Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2010
От редакции
| Мы завершаем (см. “Знамя”, 2010, №№ 6, 7, 9) публикацию размышлений писателей, режиссеров, литературоведов, критиков — о том, “где же и в чем настоящий Чехов”.
Настоящий Чехов
Сергей Аксенов
Говоря о Чехове, думается о характерном типе чеховских героев — лишних людях. В отличие от общей массы обывателей, вполне уживающихся с действительностью, люди, о которых идет речь, действительностью этой подавлены, они — обойденные, ненужные, лишние. Дядя Ваня, Лаевский, доктор Рагин… Их немало у Чехова. Все это люди тонкие, бескорыстные, рассуждающие на отвлеченные темы, погруженные в свой внутренний мир и тоскующие по идеалу. В то же время это не люди дела; они непрактичны, безвольны и безынициативны, жалкие в своей беспомощности. “Смешные люди” (так назывался чеховский фильм М. Швейцера)! По их адресу за прошедший век было выпущено множество стрел, и в первую очередь самим Чеховым, но, скажем, критик Юлий Айхенвальд (статья “Чехов”, 1906 г.) находит для них и теплые, сочувственные слова, с чем солидаризируюсь и я. Этим прекраснодушным мечтателям в чеховском мире противостоят люди полезные, люди дела; в предельном выражении, по Айхенвальду, — дельцы. К примеру, фон Корен в “Дуэли” — герой Владимира Высоцкого в фильме “Плохой хороший человек”, поставленном по этой повести. Пожалуй, самая зловещая антитеза лишним людям у Чехова — это Аксинья (“В овраге”). Властолюбивая хозяйка, женщина дела, она буквально по трупам добивается своих корыстных целей, ради которых и живет. Но разве не такие, как Аксинья, стали доминировать в нашей реальной постсоветской России? Пусть даже дело и не доходит до убийства. И разве не становятся в наше рыночное время чеховские наивные люди действительно лишними и ненужными, как и во времена Чехова, и даже в большей степени, чем тогда? Эпоха нашего дикого капитализма оказалась к ним предельно суровой и безжалостной. В советские времена они хотя и вызывали порой насмешку, но все-таки отнюдь не были на обочине жизни. Их можно было встретить в многочисленных НИИ, на кафедрах вузов, в издательствах… Вспомним, к примеру, Льва Евгеньевича Хоботова из фильма “Покровские ворота”; в последнем номере альманаха “Мелихово” профессор Доманский убедительно показывает, что он — именно чеховский герой. Можно ли представить сейчас, что люди такого типа, если их профессиональную деятельность хоть частично не сочтут коммерчески значимой, не окажутся заведомыми неудачниками и аутсайдерами? Что они “займут свою нишу на рынке”, будут процветающими и успешными? Мне лично — и, конечно, не только мне — известно немало реальных случаев, когда жизнь таких людей оборачивалась самой настоящей трагедией, особенно в 90-е годы.
С этой точки зрения интересно присмотреться к современным постановкам и экранизациям Чехова. Отражаются ли изменения нашего социально-экономического уклада на восприятии чеховских героев? Не происходит ли переоценка традиционных представлений о них? Как расставляются смысловые акценты сейчас?
Если говорить о театральных постановках по Чехову, — число их по всему миру огромно и с каждым годом возрастает все более. Считается, что по количеству постановок Чехов уступает только Шекспиру. Интересно задуматься — почему? Некоторые объясняют это главным образом недостатком современного драматургического материала. Сами режиссеры в своих интервью часто говорят о том, что обращение к Чехову, к его миру, языку — само по себе удовольствие. Высказывается и мысль, что Чехова можно трактовать как угодно, и этим он особенно интересен для постановщиков.
Юрий Бычков, бывший директор музея “Мелихово”, в своей книге “Просто Чехов” (М., 2008 г.) обозревает спектакли разных лет, показанные на фестивале “Мелиховская весна”. И особенное внимание уделяет спектаклю Мичуринского драмтеатра “Дядя Ваня”. В этой постановке традиционное сочувствие к дяде Ване и антипатия к профессору Серебрякову начисто отсутствуют. Главный герой Войницкий предстает весьма несимпатичным субъектом, тогда как Серебряков — человек вполне достойный и разумный. Это та самая переоценка, о которой я говорил выше. “Умилялись дядей Ваней целый век, — пишет Ю. Бычков, — а было ли чем умиляться?”
