Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2009
Об авторе | Вениамин Борисович Смехов — народный артист России, знаменитый актер театра и кино — давно признан и как литератор: он автор десяти книг, в которых — живые свидетельства истории нашей культуры. В прошлом году увидел свет двухтомник “В жизни так не бывает. Та Таганка” (М.: Время, 2008).
Вениамин Смехов
Увидеть Париж — и отдохнуть
Выбранные места из путешествий с женою
“Вселенная и не подозревает, что мы существуем”.
Т. Уайлдер
Пролог
Лучше всего начать с того, чем грозил закончиться этот роман с Парижем и в Париже.
“…Мы бы вернулись домой в Москву, и, по всем добрым правилам советской жизни, я легко загремел бы по обвинению в любви: к Парижу, к жене, к Ю.П. Любимову, к свободе. Правильные органы СССР притянули бы к ответу рядового актера пошатнувшейся “Таганки”: а) за самоволку в антисоветском лагере, б) за фальшивку с частным приглашением от французского коммуниста”…
Нет, лучше начать с короткого отрывка из недописанной книги “Жизнь в гостях”:
“…И вот, в 1988 году я вдруг становлюсь “выездным”. К сведению молодых читателей: слово “выездной” в советскую эпоху означало человека, которому официально “везло”, и он мог получить загранпаспорт, который его “перевезет” через границу. Раньше приличные люди шепотом выпивали за тех, кто в изгнании или за решеткой — за А. Солженицына, А. Синявского, А. Гинзбурга, И. Бродского, В. Аксенова, В. Войновича, С. Довлатова… А в 1988—89 — многие искренне принялись чокаться за “свежий воздух перемен” и за здоровье М. С. Горбачева… Мы выпили и поехали на поезде № 15 от Белорусского вокзала в Европу. И время весело пошло перебирать колесами воспоминаний о “нелегальном” Париже: пять декабрей назад — и в том же пятнадцатом поезде. Какое сумасшедшее везение — вырваться из андроповской серой мглы в “частную поездку”… Почему? Как смогли? Кто помог? Сегодня ответы звучат экзотично…
1. Потому что любимый друг, 80-летняя Вильгельмина Славуцкая, коминтерновка, отсидевшая 20 лет на Колыме, подговорила бывшего солагерника, а ныне — мэра Аржентея — “красного пригорода” Парижа — и мы в Москве получили приглашение погостить у них, у французских коммунистов;
2. потому что чиновница сурового ОВИРа ускорила процесс получения и продления наших паспортов — почти бескорыстно, то есть всего за два билета на “Мастера и Маргариту”. Из рук, фигурально выражаясь, “артиста Воланда”;
3. потому что друзья-актеры Алла Демидова, Валерий Золотухин и Леня Филатов упросили директора “Таганки” дать мне отпуск “за свой счет на один месяц”;
4. и потому что репетиции нового спектакля “Театральный роман” на время остановились, так как Юрий Петрович Любимов задержался в Лондоне — как бы по болезни, хотя у партийных вождей Москвы его хвороба вызывала не сочувствие, а желание срочно вернуть режиссера домой, чтобы лечить его “под местной анестезией”…”.
…Нет, все-таки лучше всего — начать с любви. Она поразила нас обоих за 5 лет до Парижа. В театре на Таганке Галя Аксенова де-юре появилась как театровед-стажер из питерского Института театра, музыки и кино, а де-факто — “как мимолетное виденье, как гений чистой красоты”. И мое сердце забилось в старомодном упоенье, и для него перестали существовать проза жизни, а поэзия воплощалась в ежедневные секреты восторга, страсти, ну, словом — “и жизнь, и слезы, и любовь”… к театру, к музыке и к кино. Меня томила жажда расквитаться, отдариться… Нет, это неудачные глаголы. Вот: мне хотелось за сверхъестественный дар небес удивить мою любимую, поразить особенным подарком, который был бы, как она сама для меня — сбывшимся сновидением. Так я заболел мечтой о Париже. А Галка в ответ цитировала Жванецкого: “Я опять хочу в Париж! — А вы уже там были? — Нет, я уже хотел”.
ГЛАВА ПЕРВАЯ. На свете счастья — вагон!
Декабрь 1983 года. Готовимся к Парижу, сами себе не веря, однако уже с билетами на руках. Купили их в кассе “Интуриста” по сносной цене, туда и обратно, плюс билеты поездом Париж—Ницца—Париж, на пять дней. Это Зяма Гердт одарил знакомством и телефоном, чтобы мы нашли его друзей, чтобы они нам показали свой Лазурный Берег. От Зямы же — сувениры в Ниццу плюс банка рябинового варенья для Льва Адольфовича Доминика. Шесть лет назад театр на Таганке гастролировал в Париже, Лионе и Марселе… И эта сказка наяву, и этот бешеный успех спектаклей “Гамлет”, “Мать”, “Послушайте. Маяковский!” и “Тартюф” — скорее всего, последними исчезнут из памяти, если ей (памяти) суждено впасть в маразм. Гердт был виновником моего чудесного знакомства с Домиником, в доме которого (ресторан внизу, жилье наверху) на рю Бреа рядом с грустным роденовским Бальзаком несколько счастливчиков из Москвы наслаждались общением с блестящей Россией. Россией изысканного вкуса, упоительной русской речи, театра, музыки, живописи. В ноябре 1977 года я вез Ольге и Льву Доминикам приветы от Гердта и Кваши, а Золотухин — от Никиты Богословского.
Билеты в кармане, а валюта? Материальная поддержка нашей частной поездки — это что? Это плоды победы социализма над красиво загнивающим Западом: по предъявлению документов и, отстояв в очереди к окошку единственного в своем роде банка на набережной, мы смогли обменять свои рубли и стали обладателями огромной суммы французских франков. Доллару тогда велели низко пасть перед рублем, стоил он у нас всего каких-то 67 копеек, так что, разменяв рубли на франки, мы стали богачами. Гражданам СССР за кордоном позволяли в день иметь аж 15 долларов США. С этим уладилось. Далее. 21 декабря, даст Бог, мы сядем в поезд, а 19-го мы — в “Современнике”, и я успешно валяю дурака со сцены в стихах и песне — в честь юбилея Галины Волчек. “Toute Paris” — “весь Париж” — то есть вся светская Москва битком набилась в зале театра. Подошел Олег Николаевич Ефремов: “Ты едешь в Париж?”. Я объяснился. “Понятно. Любимова ищут мидовцы, ты знаешь? Юра скрывается, но я с ним только что виделся в Австрии… Он больной, хмурый, рвется сюда, верит, что друзья “наверху” все наладят, ждет вестей. Так что, если узнает, что ты — там, он, конечно, захочет тебя увидеть… (смеется), если не заподозрит, что ты — посланец Лубянки”. Сразу стрельнуло в мозгу: как же глупо — верить, что меня выпустят! Стукачи не дремлют. Ю.П. Любимова ищут ищейки органов… Какой Париж, какие дурацкие мечты!
Однако глупым быть не запретишь, и мы безрассудно готовимся крутить роман с городом на р. Сена. Уже по блату куплены подарки: красавица-посуда Ленинградского фарфорового завода, книги-красавицы (издательство “Аврора”, шедевры живописи в музеях Питера и не Питера), синеглазые фигурки из Гжели, и — уже без блату — три буханки бородинского хлеба. Одна — Доминику, другая — Боре Заборову, третья — Володе и Франсуазе Коваленкам. Само собой, две бутылки “Столичной”. А для Франсуазы (она же Фрося) еле добыли неземной прелести клюкву в сахаре.
