Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2010
Красная книга
Бенгт Янгфельдт. Ставка — жизнь: Владимир Маяковский и его круг. Перевод со шведского Аси Лавруши и Бенгта Янгфельдта. — М.: КоЛибри, 2009.
Небывалая личность Маяковского провоцирует на яркие суждения, на крайности; его эстетический бунт увлекает. Книги о Маяковском, появившиеся за последние бесцензурные десятилетия, обычно становились значительными литературными событиями3 . В качестве точки отсчета может быть взято знаменитое “Воскресение Маяковского” Юрия Карабчиевского. Для исследователей жизни и творчества Маяковского открытием стало огромное количество материалов, опубликованных после перестройки, — писем, дневников, документов, в том числе рассекреченных. Когда они появились, возник другой Маяковский — не стальной гигант официальной версии, не тот, каким его хотели видеть, не тот, который набил оскомину, — а тот, о котором все забыли. И тот, каким он был на самом деле — хотя подлинность ускользает, истончается, исчезает буквально на глазах с уходом людей, помнящих правду и хранящих свое видение, свое преломление фактов. В книге “Ставка — жизнь” Бенгт Янгфельдт делает попытку собрать воедино факты и точки зрения и не только воссоздать живой облик поэта, но и проникнуть в загадку цельного феномена, носящего условное название “Маяковский и его окружение”.
Прежде всего Янгфельдт — талантливый биограф, историк литературы. С 1970-х годов он вел настоящую борьбу за человеческий, неогосударствленный облик Маяковского. Именно так он пришел к мысли писать о “Маяковском и его круге”: важнее всего для него восстановить истину и сложность биографии человека, превращенного советским официозом в болванку, эталон пролетарского поэта с нивелированной жизнью, в которой главным напряжением была борьба за революцию и которую — вот незадача! — так некрасиво, нелогично оборвало самоубийство. Вот почему жизнь Маяковского — в центре внимания, хотя и эта книга не является настоящей биографией; по признанию автора, настоящей не было и нет. Говоря о стихотворениях и поэмах Маяковского, Янгфельдт обычно ограничивается пересказом их содержания и перемежает его цитатами.
Развернутые рассуждения о текстах, хотя и составляют значительную часть книги, не идут дальше признания огромной экзистенциальной силы произведений Маяковского. Но мы должны понимать, что жанр, избранный Янгфельдтом, не предполагает тонкого разбора; в конце концов, автор не выступает как литературовед. Для Янгфельдта важно отследить в произведениях Маяковского соответствие этой самой формуле “ставка — жизнь”, обозначить моменты, когда Маяковский-человек с особенной силой проявляется в собственном творчестве — с чувствами, с игрой и азартом, со стремлением служить благу и с горьким разочарованием от осознания неготовности настоящего к этому благу. Поэтому стихотворения неотделимы от биографии. Стихотворение — подтверждение биографии, подтверждение экзистенции и само-экзистенция (Янгфельдт недаром вспоминает слова Пастернака о трагедии “Владимир Маяковский”: “Заглавье скрывало гениально простое открытье, что поэт не автор, но — предмет лирики, от первого лица обращающейся к миру”).
В поэзии Маяковского постоянно проявлялся “он сам”, причем не некий закостенелый образ, а психологические состояния. Рассказывая, например, о “Юбилейном”, Янгфельдт выделяет в нем две “линии”: мотив страха перед окаменением, мраморным омертвением памятника и мотив противостояния лирика и общественного поэта. До этого говорилось о поэме “IV Интернационал” — в ее черновом варианте существовал фрагмент, в котором Маяковский приходит к Ленину, видит, что тот превратился в каменный монумент, и тогда Маяковскому приходится занять место председателя совнаркома. Все это — отклик на ленинскую критику поэмы “150 000 000”, рефлексия, связанная с нежеланием Ленина (и по его сигналу — всей правительственной верхушки) понимать футуристическое искусство и признавать за футуристами право говорить от лица Советской республики. Нет нужды говорить о том, насколько важен был для Маяковского второй мотив — “лирик против общественника”. В книге “Ставка — жизнь” показано, насколько драматично Маяковский воспринимал это противостояние и как крепко оно связывало его биографию с его стихами. “Про это” — критика от своих же, от лефовцев — “Владимир Ильич Ленин” с демонстративным отказом от “любовных ляс” — стихи-агитки и рекламы (необходимость ремесла, поэзия в прямом действии!) — и убийственной силы признание в поэме “Во весь голос” (“но я / себя / смирял, / становясь // на горло / собственной песне”). И все это — на фоне колоссальной человеческой, любовной драмы. Вот баланс, с которым должен был справиться Маяковский (и как тут не вспомнить непонимающее пастернаковское “Вы заняты нашим балансом…”). Но на этом не заканчивается список линий, которые, пересекаясь на жизненном отрезке Маяковского, пронзают его стихотворение. О “Юбилейном” Янгфельдт рассказывает параллельно с описанием страстного романа Лили Брик с Александром Краснощековым4 — романом, который сильно изменил отношения в семье Маяковского и Бриков.
