Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2010
Об авторе
| Стефано Гардзонио — исследователь русской литературы и культуры, профессор славистики в Пизанском университете, с 1999-го по 2009 год — президент Ассоциации итальянских славистов, член Международного комитета славистов и Международного комитета по изучению Центральной и Восточной Европы.
Стефано Гардзонио
Страницы из потерянной тетради в клетку
Я не родился на Canto alle Rondini, и мои глаза не голубые, как ранневесеннее флорентийское небо. Родился я чуть повосточнее, на улице Pietro Thouar, недалеко от Лунгарно, и глаза мои бесцветно-каштановые.
И сейчас, когда иду пешком с автобусной остановки в Национальную Библиотеку, люблю проходить мимо стены и калитки бывшего родильного дома, где теперь (увы! знак времени) доживают свой век одинокие больные старики. Прохожу и все думаю о том, что было, и о том, чего не было, о том, что ожидалось и не осуществилось. Дальше поворачиваю в сторону Лунгарно, прохожу мимо одинокой церкви св. Иосифа, возле часовни на улице Мальконтенти — название улица берет от несчастных осужденных, которых водили на эшафот, — и шум живого города меня окончательно отвлекает.
Живу всю жизнь во Флоренции, но это — как будто я там уже давно не живу. Или больше нет той Флоренции…
Мое стремление было всегда altrove… Это безобидное словечко-наречие, обозначающее “в другом месте”, “к другому месту”… На него я обратил внимание еще в отрочестве, может быть, не без влияния названия известной песни Битлз Nowhere man. Правда, и теперь не смог бы жить без панорамы светлых фезуланских холмов, особенно на фоне прозрачного февральского небосвода, или без тайного дыхания майской ночи на берегу светлоковАРНОй реки. Не то чтобы я получил дар вездесущности, но как бы живу в разных местах (хотелось бы сказать — измерениях, но это уже чересчур…). Может быть, это произошло еще в детстве, когда я восторженно мечтал и любил перелистывать книги; может быть, это дань скрытым порывам, порожденным рассказами моего деда, бывшего военного врача, который описывал мне свою бурную жизнь на разных фронтах, в Триполитании и на Первой мировой, когда оказался в немецком плену с русскими офицерами (про одного из них, из Калуги, он пишет в мемуарах, которые хранятся у меня вместе с некоторыми бледными фотографиями); может быть, наконец, это детское очарование семейными рассказами о жизни в Константинополе, где родился мой отец и откуда регулярно приезжали родственники с подарками и душистой таинственностью сужука, узо и кальяна.
Одновременно я стал любить чтение и коллекционирование. Читал все книги, особенно о животных, и, кроме книг, собирал марки и всякие пестрые картинки. Помню разноцветные иллюстрации из дедушкиного медицинского журнала и, в частности, загадочное изображение додо с острова Маврикий — огромной исчезнувшей птицы с неуклюжим видом и башмакообразным клювом.
Количество прочитанных книг росло, и расширялся круг интересов. Вскоре доминировать в нем стала литература. Воплотилась она в серии сереньких книжек классиков миланского издательства Риццоли, знаменитой BUR. Это началось одновременно с коллекционированием пластинок. Энциклопедические издания все больше и больше занимали мое время. Благодаря литературной энциклопедии Прамполини я скоро выучил имена писателей всех стран и народов (с такой же настойчивостью выучивал я наизусть составы футбольных команд), и непонятно, по какой причине, но скоро мое предпочтение было отдано русским фамилиям. Несколько лет спустя, когда стал регулярно покупать всю серию классиков издательства Sansoni, данное предпочтение привело меня к молниеносному прочтению толстовской “Войны и мира”. Тогда мне было двенадцать лет. Но еще до этого глубокий интерес к русской культуре укрепился в связи с другим событием моей жизни.
