Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2010
В отсутствие неба над головой
Роман Сенчин. Елтышевы. — М.: Эксмо, 2009.
Героев жалею, но помочь ничем не могу.
Роман Сенчин
Мне уже доводилось ссылаться на рассказ “Аттракцион” из сборника “Пентакль” (Эксмо, 2005), не могу не сделать этого еще раз, так как надпись, выведенная на стенке дешевого аттракциона “Иллюзион “Кромешный ужас””: “Весь мир — иллюзия. Почувствуй себя реалистом!” — могла бы стать аннотацией, а то и слоганом (именно слоганом — во всей непривлекательности значения этого слова) к роману “Елтышевы”.
Иллюзион “Кромешный ужас” и проза Романа Сенчина действуют на читателя одинаково, погружая его в густую, вязкую, серую обыденность. Причем если раньше Сенчин писал о череде дней, бессмысленных и пустых независимо от суеты, которая их наполняет, то “Елтышевы” предполагают погружение. Глубокое, на самое на дно.
Что там после “аттракциона”, куда читатель выходит — другой вопрос. Не всем заранее подготовлен выход в парк солнечным осенним днем да еще с любимым под руку. Если мир снаружи тоже воспринимается как “страшный ужас, страшнее харакири”, действительно, и до харакири недалеко.
В критике на данный момент представлены два основных взгляда на роман Сенчина.
Первый отчеканен Евгением Ермолиным в обзоре за 2009 год: “Инерционно развивающаяся история семьи как парадигма современной России”. Это приговор постсоветской России, где все расхищено, предано, продано. Кто как ни формулирует, но в этой линии (С. Беляков, А. Рудалев, Л. Данилкин, Л. Пирогов, С. Шаргунов, А. Мирошкин) делается акцент на отражении реальности, демонстрации язв современности. Сам автор, впрочем, утверждает, что “Елтышевы” — “это, конечно, не обобщенный образ нашей провинции, поэтому я, например, жду и ищу произведения о современной русской, особенно сибирской провинции, где бы о ней было написано иначе” (он-лайн конференция по итогам 5-го ММОКФ, http://www.rian.ru/online/20100623/249437611.html). Поиски пока безуспешны, если не принимать в расчет идиллий. Так или иначе, но хроника жизни одной семьи (реальной, по словам автора) легко прочитывается как обобщение.
Второй взгляд выражен прежде всего в статьях Виктора Топорова и Майи Кучерской, диаметрально противоположно при этом оценивающих сам роман: “Елтышевы” — “не про обездоленных, а про персональный ад, в котором томится Сенчин” и “никакой это не новый реализм, это авторская концепция”. Иначе говоря, “ему просто… музыка такая нравится”, — это из ЖЖ Вадима Левенталя.
Только Топоров отмечает талант, чувство и стиль, а Кучерская — “стертый язык”, который ей “напоминает советскую прозу эпохи расцвета соцреализма, ужасом перед цензурой очищенную от какого бы то ни было яркого образа”.
При этом в первом лагере — своя поляризация. Одни (Сергей Беляков, Вячеслав Огрызко) считают, что изображена пропасть, вглядывающаяся в читателя, что это роман-предупреждение, т.е. напирают на его общественную роль. Что вроде бы коррелирует и с высказываниями самого Сенчина о литературе как общественном деле. Другие (например, Варвара Бабицкая) замечают, что это безопасная чернуха, средство потешить склонность к мазохизму интеллигентных читателей, всегда готовых прослезиться над правдивой историей об униженных и оскорбленных. Такой аттракцион. Любопытно, что в этом случае остается всего один шаг до того, чтобы признать созданную картину иллюзией, но шаг этот не делается. Потому что, если все это неправда, чем же тешить мазохизм?
Следуя за придерживающимися первой точки зрения, мы попадаем в ловушку “реальной критики” и, вслед за Добролюбовым, “дорожим всяким талантливым произведением именно потому, что в нем можем изучать факты нашей родной жизни, которая без того так мало открыта взору простого наблюдателя”. Литература ни при чем: главная функция ее — компенсаторная, роль — заполнять лакуны в общественной жизни. Вот и получается, что “книжка хорошая, потому что про вымирание русского народа”, как подытожил Лев Пирогов речь председателя жюри на церемонии “Нацбеста”.