Для Янгфельдта эта семья — сама по себе образец авангарда, такое, что ли, соответствие футуристическим теориям “жизнестроения”. Поэтому важен фактор сексуальной свободы, который исследователь рассматривает не только в индивидуально-психологическом, но и в историческом контексте (“теория стакана воды” и вообще пересмотр половой морали, характерный для первого послереволюционного десятилетия). Основой союза Бриков и Маяковского была “не физическая любовь, а общность идеалов и интересов”. Об интеллектуальной и эстетической подоплеке этой общности Янгфельдт пишет много. Тем не менее книга изобилует и откровенными подробностями. Порой автор специально указывает, от кого именно он получил детальные сведения о личной жизни Маяковского; в остальных случаях порукой должна быть надпись, предваряющая книгу: “Многих из ближайшего окружения Маяковского я имел честь знать лично, некоторых из них близко — Лили Брик, Василия Катаняна, Романа Якобсона, Льва Гринкруга, Луэллу Краснощекову, Галину Катанян, Татьяну Яковлеву и Веронику Полонскую”; на воспоминания Лили, хранящиеся в его собственном архиве, Янгфельдт ссылается в разделе библиографии. Лили Брик действительно была необычно, “авангардно” раскрепощенной женщиной; деталями своей интимной жизни она делиться действительно любила. Янгфельдт пишет, что его задача — рассказать о “водовороте политических, литературных и личных страстей”, и по части “личного” обнаруживает какое-то поразительное тщание.
Если к области морали Янгфельдт относится как беспристрастный исследователь, фиксирующий факты, полученные из разных источников, то в вопросах политических и гражданских он занимает четкую позицию. Он верно подмечает моменты, когда революционные идеи становились удобной маскировкой. Когда речь заходит о шахтинском деле, на которое Маяковский откликнулся стихотворением “Вредитель”, где выступил против обвиняемых, Янгфельдт пишет, что Маяковский “не был ни оппортунистом, ни циником, но он был политически наивен” — то есть не знал или не хотел знать, что показания выбивались из шахтинских инженеров под пытками и что подобные процессы противодействовали построению “нового и лучшего общества”. Но, повествуя о том, как в 1929 году Маяковский в числе прочих выступил против Бориса Пильняка, опубликовавшего свое произведение за границей, Янгфельдт высказывается куда резче: “Он уже забрел на ту территорию, куда не должен ступать ни один писатель”, “не только советское общество, но и Маяковский переживали в этот период моральную девальвацию”, “позиция Маяковского в полемике с Пильняком” непростительна. Особенное впечатление на Янгфельдта производит то, что Маяковский, по собственному признанию, не читал повести Пильняка “Красное дерево”, которая послужила поводом для травли. Этот ранний случай расхожего “Пастернака не читал, но осуждаю” в книге противопоставляется поведению — того же Пастернака, который понимал события в Советском Союзе “лучше, чем многие другие”.
Для Янгфельдта важна концепция баланса, и поэтому противовесом для двух приведенных выше эпизодов он избирает черновую редакцию стихотворения “Император”. Янгфельдт с симпатией говорит о гуманистическом порыве, который, видимо, охватил Маяковского, когда тот узнал подробности казни царской семьи. “Я голосую против. / <…> / Живые так можно в зверинец их / Промежду гиеной и волком. / И как ни крошечен толк от живых / от мертвого меньше толку. / Мы повернули истории бег. / Старье навсегда провожайте. / Коммунист и человек / Не может быть кровожаден”. “Здесь, — пишет Янгфельдт, — выражается запретная мысль, а именно: убийство царской семьи безнравственно — и безнравственно не вообще, а исходя из норм коммунистической морали”. В идее показывать царскую семью в зверинце гуманизма мало. (Схоже Янгфельдт пишет о работе Осипа Брика в ЧК: мол, Брику “делает честь” то, что он, ссылаясь на болезни, уклонялся от участия в чекистских “акциях”). Однако противоречие, нервом прошедшее через жизнь Маяковского, уловлено точно. Гуманист здесь отождествляется с лириком: с какого-то времени Маяковский начинает отрицать ценность и значение личности, что на самом деле полностью противно его природе — в этом Янгфельдт и видит трагедию.
