Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2010
От автора
| Елена Станиславская, 1987 года рождения.В 2010 году окончила Литературный институт, защитившись с отличием (и замечанием председателя комиссии Сергея Есина: “Диплом о-очень неровный”). Теперь иду своим “путем зерна”, пробиваюсь сквозь толщу слов и возможных сюжетов — к точному слову, к верному сюжету. Получается? Не знаю, не вижу. Потому что зерно еще в земле, еще только пытается расти.
“И там, где червь слепой прокладывает ход, оно в заветный срок умрет и прорастет”.
Надеюсь, что прорастет.
Надеюсь, что читатель поможет ему прорасти — прочтет, поймет или не поймет, но станет хоть как-то сопричастен моему тексту, моему делу, мне.
Рассказы “Яблочный спас” и “Мжик” о том, что можно — как раз-таки — не прорасти. Не узнать, не прозреть, не увидеть.
И вот я все чаще думаю, что нужно всеми силами вычеркивать из своей жизни частицу “не”.
Елена Станиславская
Два рассказа
Елена Станиславская умеет удивлять.
Я, прожженный читатель, обычно быстро распознаю авторский умысел… но тут спасовал. Все развязки, а значит, и прицелы коротких рассказов юного автора, я не угадал.
Она пишет не так, как принято, и не о том, о чем обычно сочиняют.
При этом она еще и зашифровывает свой замысел и заставляет меня дописывать в уме скрытое автором… что ж, действительно, секрет занимательности в недосказанном (Пушкин).
Кроме того, Елена умеет добывать из видимости жизни ее сущность и в быстроногих сюжетах схватывать всю роковую участь судьбы человека. Вообще быстрота ее конек.
Наконец, написать коротко намного сложнее, чем длинно.
А очень коротко — сложнее, чем коротко.
На редкость зрелый дебют!
И еще.
Писатель — трехчастное существо, которое состоит из трех слагаемых: дарования, творческой воли и судьбы. В моей мастерской Литинститута дарования есть у всех, а вот творческую волю проявили единицы, Елена Станиславская одна из них… что ж, пожелаем судьбы.
Анатолий Королев, 1 авг. 2010
Яблочный спас
1. На свету
Теперь ей казалось: она проснулась не от боли в желудке и не от желания проснуться, а от страха и отвращения. Она сразу поняла, что придется встать, а значит, есть шанс перебудить всех остальных — она же такая неловкая. Игорю это не понравится. Когда они останутся вдвоем (и с ней, конечно, все будет в порядке), он спросит: “Что, не могла потерпеть немного?”. Она не найдется что ответить, и он целый день не будет с ней разговаривать.
Она пролежала еще некоторое время, стараясь глядеть внутрь себя, представлять свою боль в виде маленькой точки и растворять ее силою мысли. Но точка только росла и зрела, и когда созрела до нестерпимости, то стала еще ворочаться — словно яблоко в руке бережного садовода, который не дернет плод, но повернет его.
“Спи… спи, ради Бога”, — она посмотрела на Игоря, а потом осторожно убрала его руку со своего живота. Ни легче, ни больнее от этого не стало — но по женской глупости хотелось, чтобы стало больнее.
Это же не рука была, это была мечта. Игорь был недоступен для нее, как некоторые виды пищи. Вкусить бы — а нельзя: проснется жесточайшая аллергия или замучает гастрит. Но тут оказалось, что никакая боль — нынешняя или будущая, настоящая или вымышленная, телесная или душевная — не страшна, когда он рядом. А страшно только одно: потревожить его.
Как случилось, что он оказался рядом, уже и не вспомнить. Наверное, она приглянулась ему, потому что была забавной, милой и трогательной. Или он просто понял, насколько она слаба и насколько сильным он может быть рядом с ней. Он может ей запрещать и может ей разрешать, а может ей просто не отвечать. За эту неделю, что они провели вместе, он попробовал и то, и другое, и третье. Ему и в голову не могло прийти, что, пока он проверяет степень ее бесхребетности, она забавно, мило и трогательно доверяет ему себя.