Потому роман во всевозможных премиальных шорт-листах, но без премий. Поскольку не о книге, выходит, речь.
И читать ее, получается, страшно, но безопасно. Как пишет об этом Валерия Пустовая: “Расплата “мента”, злоупотребившего властью, — это такая же безопасная мысль, как о деревне, в которой нельзя жить: и мундир, и топография изолируют читателя от опыта героя”. Как телевизор посмотрели, ужаснулись, выключили. Не раз, кстати, в Интернете встречался отзыв на роман: читать его — то же самое, что случайно включить телевизор и попасть на какое-нибудь “Чрезвычайное происшествие” или криминальную хронику.
Потому значения, которые текст рискует приобрести в премиальных сюжетах, таковы: модный аттракцион или призыв-предупреждение. Первое опасно тем, что лишает веско сказанное слово силы. Единственный плюс: больше народу прочитает. Второе может заставить забыть о том, что перед нами художественное произведение, а не одни “факты нашей родной жизни”.
Но ведь создана у Сенчина та атмосфера, что подчиняет себе. “Странное обаяние мрака и силы”, которое признает и Майя Кучерская, не возникает на пустом месте в истории с никаким языком.
Персональный ад, авторская концепция — да. Но — парадокс ли? — персональный ад, ценный своей универсальностью. Универсальностью поставленных вопросов, которых избегают герои, часто неосознанно, автоматически.
Автоматизм, отсутствие осознанности, невнятная тоска по утраченным дням — визитная карточка реалистично выполненных манекенов, героев Сенчина. Обычно им не до ключевых событий: “вдергивай и выдергивай”, так и жизнь пройдет.
В “Елтышевых” ключевое событие есть: из-за преступления отца, капитана милиции, семья теряет ведомственную квартиру, негде и почти не на что жить. Семья перебирается в деревню, откуда родом мать, у ее старой тетки там есть дом. Но это ключевое событие сбивает с толку, побуждая многочисленных рецензентов от него отталкиваться, словно переезд в деревню что-то изменил в героях. Но в том-то и дело, что ничего. Только прежде быт, которым они жили, был налажен, а тут вместо него — дыра. Черная. Никакой опоры, негде взять силу, враждебны люди, даже если внешне проявляют радушие, враждебна природа, даже если она как будто благодатна.
Изобилие ягод и грибов летом означает тяжелый труд, чередование ливней и жары трудно переносить, мороз мучает бесснежную землю, а то вдруг, наоборот, снегом завалит всю деревню до крыш, освежающий ветер становится пронизывающим. Если небо над головой ясное и высокое, то, кажется, лишь для того, чтобы дразнить невозможностью счастья или хотя бы удачи, а так оно чаще или коричнево-серое, или завалено облаками, или полно серой хмари, или оттуда светит палящее солнце. В том, что на самом деле у героев нет неба над головой, а есть тесная коробочка вокруг, критики соглашаются. Только Шаргунов, скажем, считает, что это коробка правды, а Кучерская — что это гроб.
Нет опоры внутри семьи, а у каждого — внутри себя самого.
Сын Артем — малахольный, инфантильный и вялый.
Отец Николай Михайлович обижен и озлоблен упущенными в 90-х возможностями, которые обрушились на прежнюю жизнь, до того катившуюся “непросто, но в целом правильно, как должно”. Вел себя по-человечески — вознаграждался, шел от черно-белого “Рекорда” к “Самсунгу”. Бонусы перестали приходить — не согласился вести себя по-человечески. Что и дает Пустовой право предъявлять “Иск маленькому человеку”.
Мать, Валентина Викторовна, вроде прикладывает массу усилий, чтобы наладить жизнь, но все ее старания тщетны, изначально обречены: сил нет. “Ничего не хотелось, нет — не моглось — делать. Не хотелось жить”.
