Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2010
Наше все равно
Андрей Василевский. Все равно. — М.: Воймега, 2009.
Андрей Василевский — смелый человек.
Главный редактор одного из ведущих толстых журналов не мог не знать, сколько пристрастных взглядов будет на него обращено, если он решится выпустить в свет книгу своих стихов.
Тем не менее он пошел на такой шаг. Что ж, теперь берет слово читатель.
“Все равно” — книга, задуманная и исполненная, что называется, концептуально. Здесь все ингредиенты гармонируют один с другим: средний формат тощенького издания, сероватая обложка, черно-белая фотография, исполненная самим автором, где изображен горбатый мостик и маленькая группка людей, одиночек в толпе, бредущих спиной к зрителю в очередной одинаково-серый день…
Лирический субъект не пытается показаться больше или меньше того, что он есть на самом деле. И если в запечатленном им мире “все равно”, то и сам герой подверстывается под ту же универсальную формулу: он действительно равен самому себе. Очень любопытного персонажа представил автор. Как если бы музилевский человек без свойств обрел творческий дар и написал о себе самом. Но не тысячестраничный вязкий роман, а тоненькую поэтическую книжечку.
Идеологическая доминанта — отсутствие у героя каких бы то ни было иллюзий. Иллюзий нет, а жизнь есть. И это очень трудное, неприятное дело: “Жизнь страшна, как московский вокзал, / И безвкусна, как миска попкорна. / И она, мне Херсонский сказал, / Выносима, пока иллюзорна. // А уроду не надо огня / В его здравохранительной клети, / Чтобы ясно увидеть себя / В беспощадном, но истинном свете”.
“Все равно” — книга, написанная с позиции зрелого, а значит, печального опыта. Потому в ней многое строится на подтексте, но не столько литературном, сколько психологическом. Точно по принципу Чехова—Станиславского: говорится о всяких мелочах или даже пустяках в то время, когда жизнь людей рушится. И во сне, и наяву с человеком происходит одна и та же безнадега: “Ты сказала: приснилось вот поутру — / Кошка ест какую-то ерунду. / Отвечаю: встаешь поутру — / Действительно ест ерунду”. Обратим внимание на полную адекватность содержания и формы: рифма здесь тавтологическая. Чудо в этом хронотопе невозможно, тут даже потрясающие воображение гипотезы теоретической физики о темной материи могут быть опровергнуты другими положениями все той же физики, “а жаль / жаль / просто жаль // только дали и уже взяли // что хотят то и делают / не уважают / нет не уважают”.
“Все равно” — книга, обладающая несомненным дидактико-педагогическим зарядом. Звучит дико, но это так. В первую очередь можно было бы порекомендовать читать ее молодым и начинающим авторам. Причем не с целью поучиться современным формам письма, хотя это именно оно — до мозга костей современное письмо. Нынешним двадцатилетним имеет смысл ознакомиться с книгой, чтобы почувствовать, в какую сторону может измениться их собственное представление об универсуме и о своем месте в нем лет через тридцать.
При знакомстве с этими стихами возникла неотвязная ассоциация с одной из самых пессимистических сцен русской литературы, эпизодом романа Г. Газданова “Вечер у Клэр”, где умудренный опытом честный человек дядя Виталий, беседуя с юным племянником, объясняет ему, что в школе детям преподают “сусальную мифологию” вместо “исторической действительности”: “И в результате ты окажешься в дураках. Впрочем, ты все равно окажешься в дураках, даже если будешь знать настоящую историю. — Непременно окажусь в дураках? — Непременно окажешься. Все оказываются. (…) — А что же делать? — Быть негодяем, — резко сказал он и отвернулся”.
В похожем духе о времени и о себе высказывается и персонаж книги Василевского, только он не отворачивается ни от того, что его окружает, ни от читателя.