Боль подтолкнула ее, и она решилась cпустить ноги с кровати.
Ноги были слишком бледны, но край сорочки белел еще откровеннее — и это никак не соотносилось с концом августа. Она обхватила живот руками, и сорочка поднялась выше. Взгляд снова переметнулся на Игоря. Ей хотелось, чтобы он проснулся — проснулся прямо сейчас, когда ей так плохо и когда так сильно обнажены ее ноги. Будить же его, случайно или намеренно, было нельзя. И она настолько боялась его разбудить, что даже чувствовала к себе отвращение. Все мешалось в ней. “Как больно, как плохо, как хорошо” — говорилось внутри, и так горячо говорилось, что на вопросы: “Почему болит?”, “Что плохо?” и “Что хорошо?” — не оставалось сил.
В комнате было пять кроватей и еще надувной матрас. Всюду спали: в основном по двое, кое-где по трое. Сделав несколько первых шагов к двери, она споткнулась о чью-то ногу. Это была нога человека, спавшего на матрасе. Человек сказал: “мме” — и подобрал ногу под одеяло.
“Спите… спите все, ради Бога”, — попросила она и пошла дальше. Под ее босыми ногами отчаянно громко, как ей показалось, заскрипели половицы.
“А если бы кеды, было бы еще громче”, — подумала она и через силу улыбнулась. На лбу у нее выступил пот.
Кеды вчера сгорели в костре, но это была справедливая жертва. Всей компанией они играли в “действие или вопрос”, и она, чуждая откровенностей, все время выбирала действие. Вот и поплатилась: один из дуралеев приказал ей сжечь кеды. Она сожгла, радуясь, что выглядит хоть капельку бесшабашной, и после этого всем стало веселее — будто кеды явились жертвоприношением богу радости. Теперь любое оброненное слово вызывало смех. Когда кеды вовсю горели, она вытянула ноги к костру и сказала: “Я теперь босая”, — и все захихикали. А Игорь добавил, как бы сюсюкая: “Босая-пребосая, больсе всех!”, — и все засмеялись. Соль была в том, что она не вышла ростом, и была к тому же самой младшей в компании.
Выбравшись на крыльцо, она позволила себе перегнуться через перила и сунуть два пальца в рот. Однако это не принесло результата. Яблоко боли не выскочило наружу и даже не дернулось вверх. Оно только слегка повернулось, — но это было вовсе не реакцией, а, скорее, выражением безразличия.
Что-то упало на крышу и покатилось по ней.
— Ва! — она испуганно вздохнула и прикусила собственные пальцы. Она впервые была у Игоря (она вообще впервые была на чьей-либо даче) и не знала, что может упасть на крышу и покатиться по ней.
Так и не поняв причину своего испуга, она распрямилась и увидела, что ее обступает чудесное золотое утро.
Вначале она увидела даль. Там, где кончались дачи, была река. Она была едва заметна, может быть, и совсем незаметна, но прекрасно угадывалась по вставшему над ней туману. Туман был редок и безлик, но солнечный свет, который занял собой все пространство, сочился сквозь него и делал его чем-то похожим на огромный и вытянутый нимб — но не тот, что краской изображен на дереве, а настоящий. И этот нимб, его сияние и красота, заставили боль затихнуть.
Тогда, не чувствуя боли, она оторвалась взглядом от тумана и посмотрела на то, что было ближе. Она увидела три дома, почти одинаковых, с тремя квадратами обихоженной земли. На одной земле были парники, и деревья, и грядки, и качели, а еще большая песочница, и в песочнице был забыт самосвал. На второй земле был бассейн — неплохой, но совершенно бессмысленный, потому что в нем не было воды, и землю ограждал забор — тоже неплохой и тоже совершенно бессмысленный, потому что в нем была большая прореха. На третьей земле, среди равного количества бурьяна и культурных растений, стоял человек и ковырял вилами землю. Поковыряв, он нагибался, брал что-то и клал это в консервную банку.
