Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2010
Summa summarun
Евгений Сабуров. В сторону Африки. — М.: Новое литературное обозрение, 2009.
Последняя книга Евгения Сабурова увидела свет уже после смерти поэта. В книгу вошли новые стихи, а также поэмы “В поисках Африки” и “Художник в старости”. Центральное произведение книги, поэма “В поисках Африки”, в свою очередь, состоит из трех поэм.
В аннотации указывается, что название сборника отсылает к поэме Петрарки “Африка”. Без этой оговорки читателю было бы и впрямь затруднительно понять, что имеется в виду, — все же написанная на латыни эпопея, за которую римский сенат увенчал флорентийского поэта лавровым венком, находится где-то на периферии русского культурного сознания и прямых ассоциаций со словом “Африка” не вызывает. Для Сабурова же с его предельно развитым боковым, периферийным зрением (важным для всей его поэтики) такие чересчур касательные, на иной взгляд, ходы совершенно естественны: ведь и название первой его книги — “Пороховой заговор” — отсылало к событиям британской истории, не столь уж широко известным в России. Разумеется, вовсе не претензии на лавровый венок Сабуров выражал своей “африканской” аллюзией. Почти все поэтические реалии у него надежно “заземлены”, имеют, как правило, вполне житейское происхождение. Стихотворный раздел соединяется с поэмами шутливым четверостишьем, озорной частушкой под торжественным заголовком “Впечатления от посещения родины Петрарки”: “Не могли согреться, / не могли пожрать / в городе Ареццо, / е… твою мать”. Вот впечатления от посещения родины Петрарки и сказались на названии поэмы и книги.
Прежде всего, видимо, имелось в виду обращение к большой форме, поэме. Но нельзя сказать, что Сабуров как-то резко усилил эпическое звучание своего стиха. Созданные им поэмы, конечно, лирические — хотя некоторая эпика стиху Сабурова всегда была присуща.
Итальянская тема поддерживается в поэме несколькими упоминаниями университета имени Савонаролы, неподалеку от которого, у “замка, чьи рвы допускали в себя корабли”, автор ел “вкуснейшую пиццу” и “калифорнийские роллы”. Средневековый замок выводит на общеевропейскую рыцарскую образность, используемую в описании любовных перипетий (например, когда лирическая героиня “запрется на засов, спустит воду в ров и вышлет солдат на вал”). В этом же образном ряду — “dance macabre”, в который “совесть вдруг пустилась”. И наконец, линию европейской книжности замыкает осознание того, что искомая “Африка” — это “собственная Summa”:
Безумный оснащен безумьем,
как рыцари броней над впалой грудью.
Работая над собственною Summ’ой,
я был отягощен безлюдьем.
А по ходу дела Summa обрела еще одно важное слагаемое: “сума”, взятая у Пушкина, та самая, которая все же лучше, чем “сойти с ума”.
Стихотворный раздел соединяется с поэмами не только “заземляющей” матерной частушкой. На предыдущей странице есть и нетравестийный переход: “Я старый человек. Вы прыгаете рядом. / Песок летит до самого леска, / а лес уже не обернется садом”. Присущая Сабурову неукротимая витальность, хорошо знакомая нам по его предыдущим книгам, сталкивается с “волатильностью” (“неуловимые движения, едва заметные подергиванья”) вышедших из повиновения “соответствующих органов” тела.
Доктрина доживанья жизни
Среди сердечных неприятностей —
исследование ишемизма
не без подхода вероятностного.
Так формулируется задача поэмы в самом ее начале. “Портрет художника в старости” — уточняет выбранный жанр заключительная поэма. Однако речь идет именно о собственной “сумме”, и не арифметической, а summa summarum.
Столкновение витальности с волатильностью, силы духа с немощью плоти — явление естественное, но катастрофическое. Времени остается все меньше, а дел ровно столько же, сколько и в начале жизни. “Все так глупо и все так запутано”, — вырвалось однажды у Сабурова (в “Пороховом заговоре”). С тех пор мало что прояснилось. А вот времени почти нет. Что делать? Сабуров еще более ускоряет и без того бешеный темп своей жизни, сравненной им когда-то с выстрелом (неслучайно этот образ повторен в первой же “песне” поэмы), включает “дополнительные мощности”:
Утрата завтрашних возможностей
Таких, казалось, осязаемых,
При всей их вроде бы невероятности,
заставила заняться займами
и дополнительные мощности
включить для достиженья ясности.