Уже первое стихотворение с его легким, почти “анакреонтическим” стихом, непритязательными рифмами и “детской” интонацией вызывает совсем не детские чувства и литературные ассоциации: “Казалось ясным, внятным, / Совсем уже понятным. / Теперь оно ушло / И время то прошло. // Там, где прошелся ластик, / Остался детский хлястик. / Осталось и пальто, / Но и пальто не то. // В нем ходит через мостик / Над зимнею водой / Немолодой агностик, / Уже не молодой” (см. фото с обложки). Трудно сказать, имел ли автор в виду строки двух знаменитых поэтов, но они тут вполне к месту. У одного — образ времени как стиральной резинки, у другого — упоминания пальто агностика, и у обоих — безысходность, тянущаяся ровно, точно зубная боль: “Мир больше не тот, что был // прежде, когда в нем царили страх, абажур, фокстрот, / кушетка и комбинация, соль острот. / Кто думал, что их сотрет, // как резинкой с бумаги усилья карандаша, / время? Никто, ни одна душа. / Однако время, шурша, // сделало именно это. Поди его упрекни” (И. Бродский); “Угоден ли Богу агностик, / который не знает никак — / пальто ли повесить на гвоздик / иль толстого тела тюфяк?” (Л. Лосев).
Немолодой агностик, живущий в великой стране, о которой эвфемистически сказано, “очень эта родина странна”, неустанно убеждается на собственном опыте — все человеческие деяния тщетны, все суета сует: “У берега Петербурга / Горит иностранное судно. / Оно пришло из Панамы / С грузом бананов. // Долго, наверно, оно / Плыло или плыло€ / Из Панамы, / Чтобы”. Любые усилия приводят к одному и тому же: “что делать / похоронить мертвых. (…) что делать / хоть что-нибудь / слетать на марс / похоронить мертвых”. Но приходится жить, потому что “кто-то большой стоит над моей душой / не дает быть перестать”. Получается, однако, все равно не жизнь и не высокая экзистенция, а сплошное существование, “и в этом есть / что-то неправильное / метафизически порочное / мир слишком долго идет к концу / и если ему не помочь / люди с песьими головами / успеют порыться в наших костях”.
Поэтический универсум, воссозданный на страницах “Все равно”, безжалостен по отношению и к автору, и к читателю. Это мир, где демократ ничего не может возразить фашисту на спокойное убеждение “фашизм — это хорошо”, где едва ли не самое живое существо — мертвая кошка, стерегущая в потемках героя, где едва ли не самая живая женщина — расхитительница гробниц Лара Крофт с пистолетами наголо, где самому лирическому субъекту легче почувствовать себя не человеком, а ядерной боеголовкой, не в охотку летящей выполнять задание, где антропоморфное пространство вообще, кажется, тихо сошло на нет, и во всем подлунном мире лишь Хищник смотрит на Чужого — пробел — Чужой на Хищника.
“Много разных дел до конца времен. / Многих надо убить”.
Василевский последовательно, бескомпромиссно, равно-душно показывает среду обитания современного человека и его самого as it is. И на такое существо совсем не хочется смотреть. Но если перефразировать слова известного исторического деятеля, имеющего непосредственное отношение ко всем чужим и хищникам вместе взятым, и, между прочим, ставшего одним из персонажей рецензируемой книги, “другого современного человека у меня для вас нет”. А раз автору удалось передать свой образ мира читателю без шума в канале связи и без потерь в пикселях, значит, поставленная им художественная задача выполнена. Ведь неслучайно он в одном интервью трехлетней давности, говоря о литературе, создаваемой другими, заметил: “(…) когда описывается современный человек в современных обстоятельствах, такое чтение зачастую безрадостно”. Теперь Андрей Василевский сам включился в этот грустный полилог в качестве поэта.
Автор книги вольно или невольно, но, скорее всего, совершенно осознанно идет по пути, проложенному Г. Ивановым, как в стихах, так и в “Распаде атома”. Из современных поэтов же при чтении “Все равно” вспоминаются в первую очередь С. Гандлевский (поздний) и Д. Новиков всех периодов. Одно стихотворение книги завершается признанием: “Поздний Гандлевский нравится мне больше, чем ранний”. Ранний Гандлевский писал: “Птицам, бабочкам, стрекозам / Эта музыка сродни”. Поздний Василевский откликается через тридцать лет глухим эхом: “Я понял себя в эти дни / (Грызя подмосковный сухарь) / Воронам и крысам сродни // Всеядная умная тварь”. Новиковские же интонации отчетливо слышны в следующих чеканно-афористичных строках: “Я знаю, нам, тебе и мне / Не встретиться в аду. / Сам по себе, хоть и в толпе, / На Страшный суд пойду. // И ты на тот же Суд пойдешь / И то же обретешь, / Но среди адского огня / Не различишь меня”. Вот уж воистину — ты сам свой Страшный Суд, как почти сказал классик.