Смотреть на человека, занятого делом, показалось ей неприличным, и она переместила взгляд на участок Игоря. Она увидела тропинку, по которой ходила вчера, и две яблони, с которых ела яблоки. Хотя вчера, кажется, их еще нельзя было есть.
Темный ельник, росший слева и примыкающий прямо к участку, остался незамеченным ею. Она стала разглядывать яблоки. Стоя на свету, в белой сорочке, она смотрела на большой круглый плод, который выбрал среди прочих ее блуждавший взгляд.
— Ах! — вдруг выместила ее душа. Голова закружилась, что-то лопнуло внутри, и куда-то исчезли колени. Без коленей невозможно было стоять, и она рухнула в бессознательную темь.
Видят ли люди сны, когда находятся в обмороке, она не знала, но готова была поклясться, что видела странного безглазого зверя, ползущего к ней сквозь черноту. Она сама лежала в этой черноте, и зверь полз к ней, но не мог, как она чувствовала, причинить ей вреда.
А потом в глаза снова ударил свет.
2. Червь
Теперь ей шестьдесят девять. Жизнь пролетела, как вихрь, и эпицентром этого вихря был Игорь. Игорь Арсеньевич Голопсов.
Решив однажды, что она может уйти, он привязал ее своей фамилией и домом, который полюбился ей. Он дал ей возможность заботиться о себе, но не дал родить ребенка, потому что с ее вечными болячками, слабостями, страхами и страданиями рожать было ни к чему. С ней одной ему было по-настоящему удобно: он всегда мог заставить ее почувствовать себя виноватой и ни на что не годной, а потом получить от нее благодарность.
— Игорь Арсеньевич, любишь ты меня? — спросит она иной раз, с иронией, чтобы нестрашно было услышать ответ.
— Из ума выжила? — тоже с иронией отзовется Игорь Арсеньевич.
Она виновато улыбнется и пойдет наводить уют в доме или готовить пищу.
В одно тихое туманное утро она проснется от боли в желудке. Захочет крикнуть (он уже не спит), но голос осядет внутри. Пробившись сквозь собственные хрипы, она тихо скажет ему: “Вызови “скорую”. Мне плохо”.
Он спустится вниз, где в шкафчике лежит мобильный телефон, и увидит, что тот разряжен. Он найдет нужный шнур, поставит телефон заряжаться, а сам сядет пить чай — потому что каждое утро он начинает с чаепития. Затем он выйдет на крыльцо и подумает, поглядев вокруг: “Ничего не меняется”. О крышу грохнет упавшее яблоко, и он пойдет посмотреть: мельба это или белый налив. На земле будет полно яблок, и он удивится: почему я не слышал, как падали другие? Он возьмет одно яблоко, самое белое, потрет о рубаху и крепко куснет сохранившимися зубами. Яблоко брызнет на язык сладостью и кислинкой. Отстранив руку, он увидит, что из плода высунулся растерянный червь — и надкушенное яблоко покатится прочь.
Вернувшись на крыльцо, он будет думать о черве: “Хорошо устроился, гад. И жилье ему, и жратва”.
Затем он вернется в дом и поднимется наверх.
Она будет лежать на боку и сипеть провалившимся черным ртом. Он подслеповато пощурится на нее и покачает головой.
— С…с…скоро? — выговорит она. Ее рука поскребется по животу, как бы успокаивая: у кошки заболи, у собачки заболи…
— Ты потерпи немного, — скажет он и поплетется вниз, вызывать “скорую”.
3. В темноте
Теперь ей нисколько, но если продолжать никому не нужный отсчет — ей сто восемь.
Лес, в котором она похоронена (муж — сам старик — лично закопал ее в землю), постепенно вырубается. Раньше он примыкал прямо к участку Голопсовых, вернее, это участок примыкал к лесу, а лес просто стоял, чуть возвышаясь. Он был темен и глух и казался мертвым царством. В нем неслышно было звериных и птичьих голосов, только кукушка иногда отсчитывала года. Но ей боялись задавать сокровенный вопрос, потому что она беззастенчиво ленилась и не могла прокуковать даже десяти. Может быть, это сам лес запрещал ей предрекать кому-либо долголетие. Из лесу брали грибы, орехи и дерево на дрова; и хоронили там околевших собак.