В моем детстве побережье Versilia, от Виареджио до Форте деи Марми, его серебристые пляжи и нависающие, белеющие, скалистые апуанские Альпы сыграли немаловажную роль. У моих родителей домик недалеко от городка Пьетрасанта, где Микеланджело выбирал мрамор для флорентийской церкви св. Лаврентия. Туда ездили и ездим в течение всего года. Когда мне было девять лет, мы попали в страшную автомобильную аварию, после которой я на несколько дней оказался в коме. Спасавший меня человек был владельцем киоска и книжного магазина недалеко от места, где произошло ДТП. Когда я вышел из больницы, стал его посещать. Однажды он предложил мне выбрать из его книжных сокровищ для себя любую книгу. Я сразу же вытащил экземпляр антологии русской поэзии ХХ века под редакцией А.М. Рипеллино. И сейчас не могу сказать, почему. Быть может, потому, что на обложке книги была величественно изображена мифическая птица Сирин, далекая родственница любимого додо. Книгу я стал тут же читать и перечитывать. Теперь, когда русская поэзия — объект моего пристального изучения и многие авторы, включенные в антологию, стали моими любимыми, затрудняюсь вспомнить, каковы были тогда мои первые впечатления. Но точно я полюбил стихи Александра Блока “Ветер принес издалека…”. Это уже было явное выражение моего altrove …“из другого места”. Я мог бы похвастаться, что знаю поэта, которого мои школьные учителя вряд ли знают. Это бывало и позже. Например, когда я получил ужасную отметку за сочинение с анархическими настроениями. Там я выражал свое восхищение Михаилом Бакуниным (не надо удивляться… в Италии у Бакунина была противоречивая слава, его деяниям в селе Понтелунго посвятил роман известный писатель-реалист Риккардо Баккелли). В годы отрочества я страстно любил анархизм… Скоро пришло, как у всех отроков, стремление к сочинительству. Стихи, прозаические фрагменты. Даже длинный рассказ-исповедь человека перед только что им убитой матерью: это были годы, когда наше телевидение показывало целые серии авторского кино, и скорее всего, на меня подействовали показы картин Ингмара Бергмана. В начале шестидесятых показывали также много советских фильмов, от “Баллады о солдате” до “Неотправленного письма”. Так стал у меня расти интерес к советской России. Это приведет меня через десять лет к сотрудничеству с Обществом дружбы Италия — СССР. Но тогда всего этого не было. Как все итальянские дети, я благоговейно ходил в церковь, хотя, разумеется, с известной мерой присущего любому флорентийцу отсутствия иллюзий, disincanto, не избегнул влияния иезуитов (несколько лет я ходил к ним в конгрегацию: играл в футбол и баскетбол, смотрел кино, слушал лекции).
В католическом календаре 2 августа — день так называемого Perdono di Assisi, Ассизское прощение, и при определенных молитвах предусмотрена индульгенция, которую верующий может предоставить усопшим. Под впечатлением “Войны и мира” такую индульгенцию я, по моей тогдашней наивности, предоставил Наполеону и Толстому. Это было на море, в новой церквушке без колокольни (колокола заменялa громкая запись, от которой можно было оглохнуть). Я вышел оттуда со странным чувством вызова и испуга. В тот же день я завершил свой подвиг и дочитал третий том толстовского шедевра.
Будучи уже в гимназии, я купил учебник русского языка. Какая-то книжечка зеленого цвета, автором ее был итальянец, родившийся в России или долго там проживавший, быть может, по политическим убеждениям. Оттуда я выучил наизусть пушкинское “Я пережил свои желанья”. Любопытный выбор для учебника… Из немецкой грамматики я помню лишь песенку о какой-то Hut-шляпе, из французской — стихи Марсельезы; в английском Essential English — ни одного стиха, если не считать какой-то limerick… a здесь — и бури, и одинокий лист. До сих пор это стихотворение живет в моем сознании совершенно отдельно даже от самого Пушкина, плод усердной прямоты… Скоро я начал какие-то русские слова ставить в ряд. Сразу же выдумал себе русский псевдоним-анаграмму: Гораций Гастеноф. Свои итальянские стихи однажды опубликовал в местном журнальчике “Il diario di bordo” (Бортовой журнал). Там же и моя первая статья о каком-то философе, который считал голод движущей силой Вселенной, его теория называлась фамизм. О нем мне говорил с восторгом любопытный старик, троцкист-позадист, который долго жил в Аргентине и дружил с другим стариком, бывшим префектом Флоренции, увлекавшимся живописью naпf. Со стихами дело продолжалось долго. Последнее мое стихотворение изображало сдавшуюся поэзию, выходящую из окопов с руками вверх.