Героям кажется, что тяжелая апатия, тошнота — это старость, но она захватывает и двадцатипятилетнего Артема, тогда как внешне бессильная тетка Татьяна, которой за восемьдесят, напротив, топчется потихоньку, поддерживая себя и дом. Впрочем, на идеальных старух на покое, которые виделись когда-то Валентине Викторовне, она не похожа.
Слово “романтизм” рядом с именем Сенчина уже звучало, например, в упомянутой рецензии Пустовой. Его герои действительно не то чтобы грезят о неком прекрасном и неизбежно недостижимом мире, но всегда хотят вырваться куда-то, сами не знают куда. Их мир — всегда — мир упущенных возможностей и досады на других и внешние обстоятельства: опять не дали чем-то заняться! Но эта досада и сама внешняя, она сладка как оправдание собственной немочи.
Претензии Артема на исключительность остаются в начале четвертой главы вместе с его планами поступления на истфак. Чем он был не похож на других, так и неясно, особенно если учесть, что автор все его поколение, пришедшее в сознательный возраст на рубеже 80—90-х, считает вялым, безвольным, инфантильным.
Собственную тягу туда, где нас нет, Сенчин явно проговаривает в очерках о прекрасной Туве под названием “Сидя на московской кухне”. Да, деревья в Туве выше, тени длиннее, ярче солнце и зеленее трава — страна детства как-никак. Но “я здесь, в Москве…”. Если герои мнят свою жизнь пустой и ненастоящей, то автор выговаривает вслух: “Или я себя убеждаю, что она пустоватая и ненастоящая?”. Можно провести всю жизнь в ожидании жизни, почему бы и нет? Летай иль ползай…
В статье Елены Погорелой “На севших батарейках” в связи с книгами Ирины Мамаевой, Романа Сенчина, Марии Галиной прозвучало философское понятие “бытие-к-смерти”, но собственно в “Елтышевых” этот экзистенциал не срабатывает — в отличие от сенчиновского рассказа “Жить, жить…” (Урал, № 1, 2010). Понимание, что все пути ведут к старости, к маразму, к смерти, окончательно обессмысливает для героев романа все потуги жить. Тогда как в философском смысле осознание неизбежности смерти открывает подлинное существование, придает жизни цельность.
Большинство сенчинских персонажей похожи, и герой упомянутого рассказа “Жить, жить…” похож на Артема Елтышева, как, впрочем, и на своих собеседников в рюмочной. Начитанность, образованность, круг общения, профессия большой роли не играют. Но семнадцать жутких дней в тайге в одиночестве (сенчинский вариант “Жажды жизни”) заставляют его полюбить жизнь. Экстремальный опыт осознания неизбежности смерти выбивает из привычной колеи жизнененавистничества или рутины. Редкий случай.
С Елтышевыми этого не происходит.
Несмотря на то, что, по словам Романа Сенчина, он не сторонник экстремальных ситуаций, опыт Елтышевых тоже экстремален. Тем хуже, если это не бросается в глаза. Преступления — и те как будто неизбежны и обыденны, Николай Елтышев совершает их естественно, автоматически. Так что если искать предупреждение — то здесь, а не в социально-политической сфере. Не зря Елена Погорелая называет роман “образцом психологической бойни”, единственное, не соглашусь с ее мнением об экранизации, которая якобы “увеличивает шансы на то, что это предупреждение будет услышано”. Судя по качеству многих экранизаций, полагаю, она скорее превратит всю историю в аттракцион “Кромешный ужас”.
Самое жуткое высказано Сенчиным в ответ на один из вопросов читателей о деградации русской деревни: “Может быть, это и не деградация — может быть, так было всегда и везде. Недаром придумана религия, нормы морали, написаны законы и прочее. Всегда шла борьба между добром и злом. Сейчас зло господствует”. Последняя фраза — часть персонального ада. “Елтышевы” — о том, что происходит, когда он становится нормой; бессилие, безволие, безлюбие — привычкой; а человечность — условным рефлексом, реакцией на вознаграждение.
Дарья Маркова