быть, в более точном смысле новую, потому что свободную от мифов словоцентричной империи, “тяжело нагруженных” традицией представлений о писательстве, критике. В любом случае, для недавних “молодых” и старше каждое новое поколение — шанс взглянуть на себя со стороны, вновь обдумать привычные было идеи, оценить действенность проверенных приемов.
4.
Мы начали с размышления о существе “молодости” в литературе — закончить хочется словом о “взрослости”.
Один из пассажей в отзыве Аллы Латыниной воспроизводит распространенную мысль: взрослость — это когда стыдно за мечты — читай: манифесты — юности: “В зрелом возрасте такие построения воспринимаются с юмором и ностальгией”.
Было время, когда стыдилась — стыдили. И стиль слишком образный, и тон слишком энергичный, и идеи подменяют оценку, и требования — как же призывы и требования всем мешали жить. Так критику, мол, не пишут.
Но вот — писали же.
И сегодня стыдно за других, тех, кто когда-то из предрассудков и по инерции боялся “Отрицания траура”. Такой живой, талантливый, точный текст — перечитывала, и задело вновь, пробрало его действительно молодой, свежей, созидающей энергией. И вспомнилось, что ни в “построениях” “Манифеста новой жизни”, ни в — уверена — “Отрицании траура” не было ни одного выдуманного слова. Все, что заявлялось, обретало подтверждение в жизни, было пропущено через себя, продумано и высказано самое дорогое и лучшее — чтобы и другим сделать лучше.
Но неудобно и за первого и главного собрата по поколению (до сих пор помню, как я с “Новым миром” на балконе, лето, читаю “ура”-манифест, и впервые чувствую, что я не одна так воспринимаю сегодняшний день, сегодняшнюю страну, важнейшую задачу жить) — потому что, права Латынина, он весь состоялся в манифестах. Только тогда и был искренним, писал о том, что по-настоящему задевало, влекло говорить. Самая страшная ошибка преуспевшего дебютанта — раз от разу пытаться попасть себе в тон, как имитировать свою молодость. А взрослым быть — значит принять себя и в то же время за себя не держаться.
Тут приходите опять меня обвинить в открытых банальностях — но то и правда из общеизвестного, в чем ты убедился сам. И в том и смысл, и новизна каждого человека, поколения, литературы, чтобы прийти к древнейшей истине, открыв ее вечную актуальность в своем времени.