Если говорить о киноэкранизациях Чехова, то самой, пожалуй, заметной в новейшее время стала “Палата № 6” Карена Шахназарова. На первый взгляд, этот фильм отходит от Чехова предельно далеко; недаром ведущий телеобсуждения фильма Александр Гордон вопрошал: “При чем тут Чехов?”. Действие, снятое как документальный репортаж, перенесено в наши дни, указан даже точный год — 2007-й. Главного героя — доктора Рагина — Шахназаров, в отличие от Чехова, оставляет в живых. Придуманы и добавлены эпизоды, которых у Чехова не было и быть не могло. Современная Москва с ее пробками, сцена в стриптиз-баре, встреча Нового года в больнице (снимался реальный психоневрологический интернат) с пронзительной сценой белого танца, финал с двумя девочками… Тем не менее, если говорить по существу, принципиальных отличий от Чехова я не увидел. Доктор Рагин в прекрасном исполнении Владимира Ильина — все тот же чеховский герой, трагический и неоднозначный. Больной Громов (аплодисменты Алексею Верткову), Михаил Аверьянович, молодой доктор Хоботов (“эффективный менеджер эпохи Путина”, как его окрестили в одном из интернет-отзывов)… Эти герои и у Чехова по существу такие же, смысловых переоценок не происходит.
Чего не скажешь о другом фильме, снятом по той же повести Кириллом Серебренниковым. Фильм вышел в 2004 году под названием “Рагин”. Это, строго говоря, не экранизация “Палаты № 6”, а — “по мотивам”, о чем уведомляется сразу. Фильм начинается приготовлением кондитерских деликатесов, — крупным планом, одновременно с титрами, — и заканчивается поеданием их же в грезах доктора Рагина. Блюдо сих гастрономических изысков вынесено даже на постер фильма, это некая ключевая метафора, олицетворяющая венец стремлений Рагина. Кроме деликатесов, Рагин здесь (в исполнении Алексея Гуськова) мечтает о Вене, о заграничной жизни (у Чехова он никуда из своего городка уезжать не хотел). Интересуется новейшими экстравагантными заграничными методами лечения и пытается внедрить их в своей клинике, что в российских условиях заведомо обречено на провал (у Чехова Рагин ничего внедрять не пытался, он пассивен и недеятелен по самому складу своей натуры). В фильме Рагин довольно ухожен и аккуратно одет (у Чехова — опустившийся неряха), грезит о романтической встрече с прекрасной незнакомкой в поезде по пути в Вену… Вообще картины заграничной жизни, реально снимавшиеся в Австрии, резко противостоят в фильме картинам российской действительности — диким, беспросветным и тотально бредовым. Эти два мира соотносятся как мир нормального и мир абсурда. Атмосфера всеобщего безумия в фильме передана, надо сказать, мастерски. Самый же безумный персонаж — санитар Никита, с дикими глазами вечно гоняющийся за курами. Однако не будем углубляться в разбор различий между фильмом и повестью, их немало. Важней другое.
Если смотреть фильм “Рагин” сразу после прочтения повести Чехова, возникает недоумение, переходящее в ощущение подмены. И не столько от многочисленных несовпадений с повестью, сколько от различий по существу. Рагин у Серебренникова — фигура карикатурная, вызывающая любопытство, брезгливость, жалкий смех, но не сочувствие, не сострадание. В отличие от повести Чехова и от фильма Шахназарова, где Рагин — фигура неоднозначная, в которой многое вызывает неприятие, но которой в то же время и сострадаешь.
Конечно, право любого режиссера — трактовать по-своему литературный первоисточник. Но от этого зависит, как будут воспринимать героев Чехова, — и самого его, — грядущие поколения. Станут ли для них чеховские лишние люди всего лишь карикатурными, никчемными лузерами? И сам Чехов — писавшим об этих неудачниках непонятно зачем? Выживут ли сами люди такого типа в нашей жестокой реальности, не вымрут ли как класс, кто физически, а кто перестав быть самим собой? Vae victis, горе побежденным… Или же все-таки этого не произойдет? И у побежденных не сотрутся их лучшие черты? И люди XXI века, ощущая какую-то часть самих себя родственной чеховским героям, не будут стыдиться этой своей части, не будут затушевывать ее и подавлять как какой-то несовременный неформат?
Как бы то ни было, миру по-прежнему нужны чеховские герои. Ведь если и сейчас по всему свету продолжают ставить Чехова, значит — это не случайно. Значит — тянутся. Даже намереваясь развенчать.