С русским языком было непросто. Я любил ставить слова наобум, в ряды скрежещущих созвучий. Несколько лет спустя, когда стал заниматься футуризмом (тогда это было модно, особенно после книги о Маяковском того же А.М. Рипеллино и благодаря новому итальянскому авангардному движению “Группа 63”), мои опыты стали еще смелее… грамматика казалась помехой для подлинного поэтического новаторства, образность переживала экстремальную фазу гиперболизма. Моя любовь к русскому футуризму выразилась в первый же день занятий на флорентийском филфаке. Тогда большинство университетских профессоров были “левыми”. Такова была и наша профессорша мадам Л., русская по матери и жена известного философа-коммуниста, в молодости ученика Хайдеггера, тогда сенатора от ИКП. Я, уже читавший Ахматову, Пастернака и Маяковского в разноцветных сборниках миланского издательства Academia, мог сразу похвастаться своими знаниями, процитировать в неуверенном произношении любимую “карту будня” и потом выбрать темой первой курсовой работы творчество Н.Г. Чернышевского… Да, именно создателя снов Веры Павловны! Интерес к русским демократам-народникам в Италии не должен удивлять. Прекрасная монография Франко Вентури “Русское народничество”, которую на русский язык перевели только в постсоветские годы, сделала довольно популярными многих представителей русского радикального и демократического мышления. В связи с этим я пережил некоторые кратковременные отклонения в своем литературном вкусе в пользу чисто утилитарной концепции писательского искусства. Меня от этого отговаривал старый флорентийский писатель Никола Лизи, автор книги “Diario di un parroco di campagna” (Дневник сельского священника), который образно мне объяснял, что чудесную и неправдоподобную красоту “Неистового Роланда” надо передать народу, а не заставить всех писать и читать окрашенные литературным стилем социологические штудии и агитки, и что у каждого человека, у каждого представителя пролетариата есть право на красоту. К Лизи я пришел через чудака-писателя швейцарского происхождения, деда моего товарища по школе, который увлекался Юнгом, искал Animus et Anima и написал сотериологический роман “Гармония красок”… У Никола Лизи дома на Борго дельи Альбици я бывал часто, мы разговаривали с ним о литературе, в том числе и о русской, которую итальянские писатели его поколения очень любили. Я ему сообщал о своих открытиях, о новых изданиях и переводах (в эти годы, после сенсации “Доктора Живаго”, итальянское книжное дело уделяло русской литературе особое внимание, уже не говоря о том, что среди флорентийских католиков очень популярна была идея мэра города, богослова и философа Дж. Ла Пира о Святой Руси, о скором возвращении советской России в лоно религии).
Что касается моего русского языка, то я очень многим обязан лектору из Ленинграда, филологу-романисту Евгению Дементьевичу Панфилову, прекрасному человеку. В то же время началось мое сотрудничество с Обществом дружбы Италия — СССР. Флорентийский филиал общества находился во Дворце Капитанов Гвельфов недалеко от знаменитого медного кабана. В этом суровом готическом здании, на третьем этаже, в нескольких залах размещались дирекция и библиотека общества. На двери висел неуклюжий рисунок, изображающий пожатие двух рук в цветах национальных знамен, итальянского и советского, в зале директора висел портрет самого человечного… В комнате сидел огромный туполицый старец в пиджачке и галстуке. Он постоянно таинственно молчал… Многие годы спустя я случайно увидел его в одном пансиончике недалеко от Старого Дворца, где он служил сторожем. На мой привет он не ответил.