Интенсивность стихотворной работы достигает предела, прорывается к запредельным состояниям (а только тут, заметим, возникает настоящая поэзия, и Сабуров всегда работал на таком уровне).
Возникновение поэзии — это обретение гармонии, сколь угодно непростой, в чем-то, возможно, даже дисгармоничной, но все равно тут вопрос качества, а не количества, не формальных признаков, и искомое качество — красота. Вот еще одна задача поэмы и книги:
О, как мне придумать суметь,
как мне тоскливых глазниц пустоту
вдруг убедить, что занятие смерть
тоже имеет свою красоту?
Сама по себе “философия ишемизма” признается Сабуровым “просто мерзкой, просто гнусной” — “какие-то миазмы без всякого смысла”. Поэзия Сабурова очень плотская, физиологичная, но поэзия нетленна, и в распаде плоти поэзии никакой нет и быть не может. Вообще-то это сплошной ужас, “пляски смерти”, поэтому Сабуров говорит о своей поэме как о “поэме ужаса”. Но “занятие смерть” — нечто другое. Это жизнь перед лицом смерти, в свете ее духовной тайны. Разве не такова вся жизнь человека? Да, однако непосредственным “занятием” смерть делается только для того, чьи дни сочтены. Красотой в подобных обстоятельствах может стать лишь поведение человека. Последняя книга Сабурова нам эту красоту ярко являет:
И вот разворачивается поэма ужаса,
и, как над каждым ужасом, над ней можно только смеяться,
но поэма требует мужества.
Все-таки это богатство.
Сабуров риторически вопрошает по поводу своего “суммарного” замысла: “Можно ли собрать воедино / то, что разбросано в более чем двух миллионах секундах, / если в каждую секунду я успеваю Бог знает о скольком подумать / и Бог знает, что только не почувствовать?”. Но ведь никакого замысла, умысла нет. Это все чистая условность. Есть лишь “безусловная драка”. “Драка безо всяких условностей разыгрывается между мной и мной”. Summa пишется, потому что “разыгрывается драка”. Summa пишется сама собой. Точнее, не пишется, а “поется”. “Это не дело, — признает Сабуров. — Но вот спелось”.
Сабуров достаточно рационален, чтобы не полагаться на разум и логику: “Напрягая свое рацио, ничего не решишь. Шиш”. Его поэтика принципиальной полиструктурности, стилевой разбалансированности, резких языковых бросков по самым семантически и стилистически удаленным касательным, делает тонкую пленку обыденного сознания проницаемой для бессознательного, выворачивает обыденность наизнанку, превращает ее в фантасмагорию. “Волатильность” внутренних органов этот процесс еще обостряет:
Такова гамадрила,
которая меня осенила.
Но не такова жизнь смертей.
Неуловимы их движенья.
Едва заметны подрагиванья.
Соответствующие органы знают,
что, например, Англия —
паршивая овца. Ее шевеления
всегда лютого лютей,
но в ней сна ум.
“Уму сна” (не путать со сном разума) Сабуров отдает явное предпочтение перед “рацио”. Сны и прозрения для него реальнее всех логических, философских рассуждений, которые в его стихах обычно играют важную, но не главную роль интеллектуального стартера, зажигания, запускающего в речи ее собственный двигатель внутреннего сгорания. В качестве такого “визионерского” образца упоминается в поэме “и вовсе странная “чужая” Яна Абрамовича” Сатуновского, по которой сделан зачин процитированной выше десятой “песни” второй поэмы: “Родная, родная, родная / обманом ушла из меня” (у Сатуновского: “Чужая, чужая, чужая, / обманом прокралась в мой сон”).