Автору удалось рассказать о динамике того небывалого взрыва — политического, культурного, эмоционального, — который застал и осмыслил Маяковский. Избранная символика и риторика (водоворот, страсть) оправдывают изложение, которое на первый взгляд кажется хаотическим: с литературного быта на любовь, с любви на политику, с политики на создание поэтического текста; и, в общем-то, это передает ощущение того, что в жизни все примерно так сумбурно и увязано — у любого человека, в том числе у гения, — и при этом есть люди и явления, проходящие через всю жизнь, вплетенные в нее. В случае Маяковского это Лили Брик, и о чем бы ни шла речь в книге, имя Лили будет упомянуто. Другое дело, что и эта пестрота, жизненная сумятица — кажущиеся, что так они выглядят для одного человека, возможно, для героя книги, если попытаться поставить себя на его место. Но Янгфельдт умеет работать с диахронией: едва начинает казаться, что мы находимся в середине неясной круговерти, как взгляд автора отдаляется от описываемых событий; круг расширяется (о “круге” речь впереди). Таким расширением выглядит, например, отступление об августе 1921 года, когда был казнен Гумилев, умер Блок и когда разогнали Помгол. Этот август — поворотная точка не в жизни Маяковского, но в жизни страны, в которой Маяковский жил и с которой себя ассоциировал, — причем напрашивается вывод, что в трагедии Маяковского расхождение с этой точкой, неосознание ее сыграло большую роль.
Конечно, Маяковский был подавлен тем, что футуристическое искусство и его собственное творчество быстро потеряли поддержку правительства, и тем, что Ленин решительно отвергал “третью революцию — духа”; но окончательное разочарование в советской политике пришло к Маяковскому тогда, когда он уже не мог ничего исправить лично для себя. Все хитросплетение линий в судьбе Маяковского — литературных, политических, любовных — привело его к выстрелу 14 апреля. Это был миг, когда линии сошлись.
Называя книгу “Ставка — жизнь”, Янгфельдт высвечивает одну из главных черт характера Маяковского: страсть к игре. Выбирая места из мемуаров, он всегда отдает предпочтение воспоминаниям об азарте Маяковского — и об отчаянии, которое этот мастерский игрок испытывал от близости поражения. То, что накануне смерти Маяковский, никогда не проходивший мимо партии в покер или маджонг, вел себя за столом вяло, без охоты отыгрываться, говорит о том, что он готовился к главному проигрышу. Но вот слова Лили Брик: “Стрелялся Володя, как игрок, из совершенно нового, ни разу не стреляного револьвера (пистолета! — поправляет дотошный Янгфельдт); на пятьдесят процентов — осечка. Такая осечка была уже тринадцать лет назад, в Питере. Он во второй раз испытывал судьбу”. На самом деле — в третий, и каждый раз оставлял одну пулю в обойме. Не следует ли из этих цитат предположение, что Маяковский оставлял себе шанс, до последнего держался за свою ставку? Это звучит кощунственно, но такой возможности исключать мы не можем. Исследователь отметает все версии об убийстве, которые появлялись сразу после 14 апреля 1930 года и появляются до сих пор5 . Самоубийство Маяковского для Янгфельдта — факт неоспоримый, объясняемый чуть ли не всей его жизнью. Однако книга подчеркивает драматичность игры, стихии, до самого конца не оставлявшей поэта, агона, превратившегося в агонию.