Сначала я сопровождал группы колхозников или рабочих по так называемым “Домам народа”. Ритуал был прост и рутинен. Группу принимали в большом зале народного дома, выступали с приветственными речами партийные или профсоюзные представители ИКП, отвечали советские гости, менялись сувенирчиками, запевали Bella ciao и Катюша, Bandiera Rossa и Подмосковные вечера, и уж после того как “речка двигалась и не двигалась” (все долго держали ноту и поднимали голос…), начиналась выпивка за мир и дружбу. Скоро я выучил все нужные шаблонные фразы и стал переводить речи и выступления. Дело пошло, и я стал преподавать русский язык на курсах Общества старым бывшим партизанам, детям и всем желающим. Именно в семидесятых—восьмидесятых годах русский язык стал у нас модным. Старый секретарь общества, который потом, после краха СССР, покончил с собой, всех уверял, что русский язык (правда, он его звал “советский язык”… il sovietico) — это язык будущего. В его представлении весь мир собирался говорить по-русски и распевать советские песни. Он, конечно, не принимал критические отклики о пролетарском рае, которые поднимались внутри ИКП после знаменитого поворота, объявленного Э. Берлингуэром, и остался верным “правильной” линии партии. В ходе бурного заседания, созванного в связи с документом, осуждавшим афганскую войну, приготовленном национальным советом общества, флорентийский секретарь предлагал антидокумент, где флорентийское отделение осуждало осуждение… и поддерживало интернационалистскую помощь афганскому народу советских товарищей. Я помню решительные высказывания старого партизана, который все время повторял, что 1953 год был для него последним годом светлой веры в будущее…
Благодаря Обществу дружбы я скоро стал встречать важные делегации и высокопоставленных лиц. Были и более интересные встречи — с писателями, музыкантами, режиссерами. Прибывший во Флоренцию вместе с оркестром Московской филармонии дирижер Кирилл Кондрашин вскоре остался на Западе. Старый секретарь такого себе представить не мог. Очень занимательной оказалась поездка по южной Италии с “черным пауком” Л.И. Яшиным. Помню, как мы долго не могли выйти с трибун неаполитанского стадиона после матча, окончившегося настоящим восстанием местных болельщиков против судьи: туринский “Ювентус” обыграл неаполитанского “ослика” 6:2… Переводил речь режиссера Хуциева, ужасно искажая его фамилию, ходил по залам Старого Дворца с Сергеем Образцовым, которому очень понравились мифологические изображения четырех элементов… С митрополитом Питиримом и делегацией РПЦ мы провели встречу у тех иезуитов, к которым я в юности ходил. Помню сурового падре Делл’Oльо, который задавал очень сложные вопросы, мои сомнения при переводе…
Уже через несколько лет мне предложили помогать Мстиславу Ростроповичу во время постановки “Евгения Онегина” в флорентийском Teatro Comunale. Мне пришлось переводить первому кларнетисту (который был моим учителем, когда я несколько лет увлекался музыкой), что он неточно соблюдает музыкальный темп, и осторожно спросить в начале третьего акта у итальянского режиссера-новатора, что за “странный презерватив” висит над сценой: “Убирайте его немедленно!”. После премьеры маэстро пригласил всех виолончелистов в ресторан и там весело со всеми беседовал. Рассказал и следующий анекдот: “Сегодня мне снилось, что я умер и прилетел в рай. Там в прекрасной божественной атмосфере я вдруг услышал прекрасную баховскую мелодию в исполнении виолончели. Виолончелист дьявольски играл, прекрасно, непостижимо, гораздо лучше меня!! Я стал следить за мелодией и, наконец, на облачке заметил маленького человечка, вдохновенно играющего на огромной, прекрасной виолончели… Как я завидовал ему… Как он играл! Я стал приближаться и вдруг увидел: это Бруно, это наш Бруно!”. Все захохотали и повернулись к первому виолончелисту оркестра Бруно Фикарра!
Главные роли исполняли великие певцы (Г. Вишневская, Н. Гедда, Л. Нуччи), а для второстепенных партий решили взять местных исполнителей… Особенно тяжело было с короткой партией ротного “Messieurs, mesdames, места занять извольте!.. Сейчас начнется котильон! Пожалуйте!”. Поменялись три певца… Я должен был им помогать разобраться в тексте. Ушел обиженный худой старик с ситцевым платком на шее… Ушел кругленький, краснощекий человечек с прыгающими усиками. Остался молодой и мускулистый сицилиец, стремившийся к более страстным ролям оперы веризма. Остался и выучил… Но на премьере он испугался и после “Messieurs, mesdames, места занять извольте!..” вместо слов громко запел: “Лалалалалалалала! Пожалуйте!”. Ростропович в те же дни вместе с оперой сыграл концерт из произведений Баха и дирижировал симфониями Чайковского. После исполнения четвертой симфонии он объяснил журналистам, что в ней прозвучала мелодия известной русской песни о березе, и добавил, что и сейчас, несмотря ни на что, береза стоит и будет стоять… Это был 1980 год.