Накануне отъезда в кабинете Ю.П. Любимова я увидел ближайших и умнейших друзей театра. Альфред Шнитке, Борис Можаев, Лев Делюсин, Юрий Черниченко, Юрий Карякин… Музыка, литература, политология, публицистика, философия. Судьба “Таганки” повисла над той пропастью, которая образовалась с невозвращением Любимова. Чего можно ждать от властей и чего — от больного Ю.П., который игнорирует призывы явиться в советское посольство. Говорят, он уже дал согласие подписать контракт с итальянской оперой, без соучастия Госконцента, “частным образом”… Опять стрельнуло в мозгу: “О какой частной поездке я мечтаю, завернут нас запросто — или в Москве, или в Бресте…” Проклятая идеология, проклятая политика. Художник создал театр, который уже заработал славу отечественной культуре. А ему за двадцать лет самоотверженного труда разрешили заработать только унижения в Москве и нервную экзему в Лондоне. Неряшливая грубость в адрес Ю.П. после премьеры “Преступления и наказания” — и он не пожелал испытывать свою судьбу — вернуться в Москву за “наказанием после преступления”. Так пошутил посольский чиновник Филатов…
Да, сейчас он в Италии, — заметил Шнитке. Я передал рассказ Олега Ефремова. “Ю.П. верит, что Андропову сообщат (те, кто должен — то, что нужно) — и его позовут, за ним пошлют, как послали за Тарковским Николая Сизова” (директора “Мосфильма”). Он уже начал метаться, его интервью западной прессе все меньше оставляют надежд… “Юрий Петрович — плохой политик: он видит только себя и цель”, — четко прозвучал афоризм Черниченко. Что же делать, кому писать?
Однако мы с Галкой едем. Дома щелкают замки чемоданов, и пятеро близких и родных на платформе Белорусского вокзала стреляют пробкой шампанского. Обнимают нас, и поезд тронулся. “Теперь главное — не думать!” — думаю я. И всю дорогу думаю, думаю. “Господи, — думаю я. — Спасибо Тебе! Мы вдвоем. Любовь нам — гарантирована. Политика отвалила за линию вокзала. Значит, мы уже на “частной”, антисоветской свободе — хотя бы до Бреста?”
Проводник — сразу свой человек. Я рад, что послушался советчиков и дал ему двадцать пять рублей — “чтобы чай был крепче”. Снега за окном бегут все веселее, но в голову лезут невеселые советы друзей Юры Визбора. Один, потомственный разведчик, просил не удивляться, что в Париже для любого официального советского лица, мы — потенциальные беглецы. Другой, высокого ранга дипломат, Анатолий Адамишин, крепко намекнул, кого мы можем подвести, если будем публично встречаться с эмигрантами. Алла Демидова передавала приветы общим знакомым и предупредила, что по ее опыту частных поездок почти никто из старых знакомых не поспешит в Париже нами заниматься.
“Главное — не думать! — приставал я сам к себе. — Хотя бы до Бреста ты можешь, дурак, ловить кайф — любви и свободы?!” Вскоре проводника сменил напарник, и мы в купе у “нашего” выпили водки и откушали пельменей. Пожалеет ли он свою водку, когда нас завернут назад в Бресте чекисты?
…Но в Бресте пограничники отнеслись ко мне без интереса, а таможенники вместо шмона попросили автографы. С польскими пограничниками Галя заговорила по-польски. На родном языке мамы Елены Георгиевны. Все! Мы — в загранке! За окном исчезли и грязный снег, и бедные домишки деревень, а я подумал, что теперь главное: не сойти с ума от счастья. Позади — тревоги дома и в театре. Позади — страна страха, вохров, стукачей, цензуры и войны властей против “частного человека”, против любви… А что впереди?
“Впереди — Варшава, стоянка 1 час 40 минут. Виза не нужна, можно шляться”, — советует наш проводник. Три года назад “Таганка” везла отсюда гром оваций после “Гамлета”, премию “Варшавской весны”, а я в подарок тайной возлюбленной вез несказанной красоты платье… Спокойно, надо хорошо рассчитать эти полтора часа. “Несчастье проистекает из неправильных расчетов”, — сказал Бертольт Брехт. Попадаем в магическое поле везухи. Первую везуху зовут Леонарда, едет домой на Рождество. Польская студентка, учится у нас в МИСИ и, конечно, мечтает попасть в театр на Таганке. Какая добрая, веселая энергия у девушки! Снабжает нас планом на время стоянки, а также — польскими злотыми. В Москве вернем рублями! Завертелось колесо удачи: сразу у вокзала Леонарда усадила нас в такси, а дальше нам вполне хватило Галкиного польского языка. Шофер “Мерседеса” (ого!) — мужик-хохотун. Он понял все, что нам нужно для счастья в Варшаве. “Старо място” — святое место — и я по-русски, а он по-польски — кружим голову моей Аксеновой деталями и фактами истории с географией. Костелы, костелы, площадь Рынка, стоп. Пересели в фиакр, извозчик тронул поводья, и мы объехали все прелести старого города, фантастически быстро возрожденного из руин в 1945 году. “Дзенькуем бардзо!” — “То добры конь!” — хлопает возница по морде коня. Шофер ждет нас и успокаивает: успеваем. Аллея Ерузалемска (в Варшаве генерала Ярузельского) — стоп, никакой политики, сплошная музыка. Над Вислой, мимо храмов, цветов, монахов, логики!
До слез прекрасен случай! И люди так добры!
И вновь под нами стелятся рельсами ковры…
Проезжаем ГДР — серые краски, чистоплотный вариант скучнейшего соцреализма. К девяти часам вечера за окном — ни души. Правда, в окнах замечены елочки и цветастые ленточки — скромные приметы праздников. Берлин восточный. Скучная церемония проверки. Скучные лица. Простор пустынного центра Александер Плац, где мы жили на гастролях 1978 года. Тронулись, скоро опять залязгало железо колес — стоп, машина. Поехали, миновали стену зла с колючей проволокой. Опять паспорта, опять таможня. И в ту же секунду в окна вагона брызнуло зарево света! Батюшки, а здесь-то который час? Повеселее лица немцев ФРГ. Совершенно дневное поведение на улицах — и машин, и людей, и электричества. Рекламные щиты разноцветны и аппетитны, воздух избавился от зябкой тревоги. У домов, как и у людей, — разные лица, разные высота, длина, ширина и красота. Прильнули к окошку купе — интересно! Картинки! Ночь пронеслась — и опять глазеем, глазеем… Двадцать второе декабря, утро.
Красоты запестрели от Кельнского собора — сплошная эйфория — дорожные узоры…
Поля зеленой свежести! Бельгийская граница. А после Льежа… Господи, как хочется напиться…
Напеться, накричаться и перецеловаться… За всех — в Организациях Объединенных Наций!
Поэзия — идиллия средневековых зодчих: балкончики и крышечки, как сказочки кусочек…
Коровушки, цветочки и улочки — пестры! Перрончики. Старушечки — проворны и быстры!
А это что за станция?!
А это, Галка, Франция…
Догрызли поскорее мы варшавское печенье… И тут пренеприятное явилось сообщенье:
Опаздывать на два часа! — мерси за одолженье!
Видать, наш машинист забылся на свободе? Что наша власть не дремлет — забывает вроде?
Ой! Что это
за Нотр-Дам
мерещится с откоса?
Спокойно, сердце,
не стучи ты
громче, чем колеса!
ГЛАВА ВТОРАЯ. А если мы уже в Париже?
