Рассказ-проект
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2010
Об авторе
| Владимир Тучков — постоянный автор “Знамени”. Последняя публикация — “Русский И-Цзин” (№ 6 за 2009 г.) — была удостоена годовой премии журнала.
Владимир Тучков
Фотосессия
рассказ-проект
Позвонили из журнала, название которого тут же вылетело из уха, обращенного в сторону скучного заоконного пейзажа. Просили поснимать мою персону для номера, посвященного проблеме бытования писателя в эпоху крушения эпохи литературоцентризма.
Согласился, хоть и не вполне понял, зачем это мне надо. То есть предстать на глянцевых страницах, абсолютно непригодных для растопки печки, этаким сходящим с арены межвидовой борьбы существом. Этаким динозавром, который миллионы лет спустя будет являть собой загадку для естествоиспытателей и станет предметом пристального внимания. А пока час посмертной славы еще не пробил, существом, лишенным и ореола, и ауры, и гражданского достоинства.
На следующий день на изрыгающем децибелы и сверкающем алым лаком спорткаре примчался фотограф. Кажется, Викентий или Рудольф. От чая отказался, сославшись на дедлайн. И сразу же взял меня в оборот. Это у них сессией называется. В кабинете так, и этак, и еще растак. С улыбкой, нейтрально, задумчиво, напористо, сердито… Потом перешли в гостиную, хоть она у меня и не соответствует предъявляемым глянцевыми изданиями требованиям к такого рода помещениям. Так, всего лишь телевизор времен Очакова и покоренья Крыма, диван да пара картин Ольги Зыряновой по стенам, графика Льва Кропивницкого и фотографии детей.
Потом спустились во двор. У “Лексуса”, который, кстати говоря, был не моим, а принадлежал мрачному типу с третьего этажа. На детской площадке у качелей. Воздев очи к пустым небесам. Указуя перстом в пространство. Беседуя со старушками на скамейке у подъезда. И даже завязывая развязавшийся шнурок.
Дело дошло до крыши моего девятиэтажного дома, куда Рудольф-Викентий загнал меня для работы с перспективой. “Ну, вы знаете, — пояснил он свой художественный замысел, — это как Воланд у Булгакова печально созерцает уставший от бремени человека дольний мир”. Постоял у края, посозерцал печально, начиная раздражаться.
Сессия завершилась в нашем невысокого пошиба пивбаре, где я под недоуменные взгляды завсегдатаев позировал с кружкой в правой руке и сигаретой в левой.
Закончилось.
Взревел адский двухсотсильный мотор, и спорткар унес мастера постановочной фотографии в неизвестном направлении.
Спустя два месяца из неизвестного направления прибыл курьер, доставивший мне журнал. Под целлофановой упаковкой красовалось название: Esquire.
Действительно, номер был посвящен писателям, как говорили в старину, ведущим писателям России, хоть теперь прилагательное “ведущие” из соображения маркетинга заменено на “модные”. Была и еще одна характеристика, размещенная на обложке, — “властители дум”. В чем прочитывалась изрядная ирония.
Парад властителей открывал, естественно, Битов. И это не вызвало во мне никаких возражений. Фигура интересная во всех отношениях. Его благородные седины уместны и на светских раутах, и на научно-практических конференциях, и в Георгиевском зале сами знаете чего, и в Принстонском университете, и на дружеской пирушке осколков питерского андеграунда, и в кругу юных студентов и студенток, поблескивающих очочками а-ля Гарри Поттер.
Ну, а за ним всяческие другие властители дум о размерах литературных премий и о получаемых ими гонорарах.
Собственно, и мне там место нашлось. Но ближе к концу. Поскольку последняя моя премия была не тотального, а локального характера. Она была присужденная мне журналом “Знамя”. А не поставленными под ружье миллиардерами, скидывающимися не столько на премию как таковую, сколько на мощную пиар-компанию с финальной акцией в каком-нибудь помпезном заведении с лакеями-арапами и с устрицами, без которых отечественный истеблишмент не мыслит праздника.