Одновременно продолжались университетские курсы, первые доклады и конференции. К мадам Л. приезжали гости и часто читали лекции в университете. Одновременно стал распространяться интерес к семиотике, и уже после того как я выбрал тему своей дипломной работы, посвященной Маяковскому и поэтам-сатириконцам, я съездил в Милан на международный конгресс по семиотике. Там у меня были замечательные невстречи. Там был тогда молодой и энергический Умберто Эко, там был Ролан Барт с своей сигарой, там был Роман Якобсон. Во время перерыва я вдруг заметил великого лингвиста, он стоял один и осматривался вокруг. Я долго сомневался, задавать или не задавать ему вопрос о Маяковском (только что прочел его “О поколении, растратившем своих поэтов”). Наши взгляды вдруг встретились, я остался нем, и он вскоре удалился.
В 1973 году я получил через Общество дружбы одномесячную стипендию в Москву на летние курсы русского языка на подготовительном факультете МГУ. Первые впечатления в летней Москве (жил на Шаболовке) во время Универсиады; посещение Донского монастыря вместе со вспыльчивым немцем из Берлина; первые прогулки пешком до Красной площади; курсы на улице Кржижановского. И еще поездка в Переделкино (с группой молодых ребят и девушек, среди которых одна носила фамилию Живаго…) и в Ясную Поляну. Впечатлили меня старушки с ведрами, переполненными яблоками, и магазинчик сувениров. Это было мое первое знакомство с русским автобусным вокзалом. Сразу почувствовал странническое измерение русского пространства.
Из новых знакомых Митя любил театр, скачки (жил на Беговой) и водку. Так любил, что в последний раз я прождал его часа два перед Большим театром и ушел. Больше я его не видел. Я все пытался понять странные механизмы русской жизни, быта и повседневности. Я очень благодарен Алле Петровне Е., сотруднице Литмузея, которую я часто посещал (жила она на Авиационной улице, когда еще туда ходил старый трамвайчик). Она мне подарила прижизненные книги Маяковского и номер “Правды” от 15 апреля 1930 года. Она же меня водила на концерты Окуджавы (однажды это было в доме Чехова), на Таганку и в 1975 году на вечер, посвященный памяти М.М. Бахтина в Литмузее на Петровке (тогда в первый раз я увидел Вяч.Вс. Иванова, С.С. Аверинцева и др.). Через А.П. я познакомился с режиссером Ириной Венжер и ее семьей. Проводил вечера на Полянке с ее дочерью Натальей Яковлевной (тоже режиссер) и зятем Додиком (геолог, племянник Ларисы Рейснер). Сколько тем и бесед! Многие русские выражения я выучил у них: когда я их повторяю, непременно вспоминаю этот дом. И какие вкусные раки прямо с геологических экспедиций! Через А.П. я познакомился также с архитектором В. Маркузоном, которому я обязан яркими рассказами про Крым и Коктебель. Он жил рядом с Зоопарком, так что нетрудно было договориться с Митей и прямо в баню на Баррикадной. Дальше с тем же Митей в гостиницу “Минск”, где работал официантом его друг (продолжалось изучение русских выражений… словечка фарцовщик…).
Почти сразу я начал ходить по букинистам, собирать русские книги. Сам Митя мне подарил книгу Шевцова “Тля”, чтобы мне объяснить всю духовную глубину развитого социализма… Но я уже с первой поездки (потом приехал в Россию на целый год) начал собирать поэтические сборники. Помню многие уже давно исчезнувшие магазины: “Книжная находка” напротив “Детского мира”, “Лавка книголюба” на Тверской (тут была заботливая некрасивая продавщица в очках, со мной очень вежливая, а красотка-кассирша все красила себе ногти и ужасно медленно выдавала чеки), букинисты на ул. Димитрова, на Ленинском проспекте рядом с магазином “Олень”, еще магазинчики на Жданова, на Преображенской площади, уже не говоря о самых известных, таких как “Пушкинская лавка” и магазины в Столешниковом, на Кузнецком Мосту, на Арбате, в высотке на Котельнической набережной. Теперь из старых остался лишь мой любимый у станции метро “Парк культуры” на Остоженке. Каждый раз, когда туда вхожу, будто прыгаю с трамплина в волны прошлого… Из этой первой поездки в Россию я вернулся через Польшу, Германию и Париж. В Париже я стал ходить к армянину, владельцу магазина русских книг “Le cinq continents” на rue de Lille и еще в “Дом книги” на rue de l’Eperon и в магазин “Ymca-press” на “Mutualitе┬”. Именно в Париже мне удалось услышать несколько лекций только что приехавшего Андрея Синявского (помню лекцию о Хлебникове). В следующем году в Женеве слушал несколько лекций Ш. Маркиша о Бабеле.