Французский Париж начинался до новой эры, с названия Лютеция и с острова Сите. Наш с Галей Париж навсегда происходит от названия Rue de Montreuil (рю де Монтрой), что в квартале Насьон, и ведет свой календарь с 22 декабря 1983 года. Мы живем (без прописки!) у Франсуазы и Володи, наших давних и дивных друзей. Она — хрупкая девчонка начала 70-х годов, которая укрепляла свой русский язык в аудиториях МГУ и там же обрела друга с экономического факультета — Владимира Ильича Коваленко. Теперь все их кошмары советского производства, слава Богу, позади, семья воцарилась в квартале Насьон, Лешка-сын родился там же, а мы с Галкой вошли и поселились у них с небольшим багажом и огромным запасом солнечной энергии.
По-моему, с первой секунды знакомства с нашей парой Париж, как город степенных граждан, поменял свой образ жизни. Был надменным задавакой, а стал — правда, всего на месяц — неутомимым гулякой. Все улицы и лица, кварталы и бульвары говорят: с вашим приездом, москвичи, город ожил! Вечером и ночью на улицах — не протолкнуться. На Елисейских Полях — километровая густая толпа, и все явно спешат на нас посмотреть!.. Деревья по обе стороны просторных “полей” поспешили обвить гирляндами и какими-то белыми кружевами. Все нам мигает и намекает. Но мы такую праздничную лесть отказались принимать на свой счет. Говорим: у вас, парижане, Рождество на носу, поэтому такая трата электроэнергии на улицах! А они: ничего подобного, это вы нам, спасибо, напомнили, что в истории чувств Париж в старину считался столицей любовных романов! Ах так? Тогда согласны! Делайте, как мы! И всем Парижем запраздничали, зароманились, особенно ночью, утром, днем и вечером.
Подзарядившись от нас с Галкой, повеселели Фрося с Ильичом (для всех — Франсуаза с Володей), Ира и Боря Заборовы и их дети Маша и Кирюша. Бросились немедленно угощать праздником. Подлетели с нами к площади Согласия, осуществили мою мечту: удивить Аксенову красотой Елисейских Полей — до самого верха, где Триумфальная арка замыкает сверкающую перспективу. Галя принимает все чудеса на душу своего населения, но вся как камешек — стоит строгая и серьезная. А мы лезем к ней с вопросами: ну как тебе наши поля? Не отвечает. Тогда идем в кафе. Окаменевшей Галке приносят великанскую чашу с таким мороженым, что и через двадцать пять лет, среди ночи — разбудить ее и спросить: как называлось мороже… Перебьет, крикнет: “Пэш мельба”! Официант чиркнул длинной спичкой — вспыхнула шапочка в фужере — ап! И тут моя возлюбленная заплакала — среагировала на все сразу. И у меня от нее пошли слезы — сквозь смех окружающих парижан. И закувыркался наш роман вместе с каруселью новостей. Вот первая: до Этуали-площади доехать невозможно: сплошной поток еле-еле ползущих машин, гудят клаксоны, выпрыгивают парни из своего “Рено”, вскакивают на “облучок” соседнего “Пежо”, оттуда вылезает смазливая мордашка, ее тут же награждают продленным поцелуем, мы тоже выскочили и целуемся бесстрашно, потом решаем развернуться к дому, сытые аттракционом.
Итак, позавчера — Москва, вчера — Елисейские Поля, а сегодня узнаем дикую новость: группа арабских террористов произвела взрыв в том самом кафе на площади Согласия! И буквально часа через два после нашего ухода. Вот вам и “пэш мельба” со слезами на глазах… Просто рифма из Булата Окуджавы: “Наша судьба — то гульба, то пальба”.
Каждое утро один из нас обращался к другому: “А не сходить ли нам в Париж?” И мы шли. И декабрь был не холодным, а наоборот. Как-то утром я выскочил из дома, чтобы лично купить знаменитое полено белого хлеба. Зашел в лавку, от запахов дурея, смело заявил: “Донне муа, силь ву пле, эн бутик!” — “Чего-о?” — переспросил по-французски продавец. Я настаивал, пока не вспомнил: “Бутик” — это лавка, а то, что мне нужно, называется “багет”. Купил свежайшую палку хлеба, и оба мы посмеялись, довольные друг другом.
По бульварам (по Большим бульварам!): от Насьон до Републик, от Републик до квартала Марэ, оттуда — к Нотр Дам де Пари.
Сохранилась фотография на фоне Собора: мы веселимся в кадре, с Колей Караченцовым… Яркий луч в карусели дней — театр “Л’еспас Карден” — “Пространство Кардена”. Гастроли московского Ленкома! “Юнона” и “Авось” — в самом сердце Парижа. Советник по культуре нашего посольства Костя Мозель дарит бесплатно три подарка. Первый — поход к московским коллегам. В фойе, среди зрителей — Марк Захаров. Рядом — Андрей Вознесенский и сам маэстро Пьер (оба в белейших шарфах, “от Кардена”). Поговорили, поздравили с финалом гастролей. Успех большой, срок пребывания театру продлили, отчего голоса моих товарищей звучат хрипловато. У Саши Абдулова — получше, у Коли — похуже. У него и нагрузка — певческая — огромная. Карденовцы, на овациях зала и под крики “браво” (с ударением на “о”), красиво вышли на сцену и красиво вручили по красивой розе каждому из красавцев-захаровцев. Мы с Галкой пошли за кулисы, пообнимались со своими, заметили чужих. Вернее, я глазами напоролся на испуганные взгляды. Назавтра, как договорились, погуляли возле Нотр-Дам с семейством Караченцовых, и фото нас увековечило — счастливыми и свободными. Друг Коля откомментировал мой вопрос о вчерашних кое-чьих косых взглядах: “Конечно, подозрительно — чего это Смеховы одни в Париже? Он, что ли, как Любимов, “Таганку” бросил?! И общаться с тобой, Венечка, опасно”.
Второй подарок от Мозеля и отдела культуры — спектакль знаменитого Робера Оссейна, почти родного для нас (потому что — бывший, до Высоцкого, муж Марины Влади). Это было отрадное событие, наутро после католического Рождества. Костя и Таня Мозель, опекая нашу пару по просьбе А.Л. Адамишина, увезли нас с площади Насьон в отдаленный и незнатный “арандисман” — там, в огромном Sport Hall, типа Дворца спорта в Лужниках, большая труппа Оссейна разыгрывала мистерию “Человек по имени Иисус”. Кажется, нашим ленкомовцам зрелище не понравилось. В антракте мы походили меж торжественных зрителей (в массе своей — семьи с детишками) и обменялись речами со сдержанным М. Захаровым и веселыми Людой с Колей и Сашей с Ирой Алферовой, прекрасной Констанцией. После 40-дневного успеха “Юноны” ребята не могли всерьез отнестись к этой “эстрадной Библии”.
А наш с Галей худсовет наутро обсудил и одобрил “Человека по имени Иисус”: по сумме, спортивно выражась, очков. Стадион французов с детским усердием внимал библейскому сюжету, который каждый из этих тысяч людей знал наизусть с пеленок. По всей Европе в окнах жилых домов и магазинов в бесчисленных вариациях разыгрывается торжество в Вифлееме — с яслями, животными, волхвами, звездой, плотником-папой, женой Марией и Младенцем. Тем не менее, каждый новый штрих, фильм, спектакль, каждая новая поэма, картина, соната — так близко к сердцу воспринимается, как вчера на стадионе. Наивные декорации и хламиды на актерах, мощная музыка, раздача и совместное поедание хлебов в антракте… А мы в СССР такие умно-скептичные, с превосходством взираем на такие спектакли — с какой высоты? С “высоты” поруганной религии, нищего крестьянства и подавленного достоинства? Спасибо Роберу Оссейну и залу свободно наивных зрителей.