Она — единственный человек, похороненный там.
Ее пристанище уже обнажено, и могильный холм кажется муравейником или какой-нибудь кочкой. Нет больше Голопсовых — нету и части леса. Скоро здесь встанут дома, и в домах заживут люди. Какая-нибудь чуткая хозяйка не разрешит сровнять холмик и по наитию обсадит его цветами, превратив в клумбу.
Ни одна живая душа не знает, что она покоится здесь. Правда, вокруг этого места много кротовьих нор.
Мжик
Под сдвоенной березой, похожей на женские ноги, спал человек. Мжик со своей тропинки сразу заметил его и заметил даже, что он спит. Это был молодой мужчина. Его тело, поджарое и недлинное, как у спортивного подростка, лежало совсем прямо, и тень от березы делала к нему правильный перпендикуляр. Он спал уже несколько часов и потому казался немного заброшенным. Было нетрудно догадаться, как он уснул. Прилег в тени, уставший от жаркого дня, думал, что покемарит с четверть часа, а вместо этого тяжело и надолго ухнул в послеполуденный сон. Теперь тень уползла от него. Вверху, где была синь, зависло одинокое безмятежное облако — и так же безмятежно было лицо спящего человека.
Мжик приблизился к спящему и встал перед ним, как занавес перед актером — прямой и вместе с тем мятый. Взгляд его, прозрачный и ничего не источающий, прошелся по всему телу спящего и замер где-то в районе его римского носа. Мжик ждал и думал о чем-то, но при этом выглядел так, словно ничего не ждет и ни о чем не думает. Он был будто мертв, но не так, как мертвец, живший когда-то от рождения к смерти, а так, словно был изначально и всегда нежив.
Мжик ждал от спящего его пробуждения. Но человек с римским носом не спешил пробуждаться. Вообще-то он был довольно чувствителен, и когда его возлюбленная, неожиданно вскочив среди ночи, начинала буровить его глазами, он всегда просыпался. Но, поскольку взгляд у Мжика был не горяч и не холоден, и столь же принципиально нелюбопытен, человек с носом легионера его не чувствовал и не просыпался.
Он проспал еще около часа. Все это время Мжик, не шевелясь, наблюдал, как ходят под веками, словно живая субстанция яйца под скорлупой, белки его глаз.
И вот человек проснулся — легко и просто, как будто вышел из кинотеатра, досмотрев до конца увлекательный фильм. Резко распахнув глаза, он тотчас сфокусировал взгляд на Мжике — и все его лицо, открытое и свежее, как у ребенка, тотчас сказало: я удивлен, и мне неприятно. Мжик был весь в черном, как гробовщик, и смотрел не мигая, будто бы отрешенно, но в то же время очень внимательно.
— Что вам надо? — человек быстро приподнялся. Из-за ворота его рубашки вывалился крупный серебряный кулон, явно подаренный и явно женщиной. Кулон состоял из красивых, витиеватых букв, соединенных в такой последовательности: “С-л-а-в-а”.
Мжик присел на корточки, продолжая смотреть. Он весь был четко вычерчен в пространстве убывающего летнего дня и казался от этого острым, без округлостей. Был острым его нос, и даже как будто лоб, и колени выпирали вперед двумя черными остриями.
Слава захотел подняться. Он положил ладони в траву, оперся, — но Мжик, вытянув к нему руку, остановил его. Свет так ярко играл на его белой руке, выходящей из черного рукава, что она казалась ослепляющей. Слава сощурил глаза, глядя на нее.
Безмятежное облако, спугнутое ветром, поплыло прочь.
“Спокойно, — подумал Слава. — Спокойно. Будь проще, и люди… будь проще”.
— Мужик, ты чего? Мужик… — от торопливости Слава произнес слово “мужик” почти как “мжик”, и Мжик испытал некую радость узнавания, хотя лицо его осталось неподвижным. Только в глазах плеснулось что-то живое и медленно ушло на дно.