Благодаря знакомству с А.Г. Воронцовой-Вельяминовой, которая один год преподавала русский язык у нас в университете (правнучка А.С. Пушкина, парижанка, Аня окончила Сорбонну и писала о Ремизове… вскоре наша Мадам решила, что она слишком критически относилась к “светлому будущему” и не возобновила с ней контракт), я начал общаться и с представителями русской зарубежной колонии. Начал посещать и русскую церковь во Флоренции, куда по инициативе старосты М.В. Олсуфьевой часто приезжали и порой временно ютились русские эмигранты новой волны. Именно благодаря Марье Васильевне в апреле 1977 года я познакомился с А. Галичем. Стоит кратко рассказать об этой встрече. Галич, которого сопровождала жена, приехал во Флоренцию по приглашению итальянских христианских демократов на какой-то митинг, посвященный свободе слова. Помню, как долго и со всей витиеватостью традиционного красноречия выступал бывший премьер Италии, сенатор Аминторе Фанфани. После него выступали и другие политические деятели, которые решительно осуждали отсутствие свободы слова в СССР и в других соцстранах. Наконец, кто-то вспомнил, что в зале русский гость, выгнанный из России именно из-за отсутствия свободного выражения мысли и слова, известный поэт и бард Александр Галич. Тогда спросили у Галича, хочет ли он выступить. Поэт предложил спеть песню “Старательский вальсок”. Организаторы митинга решительно отказали… здесь нет места для песенок, тут политический митинг… Галичу пришлось молчать. Свою песню о молчании-золоте он уже исполнил дома у Олсуфьевой на улице Беллини (на той же улице, где жил поэт-эмигрант Михаил Лопатто, но я тогда о нем не знал и до сих пор жалею об этой несостоявшейся встрече…).
Моя первая русская зима — в феврале 1974 года. Остановился на три недели в гостинице “Центральная” на ул. Горького. До сих пор помню ритмизованные марши в исполнении оркестра в ресторане… советский джаз, советские марши и песни. Именно за этот короткий период мне удалось установить очень интересные контакты. Был у В. Шкловского, который недавно приезжал в Италию на юбилей Боккаччо, через него я познакомился с Н.И. Харджиевым. Именно тогда я и принял окончательное решение: буду писать о Маяковском и поэтах-сатириконцах! Посещения квартиры Николая Ивановича на Кропоткинской (в том же доме жил Денис Давыдов!) дали новый сильный импульс моим исследованиям русской поэзии. Именно Николаю Ивановичу я обязан особым интересом к мелким явлениям литературного фона. Он мне открыл перспективу литературного быта своими рассказами о русском авангарде и одновременно о многочисленных нитях, которые связывали его с предыдущими литературными эпохами, в частности с литературой XVIII века. Как очередное проявление “коллекционирования” у меня вырос интерес к мелким поэтам… что-то между энциклопедичностью и пафосом количества… Сидя часами в “Ленинке” и в “Музее книги”, я стал трудолюбиво переписывать всякую всячину… До сих пор люблю время от времени перелистывать эти заполненные стихами эгофутуристов, старших архаистов, эпигонов-сентименталистов тетради, скрепленные спиралеобразной проволокой. На обложках многих из них — советский герб и лозунги к 30-летию Победы в Великой Отечественной войне… Накопленный материал все лежит, и я все думаю, когда приведу его в порядок… но пафос количества все сильнее и шире… особенно после торжества компьютера…
Со Шкловским был следующий случай. В Италии записали на магнитофон его лекцию о Боккаччо, перевели текст с пленки на итальянский язык. Когда попросили разрешения его напечатать, Виктор Борисович захотел увидеть русский оригинал, то есть надо было переводить обратно. С помощью моей будущей жены Наташи я все перевел обратно и вскоре получил перевод со многими исправлениями и новую статью о Боккаччо! Старую В.Б. просил не печатать! По непонятным мне причинам долгие годы итальянцы не издавали ни первый, ни второй текст, и лишь двадцать лет спустя напечатали оба вместе. Рукопись исправленного текста, богатая разными наблюдениями, до сих пор хранится у меня.