Третий подарок от Мозеля: гордо обошли километровую очередь в Гран-пале, по дип-вип-пропуску — на уникальную выставку Уильяма Тернера, самого необычного, светозарного, экспрессивного, бурно-морского из мировых классиков. Практически — учитель импрессионистов. Говорят, почти ослеп к старости, отсюда — сумасшедшие всполохи цвета, света, шквала пейзажной музыкальности.
…Два мотива нашего Парижа следуют навстречу друг другу… Не дай Бог, встретятся. Первый мотив — скрипичное скерцо, на фоне аккордеонов Больших бульваров или могучего органа. Это наши путешествия с Ильичом и Фросей. Это Люксембургский сад и Сакре Кер. Это дружный перевоз холстов, мольбертов, эскизов, рам и подрамников, всей чудесной техники Бори Заборова — в новую мастерскую, что в Латинском квартале — грузовичок называется, помню, “камьон”. Рулит Боря, а все мы вместе — грузим и выгружаем.
Близкий друг Заборова — Отар Иоселиани. Если Любимова разыскивают и угрожают расправой за независимые поступки, то Отара, неофициально репрессированного гения грузинского кино, официально защитил руководитель ЦК Грузии Э. Шеварднадзе: мол, пусть мастер поживет во Франции, пусть создаст какой-нибудь шедевр, но при этом пусть зовется советским кинорежиссером. Смог вождь Грузии убедить старца Брежнева — и Отар, как никто другой, живет, снимает и дышит как свободный человек, не возражая числиться гражданином одной из пятнадцати республик СССР. Дома у Заборова Отар уединяется с Борисом, обсуждают важные детали нового фильма Иоселиани. Новогодний праздник состоялся тоже на квартире Заборовых. Рита, жена Отара, была с нами, а сам режиссер был зван на спецужин к министру иностранных дел Франции.
Зато через пару дней Володя-Ильич, Боря-друг и я-гость встретились в какой-то гимназии, где шли съемки “Фаворитов луны”. Отар ждал, что я — солист с “Таганки” — откажусь быть в массовке, но я поехал с удовольствием. Правда, Галка попросила, на всякий случай, поглубже натянуть вязаную шапочку на глаза. Мало ли, поклонницы в Москве увидят фильм и своего “Воланда Атосовича” в массовке — сильно заскучают. Мы, как всем велел Отар, подъехали во двор гимназии, вытащили из Бориного “Volvo” скрученный ковер и поволокли его на аукцион. Во второй сцене нас троих усадили в зале аукциона сидеть без дела. Профессионалы-статисты, в костюмах из личных гардеробов (там у них — верхнее, исподнее, военное и штатское всех эпох), активно “торговались”, а мы ими любовались. Но Иоселиани, гад, меня разыграл. В быстром темпе съемок он проносился с ассистентами мимо нас с Ильичом, вдруг затормозил и, тыча в меня пальцем, озабоченно чего-то приказал по-французски. Все сто человек вокруг с вожделением следили за действиями великого режиссера. Я пролепетал: “Отар, же не компри па” (помнил уроки в институте) — и ткнул локтем в бок Вову. Он очень трепетно объяснил по-французски, что я вообще тут проездом. Отар подмигнул нам и ушел кричать “Мотор”. За обедом вся группа разметалась по залу ресторана, а мы втроем, плюс Отар и плюс красавица — героиня фильма питались за отдельным столом. После обеда я отказался сниматься дальше. “Почему?” — удивился маэстро. “Ты свободный художник? Я тоже хочу на свободу”, — удачно отшутился я. Уйти сразу не вышло: Отар подготовил друзей, и они, делая вид, что только что родились, назвали свои фамилии с ударениями на последнем слоге, получили по пятьсот франков (больше ста долларов на брата!) в комнате, где лежали списки участников рядом с пирамидами пятисотфранковок. Я звал их на улицу, а они подозвали меня и громко ударили по последнему слогу: “А мсье СмехОв?!” Секунда проверки — и я получил свою бумажку с невнятным портретом одного из Луёв. И в супермаркете “Весна” (Le Printemps) на площади Насьон я, которому Отар и друзья подарили всю сумму, отоварился на шикарный ужин в доме Коваленок. Через пару лет в Московском Доме кино показали “Фаворитов луны”. Я не мог быть на показе, но знал, что мы там — неузнаваемы. И вдруг звонок Зямы Гердта, друга Отара: мол, узнал и смеялся, и рад, и… чуть ли не завидует. Прекрасного, обожаемого Гердта я немедленно известил о шикарной расплате Иоселиани. За четыре года до Парижа Иоселиани сдавал свой последний в Союзе изумительный фильм “Пастораль”. Издевались над ним в Москве отвратительно. Чтобы получить хоть какую-нибудь категорию качества, ему велели записать авторский голос, без его акцента, по-русски. Он попросил Гердта, Гердт предложил меня. И Отар приехал ко мне домой, с Аллой Демидовой и двумя четвертинками водки. Назавтра мы писали текст на “Мосфильме” — ночью, с лучшим звукорежиссером Венгеровским в лучших традициях бескорыстной дружбы. “Пастораль” разрешили. Ни в титрах, ни в бухгалтерии моего имени, естественно, не было. И вот через пять лет благодарная “расплата” меня догнала. Так что первый мотив Парижа звучал, как Моцарт у героев “Пасторали” — на струнных инструментах.
Второй мотив: “Серпом по молоту!”. Это известная тема, она разработана композиторами Кремля и звучала в СССР по обе стороны колючей проволоки ГУЛАГа. В первый день, сразу после вокзала, в квартире Ильича и Фроси раздался телефонный звонок. Мишка Орлов, изумительный парень, питерский дружок аж с 1955 года, отвалив за океан, должен был скрыться за горизонтом советской реальности. Но дружба прорвалась сквозь кордоны: с ним связался Саша Горбунов из Хельсинки. Саша, великий журналист футбольной планеты Земля, неуютен был сам себе, отвечая за корпункт ТАССа в Финляндии. Все, чего нельзя, совершал на поднадзорной территории, за что и был впоследствии изгнан из ТАССа: встречался с Виктором Некрасовым, помог Ирине Заборовой, дочери расстрелянного Бориса Корнилова, принимал на дому Булата Окуджаву, давая ему наговориться с Москвой “в свободном духе”… Вот и с братьями Орловыми, врагами родины, держал связь, вот и мне выдал дозу эйфории. “Венька! Это Миша Орлов из Бостона!” — “С ума сойти, Мишка! Как ты там…” И пошло-поехало. И на тему главного врага СССР поразил новостью: Александр Исаевич Солженицын впервые принял у себя в Вермонте журналиста-француза мсье Пиво (ударение на “о”)… Тут Володя знаками поддержал тему: среди видеозаписей, для нас заготовленных, есть и Вермонт, где великий АИС сурово исповедался этому мсье с малоалкогольной фамилией. “Венька, а ведь Любимов крепко подъел печенку уродам Старой площади! Как тебя-то выпустили? Ты его найдешь там?” — “Даже искать не буду. Это ты здоровый, на свободе, поверишь мне про частную поездку. А Юрий Петрович, как справедливо указал Ефремов, заподозрит во мне посланца с Лубянки”.