“Спокойно”, — подумал Слава. И еще подумал, что надо каким-то образом куда-нибудь деться — прямо сейчас, в это мгновение.
Не пытаясь подняться, он дернулся и пополз на спине в сторону, работая локтями и согнутыми ногами. Но уполз совсем недалеко: ткнувшись головой в березу, он сел и замер.
— Я тут так, — сказал Слава. Он сам не понял, что подразумевалось под этим высказыванием. Возможно, он хотел обозначить всю незначительность своего пребывания здесь.
— Тутак, — повторил Мжик. Голос у него был самый обыкновенный, без хрипотцы и без гнусавости, и это показалось Славе неестественным. У таких людей, как считал Слава, должны быть омерзительные, с потрохами их выдающие голоса.
— Что вам надо?
— Тутак, — снова сказал Мжик. Его рука все еще была протянута к Славе, но вот он медленно развернул ее, потянул к себе, будто разрезая воздух напротив своего сердца, и сказал: — Мжик.
Слава не понял, что Мжик представился. Его слова, как будто ничего не значащие, и его остановленный во времени и ничего не значащий взгляд странно воздействовали на Славу — и наполнялись для него немалым смыслом. В его голове заворочались тяжелые и дырявые мысли, постепенно вытягиваясь в прочную цепь: это маньяк — он хочет убить меня — он убьет меня — он понял, что я понял, что он убьет меня — он что-то обо мне знает — он что-то обо мне понимает — он все понял обо мне — он пришел ко мне — … Следующего кольца не оказалось, и цепь неожиданно кончилась.
Мжик шевельнулся. Он откинулся назад и немного вбок, одновременно приподняв ноги — и оказался сидящим в траве, так же, как Слава. Движение закончилось обхватыванием колен руками. Став зеркальным отражением Славы, Мжик снова замер.
— Послушайте…
Славе показалось, что Мжик сделал движение головой, как бы подбадривая: ну-ну, продолжай. Но Мжик не двигался. Он не двигался и просто смотрел, хорошо освещенный и потому четко выделенный в пространстве.
Я надел свой лучший костюм, чтобы встретиться с тобой. Это было несколько лет назад — кажется, так. Я шел и шел, мокнул в дождях, высыхал на ветрах, отогревался на солнце и спал в тени, в городах я ел голубей и пил из лужи. Я, как мог, сохранял свой лучший костюм — чтобы ты увидел меня, какой я приличный — но есть вещи, которые не зависят от нашей заботы. Мой костюм поистерся, и я попросил бы тебя, если бы я мог попросить, чтобы ты не смотрел на бахрому у запястий, на блеск потертых локтей, на сыпь мелких катышков и на прочие недостатки моего одеяния. Ведь главное не то, в чем я пришел, главное — в чем я вышел.
“Умолять, чтобы не трогал меня? — стыд и страх внутренним жаром охватили Славино лицо. — Умолять?”
“Дать в морду”.
“Бежать! Бежать!”
“Денег? Предложить ему денег?”
В голове грохотало, будто через протянутую цепь прыгала девочка-великанша.
“Что со мной?!”
“Где я?!”
Взгляд заметался — и в отчаянии причудилось:
“Сколько меня?! Кажется, у меня тысяча голов!”.
Мжик в это время, казалось, внимательно к чему-то прислушивался. Но было тихо. Беззвучный ветер холодил Славе лицо, предвещая сумерки.
Слава приложил ладони к щекам, и стало как будто легче. Голова, по крайней мере, была одна-единственная.
Скоро солнце покатится вниз — составим ему компанию? Я знаю укромное место в этом лесу, хотя он не так хорош, как тот, из которого я пришел. Но лучше иметь хоть какое-то убежище, чем не иметь никакого. Я все разузнал, предчувствуя встречу. Слева и справа деревни, и там лают собаки, — но в лесу не тревожно, там водится мелкое зверье, которое можно есть. Ты бы видел, какой я ловкий. Когда я охочусь, я снимаю костюм.