С точки зрения версификации перед нами, если угодно, голая поэтика, характеризуемая, скорее, апофатически: нет головоломных метафор, сложного синтаксиса, богатой строфики и прочая и прочая. Но вполне определенные традиции поэтической техники, умело примененные в деле, тут, разумеется, есть. Так, нельзя не обратить внимание на органически усвоенный автором опыт обэриутов, минимализма и концептуализма. Василевский довольно разнообразен в стиховых формах и непринужденно переходит от почти частушечного гладкого стиха к лаконичному верлибру. Однако наиболее сложные эксперименты здесь проводятся с цитатностью. Редкое стихотворение книги обходится без напряженного взаимодействия с чужим словом. Тут и продукция массмедиа, и реклама, и инструкции, и собственно литературный пласт, где так или иначе фигурируют Державин, Блок, Маяковский, Мандельштам, Пастернак, Ахматова, Толстой (Лев), помещенные в неожиданные, подчас сюрреалистические контексты. Именно своей логикой абсурда они точно передают картину мира современного российского гражданина. Например, “демократ: фашист, фашист, фашист…”, построенное по канону хармсовских микродрам, завершается минимально измененной финальной ремаркой из “Пира во время чумы”.
Любопытный факт: если обозреть все явные и скрытые аллюзии и цитаты в книге, то выяснится, что больше всего их… из Пушкина. К чему бы такое в воссозданном автором мире, который лишен иерархии и каких бы то ни было центростремительных ускорений? Видимо, солнце нашей поэзии все же глубоко прожгло сознание современного литератора, от него никуда не деться. Впрочем, при желании у того, кто “наше все”, можно найти даже провиденциальное описание позиции лирического субъекта: “Так точно дьяк, в приказах поседелый, / Спокойно зрит на правых и виновных, / Добру и злу внимая равнодушно, / Не ведая ни жалости, ни гнева”. Так сказать, “наше все равно”.
“Все равно” — современная книга. “Нравится” — не тот глагол, который уместно использовать в данном случае. “Удовольствие от текста” сомнительное. Нельзя же получать его от созерцания мучений и ощущения вакуума, где “(…) дух уже не захватывает / Ни по какому поводу”. Но разве задача искусства — “нравиться”? Его дело — быть. Быть предъявленным. Как тут не вспомнить проницательно злого В. Ходасевича: “(…) жив только тот поэт, который дышит воздухом своего века, слышит музыку своего времени. Пусть эта музыка не отвечает его понятиям о гармонии, пусть она даже ему отвратительна — его слух должен быть ею заполнен, как легкие воздухом. Таков закон поэтической биологии”. И потому “сделайте мне красиво” — это не к Василевскому.
Зато от воссоздания тусклых красок жизни остается яркое впечатление. Некоторые стихи даже автоматически запоминаешь наизусть. Особенно из разряда самых тупиковых: “эвтаназия зло / ее не может не быть / она победит / она не может не победить”.
Закрыв книгу, ловишь себя на ощущении: а ведь, похоже, автору удалось воплотить не только в букве, но и в духе сакраментальную “актуальную литературу”, о которой так много говорили нынешние литстратеги, да как-то так и не смогли убедительно предъявить ее широкой публике. К тому же от псевдоактуальных писаний стихи Василевского отличает еще одно немаловажное обстоятельство: их интересно читать. Перед нами явление истинно актуальное, отчасти симптоматичное и уж точно адекватное нашему времени.
“Все равно” — книга финала. Однако по ее прочтении возникает интересный вопрос: что же будет после конца? Хочется верить в возможность проявления какого-то другого обертона поэтического голоса и в появления иного угла зрения в следующей книге. Ведь делать такой решительный шаг не имело бы большого смысла, если автор, декларирующий художественный радикализм, не хотел бы продвинуться по этому трудному пути и дальше. Поживем — увидим.
Артем Скворцов