Календарь наших радостей бесконечно пересекали тени органов несвободы. Даже слушая на Рю Монтрой Мишку Орлова из Бостона, пугливо дергался от фривольности в текстах и в именах. Больше скажу: получая от дипломата Кости “бонусы” в честь дружбы с Адамишиным — пропуска в театр, в кино, в музеи, на концерт джаза Дюка Эллингтона — я не мог быть спокойным за себя. И за него тоже: словно в воздухе висело ожидание пакости, предчувствие кары за контакты гражданина советского с антисоветскими. Кстати, происходят фантастические штуки. Навещаем Олега Целкова. Славная история с его женой, яркой, дородной блондинкой: Тоня проводила кого-то из своих на вокзал (на поезд номер “наш”) в Париже, тут с подножки в ней угадывает “свою” советский командированный: “Простите, вы в посольстве будете завтра?”. Она, оторопев, соврала: “Да”. — “Ой, передайте этот пакет Казюкину, я забыл оставить, ладно?” — “Ладно”. И ведь передала. А советское посольство было суровой крепостью, из которой немигающий глаз железных органов отслеживал поведение эмигрантов, да вот у себя под носом Тоню не опознал.
В каждом из нас, питомцев ленинско-сталинского инкубатора, сидела “мелкая мышь”, точно названная поэтом Юлием Кимом в песне горбачевского периода:
И дрожу я мелкой мышью
За себя и за семью:
Ой, что вижу! Ой, что слышу!
Ой, что сам-то говорю!”
Скажу совсем странную вещь: в 2009 году, заглядывая в дневник 1983—1984 годов, мне бывает неловко за следы совковой боязни… Сам от себя шифрую имена! Например, пишу “интервьюрмонт и Пиво с “солью”… То есть интервью А.И. Солженицына с мсье Пиво было острым. Или: “Телефоном — с Оводом + Ирочка!” То есть созвонились с Мюнхеном, с Володей Войновичем, которого иногда в своих письмах читатели путали с Этель Войнич, автором романа “Овод”. Виктора Платоновича Некрасова обозначаю “Викой”, что, впрочем, было его реальным именем, для друзей.
А телезапись беседы в Вермонте была жгуче интересна. Глухая ограда усадьбы. Деревянная часовня в доме. На корте — упитанные детки и классик в шортах и с ракеткой. В кабинете — все домашние включены в труды вокруг “Красного колеса”. Толстой в Неясной поляне. В разговоре — нелестно об эмигрантах, хулительно — о властях Советов, и вдруг совсем просто изрекается абсолютно утопическое: мол, пройдет время, и я вернусь в Россию.
Когда-то мы играли свои спектакли сразу на двух площадках: на основной и на “выездной”. Одна такая находилась вблизи “Таганки” и звалась “Дворец Культуры завода “Серп и Молот”. Рядом находился Андроников монастырь, где когда-то творил Андрей Рублев. Вот этот диссонанс двух культур мы ощущали как звуки ножа по стеклу на мотив “серпом по молоту”.
Хуже всего, по-человечески, было узникам в посольской крепости. За ее стенами — ни в сказке сказать, ни пером описать. Снаружи охраняли французы, после давних акций протестов. Изнутри — органы, так сказать, внутренней секретности. В окружении серых стен, как в каменном колодце, — дворик, где пасутся детишки. Они одеты, как дети в мечтах миллионов родителей СССР. У них кончились уроки в нестрогих классах “внутренней школы”. Их по спецразрешению, очень редко, выводят за ограду и под охраной — в город или даже в Булонский лес. После какого-то инцидента вывоз в лес запретили. Для миллионов невыездных совграждан жизнь семей дипломатических миссий была завидной. А для самих семей — раздвоенной, почти шизоидальной. Мы видели на гастролях 1977 года, как сильно отличаются выражения лиц в зрительном зале — “наших, но местных” от “наших, но командированных”. У этих счастливцев в Париже, как шутили злопыхатели-эмигранты, на всех лицах (и взрослых, и детских) читается заповедь соцлагеря: “Шаг вправо, шаг влево — расстрел”. Зато, когда из загранки вернутся домой, в Москву, и распакуют свой багаж… И оттянутся по полной программе, и “оправдают поездку”… Ну, скажем, не расставаясь с бдительной дрожью “мелкой мыши”. Хотя привычка — вторая натура — это же не в тягость!
В первых же числах января 1984 года — звонок Юрия Никулина. Наша хорошая знакомая парижанка Нина Айба была переводчицей Юрия Владимировича на всемирном конкурсе циркового искусства. Я был счастлив услышать голос Никулина: он сетовал на то, что расписание было плотное, что он сегодня улетает, что ему не удалось склонить жюри в пользу какого-то чудесного американского клоуна. Правда, наши ребята везут хорошие призы. Впрочем, и призерам, и самому Никулину денег не платили, гонорары забрал Госконцерт, как всегда бесстыдно позоря наших артистов. Однако, сказал Юрий Владимирович, хоть мы с тобой и не увидимся, но в посольстве тебя ждут. Я напрягся: “Кто меня ждет, Юра?” — “Я сказал Глухову, что ты здесь, а он тебя знает и просит выступить перед ними”. Я вспомнил уверения в Москве, что от нас будут шарахаться дипломаты, и с радостью согласился. Затаил надежду: а вдруг что-то хорошее узнаю о Ю.П. Любимове. А вдруг ему Москва чего-то такое обещает, что он решил вернуться. Глупая надежда, конечно.
В зале посольства — полно народа, особенно жены и взрослые дети сотрудников. Читаю запись из дневника: “…Думал — чепуха, оказалось, очень любопытно. Хорошо слушают стихи, задают островатые вопросы. Умиляюсь их реакциями и наивностью записки: “А где теперь Ю. Любимов?” Предлагаю им найти ответ не у меня. Алексей Глухов, и.о. посла, зовет на ужин. Ночь по-русски, с нашими салатами, в том числе с оливье, о котором французы не слыхали. Чудеса: в Париже идет только красное вино, а здесь стала питься водка. Хотят делать Дни советской культуры. Я даю энергичные советы. Например, устроить Саше Калягину паблисити — и с “Живым трупом”, и с “Теткой Чарлея” по телику, и с “Так победим” — чтоб победило искусство, а не политика… Мозель Костя довез нас до “конспиративной” квартиры, по дороге я с наигранной легкостью рассказываю о семье Володи и Франсуазы Коваленко. Костя предупредительно врет, что подняться не может, ибо спешит домой разбирать диппочту. Обещает сделать бумагу от посольства, объясняющую таможне профнеобходимость для нас с Галей книг Набокова, Мандельштама, Цветаевой и Саши Черного — для провоза в Москву этой “антисоветчины”. Книги мы купили, но не довезли. На таможне письмо учли… но арестовали и “Доктора Живаго”, и всех остальных.
Мы поднялись на лифте с букетами цветов и наконец расслабились и душевно разговорились дома с друзьями. А потом встречались с лютыми врагами советской власти — писателем Виктором Некрасовым и изгранным из Москвы славистом, “персоной нон-грата” Степаном Татищевым. И было легко, весело и хорошо. И “мелкая мышь” пропала.