Георгий Давыдов
Современные психологи скажут: первое впечатление от человека складывается за две-три секунды. Впечатление, разумеется, не самое верное, но зачастую очень и очень прочное. Это потом бывает, что мы разочаровываемся или, напротив, переборов первое впечатление, говорим: “Нет, я в этом человеке ошибался. Он лучше, чем я думал”.
Так не только с людьми, так и с домами. Мы можем влюбиться в дом сразу или сразу же фыркнуть с неудовольствием.
Но случается, что это первое впечатление просто невозможно составить.
Так обстоит и с Чеховым, и с его знаменитым ялтинским домом — “Белой дачей”.
Настоящий Чехов заслонен школьным Чеховым. Благородный Чехов с картины Осипа Браза — глупыми и жалкими персонажами юморесок. Живой Чехов — старой русской привычкой (после революции выросшей в манию) видеть в писателе сначала обличителя, сложных проблем отражателя, с режимом борца и народной доли певца.
И чеховская дача — также оказывается заслоненной. Шумом города, в котором давно если господин не хам, то, во всяком случае, гам. Пылью, которую следует сглатывать, если вы, как и прежде Чехов, прибредете к Белой даче пешком. Благодарите эпоху без условностей: у вас нет ни трости, ни тяжелых ботинок с неснашиваемой подошвой, ни обязательной шляпы (которая если и закрывает от солнца, то взамен в голове творит желтый, желтый жар).
И вот (в таких случаях говорят “наконец”), и вот наконец вход, а дальше подозрительно нечеховская железная лестница вниз (с конца 1960-х ее никто так и не лягнул — все стеснялись), а дальше… Нет, если вы подумали, что дальше домик Чехова, то, значит, вы мечтатель, еще и не ступивший не то что в чеховский сад, но в нечеховский двадцатый век.
Потому что перед вами будет ангар (оптимисты добавят “почти”, пессимисты — “совсем”). Спору нет, ангар необходим: там архив, фотографии, рояль, полк стульев, седеющие билетерши. Там даже настоящий чеховский письменный стол. Это ведь мило: ангар конца 1960-х и чеховский стол?
Ну что же: теперь-то Белая дача? Нет. Только калитка к ней — старая, значит, чеховская.
Вы входите в прославленный (потому что от ангара до калитки сунули нос в буклет и прочитали “прославленный”), итак, в прославленный сад, спотыкаетесь (потому что отчасти пересеченная местность — ее пересекает прославленный ручей), переходите на интеллигентный бег (потому что отчасти вы человек интеллигентный, если все-таки добрели до Чехова, а на бег, потому что позади вас гам, хам, пыль, ангар, лакомые фото буклета), вы — у входа.
Затрудняюсь сказать, сколько раз необходимо прийти в чеховский дом, чтобы выяснить, сколько в нем, например, этажей (на третий, например, никого не пускают), сколько в нем, например, комнат (например, двенадцать), сколько в нем, например, входных дверей (например, три).
Дом заслонен домом. И садом, конечно же, заслонен. Ведь сад — последний и единственный живой современник Чехова — но даже он не тот, что при Антон Павловиче. Вырос сад. Росли тома собрания сочинений. И рос сад. Который сочинял Чехов.
В музеях люди ведут себя по-музейному. Но даже в музеях в голову приходят немузейные мысли. Простодушный посетитель чеховской дачи воскликнет: “Какой богатый был Чехов!” (пятнадцать комнат, четыре этажа). Те, кто умеет сдерживаться, не скажут, но подумают так: “Чехов богатый был” (двадцать три комнаты, пять этажей с мезонином).
Здесь следовало бы поговорить о чеховской благотворительности — раз следовало, то считайте, что и поговорили…
Вы (в таких случаях пишут “наконец”), вы наконец в кабинете писателя. Вернее, у кабинета. Тоненькая, классически-музейная бечевка, как гадюка, провисает перед вами. Если вы не укротитель, то вряд ли дерзнете сдавить ей горло. Или все-таки укротитель?
Если вы плохо видите, то вы мало что увидите. Но даже если мало — полыхнет на вас самое красивое, что есть в кабинете. И это не мебель, не скромный Левитан на стене, не безделушки всюду, которые так любил давний век. Это окно или, вернее, фрамуга. По обыкновению ялтинских жителей, фрамуга составлена из ромбов цветного стекла — синего и желтого — чтобы рассеивать ялтинский свет, чтобы глаза не болели — у Чехова.