Надо сказать, что действие поэм постоянно переносится: больница (больничная палата, больничный парк и даже операционный стол), Италия, рабочий кабинет, научная конференция, Крым детства (“милый, хороший корабль, пришедший из детства, / корабль, на котором я шел из Одессы в Ялту / неоднократно”). И одно из важных мест действия — город Владимир, где научный руководитель Федерального института развития образования Евгений Федорович Сабуров проводил экспериментальные занятия-семинары: обычным школьникам предлагалось анализировать поэтические тексты, причем не классические, а модернистские и даже постмодернистские. По гипотезе Сабурова, такие стихи легче понимать современным детям, и эта гипотеза, в общем-то, подтвердилась. Во всяком случае, дети прекрасно справлялись с текстовым анализом, не раз поражая точностью своих наблюдений собравшихся там взрослых, среди которых были и авторы некоторых предложенных к разбору стихотворений.
“Чужая” Сатуновского попала в поэму именно с тех семинаров. “Одинокой лицедей” Хлебникова — тоже:
Одинокий лицедей сказал, что он невидим.
Дети в городе Владимире согласились: надо сеять очи.
Артистизм — это и одно из главных личностных качеств Сабурова, и определяющее свойство его весьма игровой эстетики. Но он, в отличие от Хлебникова, ощущает себя одновременно и одиноким лицедеем, и хтоническим чудовищем, поверженным минотавром:
Как все это неверно. Как привычно.
Как странно, но и как обычно
по-бычьи жить, по-бычьи тычась,
но, в сущности, и умирать по-бычьи.
И именно он, минотавр, “заревевший по-бычьи без всякого намека на искру Божию в нем”, оказался “сеятелем очей”, “воплощением бравого нового мира в городе Владимире”. Сабуров даже отмечает эту неожиданно возникшую в поэме тему “сева очей” как “побочную”: “Разоренные деревни моих мозгов не могли подняться с колен, / приступить к севу очей — здесь вступает побочная тема — / а уж тем более готовиться к жатве”. Вообще тут, понятно, нет особых оснований для оптимизма: “И даже если придут сеятели очей в достаточном количестве, / То уже не на что будет смотреть”. Но все равно “уместно, да, уместно, сеять очи / и говорить об этом что есть мочи”. Кстати, в связи с побочной, но важной темой возникает в поэме Всеволод Некрасов, Сева, один из главных участников “сева”:
С Добрым Утром!
Счастливого завтра!
Страна встает со славой.
Или с Севой?
Это звучит уже обращением к потомкам — в жанре хоть Петрарки, хоть Маяковского. Травестийно, конечно, но вопрос задан вполне серьезно, и Сабуров оставляет читателям некоторую надежду.
“Одинокий лицедей” Сабурова — советского катакомбного, андеграундного происхождения, и девятка его муз — из закрытого отраслевого НИИ, “девятки”, из советских министерств-минотавров:
Мельпомена
Минрадиотехпром
Полигимния
Минмаш
Талия
Минсредмаш
Сабуров приводит в пример “парочку монстров”, что, “хтонически чавкая миром и смыслом этого мира, провозгласила неистовство опыта, памяти, песни”. “Горек мой опыт, и память до дыр истрепалась, — подытоживает Сабуров, — только и есть утешенья, что песня, которая опыт и память видала в гробу”.
Песня затевалась ради песни. И в этом смысл поэтической “суммы” минотавра-лицедея Сабурова. То есть смысл в том, что тут, как уже говорилось выше, не должно быть никакого умысла:
Поэзия — пример организации,
которая лишь для того и существует,
чтоб быть организацией. И больше ничего.
И в то же время сколько в такой по-настоящему неумышленной организации смысла! Поэтическая “сумма” всегда больше суммы своих слагаемых. И только поэтической может быть summa summarum человеческой жизни. Вот такую “сумму” Сабуров и написал.
Последняя книга Евгения Сабурова, как мне кажется, очень важна для русской поэзии. Это трагичная и очень светлая книга. Горькая, но несущая истинную радость. Нам еще предстоит осознать, чего мы лишились с уходом Евгения Сабурова и Всеволода Некрасова, других замечательных поэтов, которых мы потеряли в черном для русской поэзии 2009 году. И нам еще предстоит осознать, что мы обрели благодаря поэтическому труду, всей жизни этих “сеятелей очей”, открыть глаза себе и другим на то, что ими сделано для нас и следующих поколений.
Владислав Кулаков