Вика Некрасов, написавший лучшую книгу о войне, которую сам прошел “в окопах Сталинграда”, не знал страха ни с фашистами, ни с коммунистами, его за бесстрашие изгнавшими — из партии, из страны и… из библиотек Союза. И по-русски, и по-французски изъяснялся одинаково просто и увлекательно. Как печатным, так и непечатным стилем. В Москве нас познакомил замечательный писатель Владимир Тендряков, в доме которого справлялся шестой год рождения Машеньки Тендряковой (ныне жены Галкиного брата, Жени Аксенова). Я произнес тост: “Выпьем за Машку, которая в переводе на язык деноминации рубля есть Вика Некрасов “на новые деньги”!”. В Киеве осенью 1971 года шли сумасшедшие гастроли театра на Таганке. В одну из первых ночей мы скромно пировали с Викой в компании таганской элиты: Ю.П. Любимов, В. Высоцкий, Д. Боровский, И. Дыховичный, Б. Хмельницкий… Вика ясно и увлекательно материл киевскую советскую власть, которая издевалась над ним и Сергеем Параджановым; призывал нас помянуть почившего Никиту Хрущева — за реабилитацию миллионов узников ГУЛАГа и за то, что “антипартийную группу” своих врагов проводил на пенсию, а не на тот свет. Вика похвалил друга Юру (Любимова) за особенный рекорд наших гастролей: мол, старожилы Киева давно и справедливо хают вкусы местной публики, честного ажиотажа которой был удостоен только Федор Шаляпин лет пятьдесят тому назад. “Ты разбудил, Юра, безумство театралов!” — так примерно звучал некрасовский комплимент. После Москвы и Киева в 1977 году — встреча на Монмартре во время гастролей Таганки в Париже.
И вот через шесть лет с Викой посчастливилось увидеться снова — и дома у Заборовых, и в излюбленном кафе Виктора Платоновича за кружкой пива (крепкое было ему уже насмерть запрещено), и у них дома, в парижских “черемушках”, рядом с необыкновенным Степаном Татищевым. С Викой припомнили наши гастроли в Киеве и в Париже и, конечно, о “мелкой мыши” наших страхов. Особенно в связи с отважным Татищевым — атташе по культуре посольства Франции в СССР. Степан многое совершил, чтобы наши органы лишили его дип-вип-иммунитета: помогал перебираться на Запад и передавать туда бесценные авторские архивы — Синявскому, Галичу, Эткинду, Войновичу… И будучи персоной нон-грата, он частным образом прилетел в Москву, чтобы быть полезным затравленным художникам и писателям. И, кстати, для того, чтобы увидеть премьеру “Мастера и Маргариты”… А с премьеры я вез его от Таганской заставы — к Заставе, между прочим, Ильича, где жил и творил прекрасный художник Лев Кропивницкий, но по дороге Татищев засек погоню, велел ускоренно подъехать к метро и выскочил, а через день прервал свое невыносимое пребывание — под немигающими звездами Кремля… В тот вечер Вика рассмешил всех Заборовых, Татищевых и нас с Галкой тем, как он постарался отменить цивилизованный прорыв в правилах советской телефонной связи. Специально к Олимпиаде-80 москвичам и ленинградцам пожаловали неслыханную в СССР услугу — звонить в загранку не через телефонисток, а напрямую, через автоматическую линию. И вдруг этого блага нас лишили. Вика уверяет, что это все — из-за него. Он беспрерывно названивал друзьям и недругам в ночные часы: одним — с продолжительными речами, другим — с матерными…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Париж. Весенняя зима…
Не угнаться памятью за этой каруселью. В дневнике наспех перечислено столько событий, пережить которые за месяц можно, только имея в запасе топливо любви. Мы были влюблены, и это правильно возбуждало старых и новых друзей. Мы были настроены на сплошные открытия. Это началось с Варшавы — а с ускорением нарастало в Париже. И все и всё нам было важно: лица и площади, жареные каштаны на углу улицы Вольтер и лестница в Фонтенбло, где Наполеон подписал свое отречение. Посещение редакции “Русской мысли”, где трудилась Ира Заборова. И знакомство с Ариной и Аликом Гинзбургами — а он, доблестный интеллектуал и многократный арестант Лубянки, оказался подробнейшим знатоком театральных тайн и причуд, блестящим эрудитом — в “таганской области” искусств. Походы к Боре в мастерскую и восторги от его нового, уверенного и, слава Богу, успешного мастерства. В Минске на Красноармейской улице в студии “знаменитого книжного иллюстратора Заборова” мы со студенткой Г.Г. Аксеновой провели безумно счастливые досрочно-медовые две недели — на антресолях, то есть на небесах. Заборов, как и Юра Визбор, были старшими друзьями и покровителями вполне хрупкого романа. Теперь мы — редкие свидетели блестящего успеха заборовской живописи. А в феврале 2008 года произошло совсем эпохальное событие: во Флоренции, в галерее Уффици, в собрании автопортретов коридора Вазари, среди шедевров Леонардо да Рафаэлей, к именам русских мастеров Брюллова да Шагала — удостоился чести быть принятым в “компанию” автопортрет Бориса Заборова “Художник и его модель”. Вот куда дошагал минский покровитель нашего романа.
У Степана и Анны Татищевых в особняке — мы с Заборовыми плюс бесконечные “а помнишь?”. Я вспомнил, как в 1977 году он удивил меня предупредительностью подпольщика, назначив встречу у своего перламутрового “Рено” не у гостиницы “Модерн”, а где-то за углами. В отеле, где регулярно останавливаются советские группы, объяснил он, наверняка работают глаза и уши с площади Дзержинского. В 2009 году в документальной книге “Перехваченные письма” читаю о драматической истории семьи Татищевых, и мне горько, что я о многом не успел расспросить Степана.
Ире и Боре неловко перед Татищевыми: сын Кирюша выскочил из-за стола, услышав объявление по телевизору: чемпионат по теннису. Этим больна вся Франция, как Италия и Англия — футболом. Этим заражена даже старая-престарая Ольга Анисимовна, жена Льва Доминика. Мы оказались в гостях у них в ресторане, по случаю награждения Льва Адольфовича орденом Почетного Легиона, на пару с драматургом Эженом Ионеско. Не умеют эти западные люди справлять свои юбилеи и почетные знаки так, как мы в России. Скромной компанией отобедали в честь ордена, и Ольга Анисимовна вдруг пожаловалась: “Я шума не переношу, толпу не переношу, но по секрету скажу: ночью не могу спать, когда теннис показывают! А вы?” — “А я надеюсь к девяноста годам тоже заболеть этими играми”.
Наш любимый друг, мудрый, добрый и веселый Владимир Ильич Коваленко неустанно опекает нашу парижскую карусель. Регулярные поздневечерние походы в кино и просмотры телезаписей — на радость нашим пристрастиям. С ним и Франсуазой-Фросей успели увидеть фильмы — “Бал”, “Последнее танго в Париже”, “Имя — Кармен”, “И плывет корабль”, “Казанова”, “Эммануэль”, “Сенсо”… 20-минутный фильм Иоселиани о басках, родственниках грузин. Но даже если не родственники — сколько ритмов, какие танцы и овцы, и сельский праздник, и горный пейзаж, и гордая лень, и юмор, и песни — все с грузинским мягким акцентом, всюду — почерк Отара… А еще — телечудо в записи Ильича: трехчасовая открытая репетиция Питера Брука — его драмо-опера “Трагедия Кармен”. Не видно притворства нормальных соперников, а проживается жизнь на грани смерти, когда каждый из четырех героев поет, потому что… нервы подвели, ну, не может она/он по-другому! Просто и гениально! Великий волшебник театра ХХ века, Брук каждый раз решает необычную и пленительно-захватывающую задачу. А сочинив вместе с композитором Мариусом Констаном эту версию “Кармен”, он ее премьеру помножил на три состава, где каждый — вне конкуренции. Каждая из Кармен, каждый из Хозе — уникальны. А в репетиции этот гений (трех, между прочим, стран: родители из русского Двинска, полжизни отдал театру Англии, теперь — Франция и собственное пространство бывшего заброшенного театра “Буфф дю Нор”) — провоцирует своих артистов, и в одном кругу с ними, он в этюдной импровизации тренирует очень трудное тройное действие. Каждый печатает на печатной машинке диктуемый текст, обменивается с соседом вопросом-ответом и одновременно вступает в свою арию, или дуэт, или трио… Влюбленность в этот спектакль дважды проявилась в нашей семейной биографии: Галя защитила диссертацию о Питере Бруке во Франции, а я поставил “Трагедию Кармен” — в Голландии и в Чехии.