Рядом с кабинетом — гостиная, там фортепиано (“Чехов — богатый”), комнаты подсчитаны (сорок четыре — нет, это не число комнат, это число лет, которые он прожил), и гадюка-бечевка не выползет за вами в сад, потому что именно он (в таких случаях говорят “расстилается”), он расстилается перед вами.
Плана-карты сада, кажется, не существует. Но можно представить, что он составлен: пальма такая-то и такая-то, дерева такие-то и такие-то, кустарник и еще раз кустарник (и еще раз кустарник), должны быть и розы (при Чехове были), экзотический очень бамбук… Но тот, кто похрустывает по гравию дорожек, неизменно вытащит свой нос из подобного плана.
В чеховском саду не хочется мельтешить. Поэтому идешь медленно (отчасти это уловка, ведь знаешь, что за тобой наблюдают — вдруг стыришь розы?), медленно, чтобы каждый короткий шаг соответствовал длинному времени, протекшему с чеховской смерти.
Интересно, умеют ли листья, стволы помнить руки, которые их касались? Чехов сажал эти деревья, Чехов подрезал эти розы. Куприн как-то утром шел мимо чеховского сада, любопытно заглянул за забор и в полумгле увидел очертания Антона Павловича. Чехов крутил головой, выбирая сухие ветви, и щелкал секатором. Куприн не решился его беспокоить.
Впрочем, в саду не только цветы и деревья помнят живого Чехова. Еще — ручей, который (в таких случаях говорят “бежит” или “журчит”, но мы скажем “скачет”), который скачет сквозь зелень, — он остался таким же мальчишкой, как сам Чехов.
Помните, как Чехов вышутил Бунина? Они (с тросточками, в шляпах, сюртуках, на неснашиваемых подошвах) шли мимо обывательской дачки, и Чехов вдруг громко брякнул: “Слышали?! Вчера у татар Бунина зарезали…”.
А кроме ручья — еще скамейки. Кажется, с двойной радостью (или даже местью) вытянешь ноги, плюхнувшись на них. Долой усталость! Долой музейную бечевку-гадюку!
Не исключено, правда, что одна из скамеек жжет — например, та, которую путеводители слезливо именуют “горьковской”.
Ну что же: значит, не засидитесь. Вы понимаете, у Чехова — в гостях. И следует дать хозяину покой. Ведь сюда надо вернуться, вернуться, чтобы посчитать наконец точное число комнат?
Все равно тайны дома, сада, округи останутся.
Например, тайна немцев в чеховском доме во время войны. Сестра Чехова — Мария Павловна здесь оставалась. И она объяснила немцам, что в доме Чехова нельзя шалить. Немцы послушались.
Или тайна церкви Феодора Тирона в соседнем проулке, на взгорье, — Чехов давал деньги на ее строительство. А сегодня в церкви бытует легенда, что именно здесь венчались Антон Павлович и Ольга Леонардовна. Москвичи, впрочем, это оспорят. Про Марию Павловну вспоминают, что она состояла с 1945 года в приходском совете. Наверное, не случайный год? Надеялась, что с победой жизнь переменится? Когда умерла, церковь закрыли. Тоже ведь деликатность.
Наконец (в таких случаях говорят “наконец”), тайны слов, мыслей, горячих вдруг глаз — когда позвонит Бунину Антон Павлович под ночь: “Бросайте все, едем кататься!” — “Что такое?” — “Влюблен”.
Это же несправедливо: из русских писателей того века позволено влюбляться только Пушкину. А влюбляются все.
И скамейка в Ореанде, рядом с другой церковью, где мозаики выкладывал кропотливый итальянец Сальвиати, скамейка, на которой сидели Гуров и Дама с собачкой — его, чеховская, он ездил туда, чтобы в обществе дочери местного протопопа смотреть на ночные блики над тихой, тихой, ничего не знающей о грядущем вихре Ялтой.
Есть у Ялты (да и у всей России) одна особенность: то, что сделано тогда, давно, — прочно. Дома, которые стоят без ремонта сто лет. Резные наличники, которые нависают под карнизами сто лет. Цветные фрамуги, которые играют светом сто лет. Подпорные стены из отесанных глыб, которые удерживают горы сто лет. Писатели, которые умерли давно, тогда, но которые стоят прочно и которых любят сто лет.