При сложной конструкции, при наличии в описании “стержней” и неспокойного их окружения, книга Янгфельдта лишена патетики и выделения какой-то одной ипостаси Маяковского — чего не скажешь, например, о недавно вышедшей книге покойного философа и культуролога Карла Кантора “Тринадцатый апостол”6 : Кантор совершенно серьезно выдвигает тезис о том, что Маяковский действительно был апостолом Христа, и апостольская миссия его заключалась в том, чтобы доказать тождественность учений Христа и Маркса и приблизить эту истину к людям. Убежденный в своей вере, Кантор не допускает или исключает все, что могло бы в биографической фигуре Маяковского затенить его апостольскую, духовную, надмирную сущность — и указывает на то, что этот надмирный Маяковский — парадокс! — не брезговал мирской, “черной работой”, “вылизывал чахоткины плевки / шершавым языком плаката”. У Янгфельдта Маяковский — подчеркнуто земной, хотя и речи не идет о том, чтобы снизить его значение или поставить под сомнение его гениальность. Янгфельдт рассказывает, ссылаясь на воспоминания современников, что “революционер духа” мог перевоплощаться и в мещанина, и в буржуа; мог быть и стыдливым (гордился, что не написал ни одной непристойности), и циничным (в личных разговорах). Деталей, которые сообщает Янгфельдт, хватило бы и для апологета, и для ненавистника Маяковского. Биографический материал действительно проработан Янгфельдтом тщательно — хотя в первой главе книги изложение порой настолько обобщено, что в фактологическом отношении совпадает с автобиографией Маяковского “Я сам”, далее оно становится все более насыщенным, так сказать, “эксклюзивным материалом”; многие факты, которые ранее мне доводилось встречать разрозненно, которые отыскивались случайно, по крупицам, в этой книге собраны вместе — например, сведения о заграничных поездках Маяковского и Бриков. Разумеется, здесь важно то, что книга написана человеком, который мог свободно собирать информацию в разных странах и имел доступ к зарубежным архивам, о которых не могли мечтать советские исследователи (полагаю, что большинству исследователей мысль о работе, например, в архивах британской разведки даже не приходила в голову). Удачно и то, что Янгфельдт решил писать не только о Маяковском, но и о “его круге”. Слово “круг” может ввести в заблуждение: легко представить себе собрание друзей или единомышленников. Но вокруг Маяковского был не круг пушкинского Лицея или “муравейного братства”, а очень разные люди, и каждый из них относился к Маяковскому по-своему. Среди них были и враги, и соперники.
Главная мысль, к которой приходишь, когда применяешь к Маяковскому слово “круг”, — что их было много, что это были круги перекрывающиеся, не существующие в одномерном пространстве (и эта мысль приводит нас к тому, что такие круги образуются вокруг любого человека). И самое интересное — Маяковский далеко не всегда стоит в середине круга. Чуть ли не чаще в центре оказывается Лили Брик, и порой возникает вопрос, не занимает ли она Янгфельдта больше, чем сам Маяковский.
Янгфельдт, впрочем, сам дает этому объяснение: “Основной интерес за последние годы привлекала, несомненно, Лили, а не Маяковский. Причины тут две: отсутствие интереса к нему в сочетании с новообретенной свободой писать о том, что раньше было запрещено. Пестрая биография Лили представляет собой соблазн, которому трудно противиться…”. Однако все же выбирает более сложное построение книги.
Подробно в книге освещается жизнь Эльзы Триоле, Александра Краснощекова. Люди из “круга” оказываются живыми и равноправными. Они не остаются тенями, стоящими вокруг Маяковского, не уравниваются с привходящими обстоятельствами. Такой подход, кажется, появляется впервые. Чуть ли не к каждому герою книги Янгфельдт относится с человеческим участием. Странно, но мало внимания достается Осипу Брику — потому ли, что шведский исследователь привык работать с документами, а большая часть свидетельств о деятельности Брика в ЧК недоступна? Когда ответы неизвестны, Янгфельдт оставляет вопросы открытыми — и сами эти вопросы свидетельствуют о желании добраться до истины, не ограничиваться догадками.
Книга хорошо переведена (переводчиками выступили сам Янгфельдт и Ася Лавруша) и богато оформлена иллюстрациями — как известными, так и впервые появляющимися в печати. Единственным разочарованием стала фотография Маяковского — в шляпе, в пальто и с платком, — помещенная на корешке. Эта же фотография работы Родченко украшает книгу Кантора (и, заметим, заголовки обеих книг набраны одним и тем же шрифтом “под двадцатые” — это к вопросу о том, как современные художники представляют себе эстетику той эпохи). Но вот зачем опытнейшему оформителю Андрею Бондаренко понадобилось заменить Маяковскому правую руку на непропорционально большой кулак с направленным на читателя револьвером — загадка. На моей памяти вкус Бондаренко не подводил, и хочется верить, что гангстер-Маяковский, стоящий на простреленной мишени, — единственное исключение. Общее же впечатление от книги — она выглядит цельно, текст и иллюстрации прекрасно дополняют друг друга. Вдумчивая и долгая работа сводится к главному результату — успешной попытке увидеть Маяковского — “живого, а не мумию”.
Лев Оборин
4 У Маяковского: “Их / и по сегодня / много ходит — / всяческих / охотников / до наших жен”.
5 Одна из последних: Румянцева Н. Возможно, было так. Версия смерти Владимира Маяковского. / Новый мир, 2009, № 8. С. 151—173.
6 Кантор К.М. Тринадцатый апостол. М.: Прогресс-Традиция, 2008.