Ближе к финалу нашей карусели событий мы получаем в подарок два билета на новую премьеру Питера Брука — от его кузена… Доминика! Спектакль “Чин-чин” — драматический дуэт прекрасной Наташи Парри и самого настоящего Марчелло Мастроянни! Опустившийся пропойца и красивая сильная женщина, спасающая неординарного мужика, в активных диалогах ломающая свою жизненную силу и уходящая вместе с ним — в запой, в беду, в кайф, в клошары, в никуда… Марчелло — плутоватый, теплый, родной всем-всем.
По ТВ — вечер Феллини, вернее: для него. Джульетта Мазина исповедуется, хвалит, отчитывает мужа Федерико, обожествляет режиссера Федерико, а в монтаже с ее речами — фрагменты из фильмов и из жизни Ф.Ф. Другая передача — очень острая: Симона Синьоре и Ив Монтан. Прямой эфир. Комментатор сопровождает резкие вопросы зрителей — их задают прямо над головой Монтана в мини-экране. Монтан отвечает все более и более нервно. Гримасничает на глупости. Комментатор выстреливает: а ваше коммунистическое прошлое? А ваш замок, мсье демократ? Гримасы Монтана…
За весь месяц — только один срыв планов. Знаменитый Витез (мы были знакомы в Москве, когда он ставил “Тартюфа” в театре Сатиры, мы встретились у Лили Юрьевны Брик) придумал “сиамскую” пьесу: “Чайка” Антона Павловича и “Цапля” Василия Павловича. …Через десять лет в прелестном, узком, но четырехэтажном домике (вместе с обжитым подвалом), в красивом районе Вашингтона по имени Джорджтаун, Вася подарит книгу своих пьес, а Витеза похвалит за сиамскую идею, и все. Нина Айба, переводчица Василия Аксенова, на репетиции у Антуана Витеза предложила нам: хотите? Понимала, что для посольства и наших идеологов — вредная история. Нина сообщила Антуану, он просил передать московскому артисту привет, и все. В чем дело, Нина? — А дело в том, что “Чайку” он уже отрепетировал, но на “Цаплю” гражданину СССР идти опасно. Видимо, знаток политики и “еврокоммунист” (такой был термин у альтернативных братишек по соцразуму) мсье Витез не хотел, чтобы мы “дрожали за себя и за семью”… В виде компенсации за моральный ущерб Нина повела нас с Коваленками в театр Наций на “Минну фон Бардхайм” Лессинга-автора и Джорджа Стреллера-режиссера. Пиколло-театр! Итальянская “Таганка”! Дивная сценография “белого на белом”! Полный зал французов в шубах! (На улице тепло, в театре жарко, но французы гордятся своим зимним поведением в театре, при этом экономят деньги на гардероб) — и мы вчетвером под обожаемую музыку итальянской речи позорно засыпаем в первом действии, а вместо второго — подымаемся к Пантеону и навещаем семью актера Пьера Лафона. Его жена — коллега нашей Фроси, учительница русского языка, а лицо Пьера с порога измучило меня дурацким зудом: где же мы с ним очень близко и очень приятно встречались?! Вспомнил! Осенью озвучивал многосерийный французский фильм “Поль Гоген”. Неделя работы в Останкине, один — за всех персонажей. И в роли близкого друга художника — коренастого добряка Шуффенекера — Пьер Лафон! Он тоже обрадовался, хотя эту историю давно проехал, потом пару лет по контракту играл в “Комеди-Франсэз”, теперь ждет новых приглашений. Такой отличный актер — и без работы? — О, что вы, я все время в деле. Вот, могу дать послушать запись: я читаю стихи французских поэтов — от Гюго до Аполлинера — и пою романсы на их тексты. А часто вы это исполняете? — О, бывает даже два раза в месяц! — А публика ценит ваш эксперимент? — О, полный зал великолепных зрителей! Володя, ты помнишь? — Помню, ответил Ильич, было человек сорок. — Ну! Это огромное количество…
Поездка вдоль Луары и потрясающие замки Франциска Первого. Боря разрешает сесть за руль. И я на “Вольво” (после родных “Жигулей”) чувствую себя тоже королем. В самый интересный дворец Шанонсо я подрулил поздновато. Охранник медленно закрывал чугунные ворота, а я бросился к нему, вытащил удостоверение со значком театра на Таганке: “Мсье! Пропусти! Я актер, мы в Париже играли в Пале де Шайо! У меня в машине любимая женщина, ну куда я гожусь без твоего дворца, пусти, а?” Но француз кивал, кивал и закрыл ворота. Я, конечно, сердито обругал всех французов в его лице, и он мне опять кивнул, на уходе. Но дворцы Шамбор, Блуа и Амбуаз (с двориком и балюстрадой, где уходил из жизни Леонардо да Винчи) мы осмотрели и очень одобрили вкусы короля, строившего шедевры для своих любовниц. Я, видимо, ничего подобного не построю, хотя моя жена заслуживает не меньшего, зато, загулявшись до ночи по Парижу, мы вдруг взяли да сняли номер на ночь в маленьком отеле с громким именем “Королевский”… Нагулялись — насмотрелись шедевров в Лувре, в “Jeu de Peume” — “Зале для игры в мяч”, где царило тогда братство импрессионистов, в музее Родена, в музее Бурделя… С Борей слетали на верхушку Эйфелевой башни, чуть не простыли на диком ветру. С Толей Гладилиным посидели в кафе, и я спел родоначальнику новой волны советских прозаиков журнала “Юность” — на стихи из его повести 50-х годов — под собственную музыку:
Листья осыпаются в саду… По привычке, к вам я забреду…
…Это было так давно, что грустить уже смешно…
Ну, а если грустно — все равно…
С чудесным эфросовским актером Левой Круглым навестили Фонтенбло, где он на пленэре, в парке, устроил нам пикник с вином и домашним ланчем. Так что, гуляя затем по галереям, гостиным и обеденным залам дворца, мы ничуть не завидовали былой прожорливости за королевскими столами.
С доктором и коллекционером Сашей Френкелем хорошо и детально изучили Версаль, но почему-то гораздо любопытнее показался район Кретей, где доктор проживал. Пригород очень красиво решен: вполне гармоничное нагромождение домов абсолютно новой архитектуры, которая трогательно и четко копирует рисунок мансард и крыш старого города. А еще эффектнее оказалось посещение первой в нашей жизни частной клиники. И там, утопая в кресле, я получил фантастическое удовольствие от аппаратуры, дизайна, ароматов и собственного воображения на счет везучих клиентов буржуйского дантиста.