Однако три полосы мне все-таки выделили.
Это все было и понятно, и естественно. В условиях, как было сказано, крушения эпохи литературоцентризма.
Меня поразила форма. Форма подачи материала, с которой мне до того сталкиваться не приходилось.
В журнале не было ни одной фотографии!
Вместо них были отпечатаны разноформатные аспидно-черные прямоугольники. И на каждом таком прямоугольнике справа внизу мелкими белыми цифрами были проставлены дата и время.
И при этом, как это ни парадоксально звучит, журнал был исключительно иллюстративный.
Этот эффект был достигнут следующим образом. Каждому писателю было отведено с четверть колонки на краткую биографию, усеченную библиографию и список регалий, то есть полученных премий.
Все остальное пространство занимали подписи под фотографиями. Чрезвычайно пространные, перенасыщенные причастными и деепричастными оборотами и прочими виньетками, без которых русский язык неизбежно превращается в язык подворотни, вещевого рынка и ментовского сериала.
Например, под одной из моих “фотографий” было напечатано:
“Писатель Владимир Яковлевич Тучков, стоя на крыше девятиэтажного дома, декламирует стихотворение своего предшественника Ивана Сергеевича Тургенева “Как хороши, как свежи были розы…”, вкладывая в него новый, созвучный современным реалиям смысл, простирающийся дальше, то есть ближе к нам, чем ремейк этого стихотворения, созданный в эмиграции поэтом Игорем Васильевичем Северяниным. Декламирует, памятуя при этом, что оба этих стихотворения являются реминисценцией трогательного сочинения о розах, написанного поэтом Иваном Петровичем Мятлевым. Декламирует, стоя всего лишь в шаге от бездны, которая уходит вертикально вниз и заканчивается заасфальтированной площадкой, с которой частый весенний дождь смоет кровь всего лишь за полчаса. Какое окончание выберет писатель Тучков? Тургенева: “Я зябну… и все они умерли… умерли…”? Северянина: “Как хороши, как свежи будут розы, моей страной мне брошенные в гроб”? Или Мятлева: “В погосте белый камень, на камне — роз моих завянувший венок”? Или же он придумает что-нибудь свое, чего в отечественной литературе пока еще не было?”.
Впору было взбеситься. Набрать номер редакции, указанный в начале номера, и высказать главному редактору все, что я о нем думаю.
Немного успокоившись, я продолжил листать журнал.
Через некоторое время я поймал себя на мысли о том, что это меня уже в определенной мере занимает.
— В этом что-то есть, — сказал я, перевернув последнюю страницу.
То был памятник. Памятник отечественной словесности, воздвигнутый предельно адекватно.
То есть из старого исчезающего материала — вербального.
И эти подписи к “фотографиям”, по большей части хоть и идиотские, пробуждали ныне добиваемое голой визуальностью воображение. Читательское воображение, которое при такой подаче материала способно развиваться самостоятельно, в зависимости от внутренних потребностей, а не по диктату фотографа или оператора.
То есть это была свобода, явленная в особо изощренной форме.
Точнее — памятник внутренней свободе. Ну, и, соответственно, всей нашей вербальности, высшей формой проявления которой у нас по страшной инерции считается литература.
Некогда великая русская.
Потом звонко-серебряная.
Далее — советская.
И теперь ……….. (нужное вписать).
Я сел за компьютер и отстучал в журнал благодарственное письмо.
Однако ответа так и не пришло.
Ни на следующий день.
Ни через неделю.
Ни через месяц, когда вышел следующий номер. Абсолютно уже нормальный, в котором визуальное вполне естественным образом исполняло функции Георгия Победоносца, копьем затыкавшего глотку вербальному.
Видимо, они решили, что тема закрыта.
То есть памятник водружен.
А с теми, кто под ним закопан, говорить абсолютно бессмысленно.
Да и невозможно, поскольку этот свет не имеет с тем светом ни одного канала сообщения.