В 1975 году я приехал на целый год на стажировку в МГУ, правда, почти месяц провел в Ленинграде на улице Шевченко и еще путешествовал по Прибалтике. Я приехал в Россию опять на поезде, уже с огромным чемоданом. Когда на следующий год моя жена Наталия переселилась в Италию, она тоже приехала с огромным чемоданом, который, уверял остроумный исследователь Сервантеса и Боккаччо Абрам Львович, в свое время Маццини дарил Герцену — теперь он возвращался обратно. Я поселился в высотке на Ленинских горах, в корпусе В, пятый этаж, недалеко от общей кухни и от красного уголка ленинской комнаты… Меня всегда поражало отсутствующее выражение лица у идеолога… Руководителем мне дали маяковеда А.И. Метченко, автора передовой книги “Кровное, завоеванное”… К огромному красноносому профессору я ходил почти еженедельно. Он подписывал без особого внимания разные направления и отвлеченно пересматривал мои библиографические отчеты. Только один раз он разгорячился и стал меня уверять, что “Шекспир — величайший писатель, что Сервантес тоже величайший писатель, как и Гете, и Пушкин… но вершина вершин — это Шолохов! Его литературный метод идеологицки правильный!”. Правда, я был немножко обижен неупоминанием Данте, но и так понял, в чем состоит соцреализм, хотя маститый профессор не смог мне объяснить, почему и Маяковский тоже соцреалист… С советской литературой я не был тогда знаком. Не очень стремился следить за новой официальной литературой, очень редко бывал в ЦДЛ (Николай Иванович про всех новых советских писателей едко говорил “знаменитый в прошлом году писатель”…). Однажды меня пригласили в ресторан, и в общем сумбуре кутежа (какая-то краснощекая поэтесса Татьяна ходила по столикам и бормотала свои стихи) ко мне подошел автор поэмы “Даль памяти”, будущий куровод Егор Исаев, который ко мне так и обратился: “Громадный парень, откуда ты взялся?!”.
В год стажировки я написал свою дипломную работу, интенсивно обрусел и наконец женился… Из литературы в жизнь… Что касается моих научных интересов, то решающую роль сыграло чтение книги М.Л. Гаспарова о русском стихе. Вскоре я выучил принципы так называемого стиховедческого русского метода и предложил в Италии известному семиотику Д.С. Авалле свою статью о ритмике 4-стопного хорея. Статья вышла в передовом журнале “Strumenti critici”. С М.Л. лично я познакомился через итальянистку, переводчицу “Чиполлино” Злату М. Потапову, чья квартира была настоящим оазисом для московских итальянцев. У нее дома бывали все: писатели, журналисты, профессора и простые студенты и студентки. Образ З.М. всегда вспоминаю с ностальгией и благодарностью… помню большую гостиную, огромный рояль и старинные бьющие часы… С М.Л. я встречался у него в институте на Поварской… долгие разговоры обогащали меня, как и постоянные посещения квартиры Н.И. Харджиева. И сейчас вижу его длинную фигуру с огромным портфелем, исчезающую в переходе на проспекте Калинина перед Военторгом после долгого разговора о М. Штокмаре и его концепции русского народного стиха (М.Л. мне подарил “Библиографию работ по стихосложению” М. Штокмара 1933 года с посвящением: “С.Г. на память о Москве и о М. Гаспарове, получившем эту книгу от автора”).