Хорошо, вот думаю, что я не оброс щетиной — я не обрастаю щетиной, только редкие жесткие волоски торчат из моего лица. Это к лучшему, иначе ты бы испугался меня. Я вижу, ты и так не в восторге — но ничего, дай только я поймаю для тебя зайца. Ты прижмешь его, живого, к своей груди — прижимай крепко, иначе вырвется — и поймешь: вот страх. А то, что ты чувствуешь сейчас, — это не страх. Не страх же, да? Ты не должен бояться меня. Я так долго искал тебя, Тутак. Ради тебя я надел свой лучший костюм.
“Глаза мертвеца… у него глаза мертвеца”, — подумал Слава о неуместном, а потом подумал: “Ну вот, этого только и не хватало”. Он решил уже, что взгляд черного незнакомца ввергнет его в мистический трепет, и сам удивился, потому что этого не произошло, а произошло что-то совсем другое — наподобие жалости или участия, что-то такое, без примеси страха и гнева.
“Почему у него мертвые глаза?”
“Брось!”
“Да хватит же! Хватит!”
“Ну и сдохни тут, ничего не предприняв”.
“Ты тут так”.
“Деньги! Да деньги же!”
— Вам, наверное, нужны деньги? — спросил Слава.
Ему показалось, что Мжик кивнул. Хотя Мжик не кивал.
Слава, не отводя глаз от странного грабителя, полез во внутренний карман. Там лежал кошелек, совсем старый, но с деньгами. Он протянул кошелек Мжику, но тот не взял. Он продолжал сидеть, будто не замечая вытянутой руки.
— А, — сказал Слава. — Сейчас… сейчас…
Он торопливо достал из кошелька деньги и подал их Мжику. Тогда Мжик взял.
Так это не ты. Это не ты. Так это, значит, опять не ты? Не ты.
Прошлый, встреченный мною, тоже дал мне таких бумажек, которые значат у вас: уходи, не надоедай мне — а позапрошлый убежал от меня — а позапозапрошлый ударил меня в лицо — а до этого мне тоже дали бумажки. Сколько вас было? Тот, да этот, да еще другой, и тот, и этот…
Может быть, эти бумажки можно обменять на новый костюм?
…и тот, и этот…
Сколько же вас?
…и другой, и следующий…
Мжик встал и пошел. И вместе с ним пошло солнце — и пошло так быстро, как никогда не ходило, будто поспевая за черным человеком.
— Сука! — тихо ругнулся Слава. А потом, сам напугавшись своего голоса, который, как рвота, выплеснулся наружу, он заорал в черную и прямую спину: — Козел! Ублюдок ты! — “ты” получилось как “тэ”.
Мжик не отреагировал на оклик. Его недлинные черные ноги, скрытые по колено, мерно раздвигали траву. Он шел, и было видно, что он не просто идет, не прогуливается, не спешит до гостей, было видно, что он уходит — медленно и в то же время очень быстро, как могут уходить только самые лучшие наши вещи: любовь, молодость, сила духа.
Слава вскочил на ноги. В его руке откуда ни возьмись появился камень.
— Эй! — крикнул он спине. Замахнулся.
“Брось!”
Мжик медленно удалялся, не оборачиваясь и даже не думая о том, чтобы обернуться. Его фигура, совсем черная на фоне закатного неба, выглядела весьма фотогенично: Слава прилип к ней взглядом и все смотрел, как медленно она удаляется, и глаза его тянулись за ней, уже готовые, казалось, выпасть из орбит и покатиться следом. Потом он вздрогнул, сильно и мучительно, всем телом, будто собираясь швырнуть камень — и действительно швырнул его. Но швырнул его вниз, в землю. Потом он резко развернулся и пошел в противоположную Мжику сторону. Пройдя достаточное расстояние, чтобы перестать злиться на себя, Слава остановился, обернулся и долго смотрел на темнеющую — от зеленого к черному — рвань леса, с бахромой елочек, проблесками просек и катышками пней.
В душе у него лилось и струилось, как из опрокинутой кем-то бутыли.