Одновременно в том же 1975 году я познакомился с К.Ф. Мизиано, дочерью одного из основателей ИКП Франческо Мизиано. Каролина Франческовна была историком, членом АН СССР, в годы Великой Отечественной войны — сотрудницей Тольятти, возглавляла итальянскую редакцию “Радио Москва”. У нее дома (потом я стал регулярно у нее останавливаться) для меня открылся целый мир знакомств и встреч. Через них я старался понять происходящее в СССР в период от совместного полета “Аполлон—Союз” до афганской войны и дальше, до перестройки. Помню ритуальное отключение телефона в гостиной перед почетным гостем, сидящим в “кресле Берлингуэра”… долгие разговоры и споры, в которые все больше стал включаться сын К.Ф. Витя. Будущий искусствовед, он уже тогда со своими знакомыми и друзьями свободно выражал свои “несвоевременные мысли”… У него потом бывали Д.А. Пригов и Л. Рубинштейн, которым я готовил итальянские спагетти в соусе из болгарских помидоров (из Италии я всегда привозил спагетти и кофе). У Вити бывали А. Парщиков и громкий оратор Иван Жданов… Помню стихотворение о клумбе и бомбе или что-то в этом роде. Помню рассказики писателя Булгакова (разумеется, не тот, а однофамилец…) “Можно выйти” и “Не высовываться”… Еще звучит в голове глубоко-низкое музыкальное лепетание какого-то Дудо… Диду… уж не помню… Такие встречи-тусовки (тогда этого слова не было) очень притягивали иностранцев, как и выставки неформального искусства в частных квартирах… На Дорогомиловской ходили к Рабину. Однажды я стоял несколько часов на ВДНХ в очереди на выставку неформальной живописи в павильоне “Пчеловодство”. Будущий искусствовед Витя скоро стал организатором разных хеппенингов… Уже развивалась мода на инсталляции. Один хеппенинг организовали на улице Обуха… рядом с индийским посольством… Помню удивленные темные лица персонала посольства и какие-то светлые образы на развалинах старого особняка… Среди многих Витиных друзей помню будущего специалиста по рок-музыке (будущего издателя русского “Playboy”) Артема, милого Алешу, впоследствии сотрудника “Радио Свобода”, лунного чудака Вову, работавшего ночным сторожем по идеологическим соображениям, умного Олега, в будущем известного публициста. Живые, интенсивные ритмы встреч и вечеров наполняли все мои московские дни… как и постоянные споры о новых советских произведениях на страницах толстых журналов и о национальном (итальянском) пути к социализму… У К.Ф. бывали проездом разные представители ИКП (помню острого критика-искусствоведа Антонелло Тромбадори, холодного партийца Буфалини…), корреспонденты итальянских газет, историки… Всех поражал Витя своими нонконформистскими высказываниями… острые и горькие высказывания литературоведа З. Паперного, важные и сложные умонастроения специалиста по итальянскому Ренессансу Л. Баткина, оживленные воспоминания о муже и отце вдовы А. Бека и его дочери Татьяны. Часто я с К.Ф. и Витей посещал их друзей и знакомых. Большое впечатление оставила встреча с вдовой Н.И. Бухарина А. Лариной и ее сыном у историка М. Гефтера. В Доме кинематографистов состоялась и встреча с Лилей Брик, очень напоминающая встречу с Якобсоном. Правда, в этот раз мне удалось кое-что высказать и даже поговорить с ней после просмотра фильма Сергея Юткевича.
В Италии я начал свои первые шаги на ниве славистики. Благодаря только что переехавшему во Флорентийский университет великому филологу и прекрасному человеку Анджоло Данти я вскоре вошел в круг итальянских славистов и не только. Сразу после знакомства с ним я провел целый день, сопровождая его с проф. А. Робинсоном по флорентийским местам, где жил Максим Грек. Через Данти я познакомился с Микеле Колуччи, милым другом и учителем, который меня очень поддержал и пригласил читать курс о стихе Баратынского в Римском университете. Через Данти я познакомился с Риккардо Пиккио, тогда профессором в Йеле. Это было во флорентийской больнице Кареджи, где Данти лечили от тогда неизлечимой болезни: от нее вскоре он и умер (тридцать лет назад). Это было невосполнимой утратой для итальянской новой славистики.
Итак, моя жизнь стала развиваться и там и здесь, в России и на “сапожке”. До известной степени такого странного раздвоения, которым живу и сейчас. Правда, были моменты глубокого кризиса и переосмысления… Особенно в годы правления Андропова и Черненко, когда мне вдруг показалось, что лучше все бросить и пойти другим путем… (в СССР стало сложно попасть, я преподавал в школе английский язык, летом сопровождал школьников на курсы в Англию и Германию… так! Везде искал русские книжные магазины… в Дюссельдорфе мне удалось купить том Дениса Давыдова “Библиотеки поэта”! 1984 год). Именно тогда я и потерял свою тетрадь в клетку, или, лучше сказать, разорвал, но потом стало жалко… из ведра достал обратно клочки и кое-что спас… вот эти мои страницы, которые здесь постарался восстановить… После 1984 года появилась новая тетрадь — теперь в линейку; или, точнее, я начал заполнять “Полевой дневник” АН СССР (подарок прежних лет от геолога Додика). Дневник где-то еще лежит… Пусть лежит… Давно в нем я не пишу… Правда, там много и о Питере, и о Псковщине, о новых встречах и дружбах, которые стали незаменимыми… Но об этом в следующий раз.