А невдалеке — Сен Женевьев де Буа, русское кладбище. Церковка, где старые солдаты дежурят и пьют чай с сахаром вприкуску. Лева Круглый хмуро попыхивает трубкой и подводит к дорогим могилам. Тихо дремлют кресты и собрание имен: вот Бунин Иван Алексеевич… Вот корниловцы… А вот — Александр Галич… В нынешние времена французы неохотно уступают места русским на кладбище Святой Женевьевы. Я рассказал Леве, как в 1975 году Степан Татищев собрал в квартире на Кутузовском друзей, и все мы смотрели фильм режиссера Тати (родня Степы!), а Александр Галич смотрел стоя. Я предложил ему сесть, он отверг это шуткой (“надеюсь обойтись без посадки”) и уединился вскоре после начала фильма с хозяином дома в кабинете…
Галка моя с Машей Заборовой затевали на двоих походы по дамским бутикам и открыли для себя, а потом для меня — новомодную харчевню в центре Парижа с красивой вывеской “Макдоналдс”… Смешно, право, вспоминать… Маша успешно работала в бюро переводчиков, где выделялся писатель и друг Иосифа Бродского, крепкий антимарксист в Питере и гурман в Париже, Володя Марамзин. Он повез нас ночью в Английский клуб, где Галя вдруг объявила, что силы на исходе. Карусель начинала утомлять? Нет, часов пять поспим, и свежий вопрос: “А не пойти ли нам в Париж?” — поднимает и несет нас опять и опять по Большим бульварам…
Наконец, воплотились в реальность слухи о парижском Блошином рынке. Осанистый старик одарил меня скидкой, узнав, что я — из московских артистов. На смешанном языке, щеголяя полуцензурными фразочками, он распетушился: “Моя фирма “Пьер и Жак”, а я просидел после войны в Сибири и название имел Петя, и русских любил, но ваших старых баранов в Кремле я бы (показал, “что бы”)… но русских люблю, и здесь много ваших у меня имели скидку… а этих маразматиков в Кремле я бы так (показал, как)… но нет, простые люди в России хорошие! У меня был кто? Ну, Валентин Зорин, но он не показал себя простым. Я-то знаю, что он — с этими из Кремля, которых я бы (показал)… а простых очень люблю! Вот Высоцкий, и она с ним, наша Влади, и он Владимир — очень простой, и Андрей Миронов с Голубкиной у меня были, да! Но этих, кремлевских болванов-старичков я бы так отделал (не показал, махнул рукой). И Юрий Яковлев — очень красивый артист — знаете? Много выпил со мной, а мне всех жаль! Хотите выпить? Нет? Правильно…”.
Клод Фриу, президент университета “Париж 8”, рожденного после студенческого бума 1968 года, пригласил, и я явился в самый демократический из храмов науки, отсюда — немытые коридоры, неопрятная и душная аудитория — а я, демократично присев на край стола, веду семинар. То есть рассказываю студентам-русистам о странном театре на Таганке, о Москве и о Высоцком, о гастролях 1977 года и о французской публике, которая хорошо нас принимала здесь и в Лионе, но в Марселе поразила своим темпераментом и ураганом оваций. Там есть театр TNP и их директор Марешаль нас принимал — Гамлета-Высоцкого, Демидову-Гертруду и меня-Клавдия. “А Марешаль в январе — в Париже, — заявила одна студентка. — И в его театре я “Трех мушкетеров” смотрела!” Тут моя подруга Бланш Гринбаум и Ира Заборова (она здесь преподает) сообщили студентам о моем славном мушкетерском прошлом. Они сдержанно поликовали, а потом несдержанно расхвалили “Юнону” и “Авось”, которую увидели в декабре в Париже. Как приятно, однако, ведь и мы там были — у Кардена за кордоном!
ГЛАВА ЧЕТВЕрТАЯ. А политика нас догнала…
Так вот, о Клоде Фриу. Он был явный интеллектуал-аферист. Поэтому, удивляя парижских отличников-однокашников, напросился постажироваться в Москве. По его — и Лили Брик — легенде получается, что Сталину на исходе его кровопийства зачем-то понадобились живые французы — ну, для представительства. Он кого-то принимал, типа премьер-министра, и рявкнул Лаврентию — раздобыть минимум двух осмысленных французов. Тот привел на прием Клода и еще одного, но сказал Усатому, что это — максимум в условиях холодной войны. В 1977 году его, президента университета и отца ее дочери, привела Бланш Гринбаум в гостиницу “Модерн” (при КГБ СССР, как уверял Татищев) — в тот момент, когда вся банда “Таганки” взошла и затолпилась у стойки регистрации. Заранее прибыли и зорко нас всех имели в виду два человека: чекист Бычков, который сопровождал гастрольную труппу “Таганки”, и никем не любимый директор Илья Аронович Коган. Я его уже прозвал “Погоныч” в прощальный день в Москве. Он тогда меня особо отозвал в своем кабинете и сообщил: а) что я — хороший артист и в Париже играть буду ответственные роли типа короля Клавдия; б) что за мной будут следить с обеих сторон; в) что я должен держаться подальше от кое-кого. Я прозорливо догадался, что он намекает на Виктора Некрасова, — и был прав. Когда в 1977 году в Париже вдвоем с Давидом Боровским выходили из метро, направляясь к Вике Некрасову, мимо прошел, с газетой “Правда” в руках, тот самый чекист Бычков. Если бы мы не верили в образ майора Пронина и в его немигающие очи из глубины унитаза, мы бы сочли встречу случайной. Вся труппа театра отправилась в то утро на экскурсию, и только мы “втроем” — отбились от коллектива. За все мои догадки и повадки меня первым шмонали в Москве по приезде, в числе еще одиннадцати шмонаемых. Артистам было тошно от такой формы благодарности на родине после полутора месяцев потрясающих успехов на главных площадках Франции. Хорошо себя чувствовали два человека, наблюдавшие и настучавшие. Те же, что следили и в первый день гастролей. И когда в вестибюле отеля громко по-французски прозвучала моя фамилия, я про себя выругался: Бланш, наивный рыцарь славистики, обожательница русского авангарда, Маяковского, Лили Брик и “Таганки” (а ныне, между прочим, атташе по культуре посольства Франции в Москве), поспешила. Илья Погоныч строго спросил: “Кто это вас так срочно вызывает?”. Я ответил с наигранным равнодушием (держа “мелкую мышь” в подреберье): “Да это член ЦК здешней компартии, издатель книг о Маяковском”. И вышел на улицу к Бланш и Клоду.
На этот раз, в январе 1984 года, Клод Фриу помог мне увидеться со стариками, приславшими нам приглашение в Париж. Галя в тот вечер шла на варьете в знаменитый “Фоли-Бержер”. Это нужно считать завязкой интриги. Нина Айба позвонила мадам Элен, владелице “Распутина” и “Фоли Бержер”, доброй подруги Булата, Любимова, Марины с Володей. А нас познакомил с ней Женя Евтушенко в разгар гастролей “Таганки”. И Нина напомнила мадам Элен, как глубокой ночью в “Распутине” актеры Любимова Хмельницкий и Смехов попросили хозяйку отпустить музыкантов спать, а сами валяли дурака, пели и играли на фортепьяно. Так вот, мол, Смехов и его жена просят тебя о двух билетах в “Фоли Бержер”… Это первое. Второе: в эти дни Юрий Любимов готовился к прилету в Париж из Италии. Он позвонил мадам Элен с просьбой найти Марину Влади. Мадам Элен удивила Ю.П. новостью: завтра к ней в варьете прибудут “твои, Юрий, артисты Смехов с Хмельницким”… (Очевидно, в развратной голове мадам это и означало “Смехов с женой”). Третье. Юрия Петровича разобрало любопытство: его артисты в Париже — и никаких знаков внимания? Значит ли, что они приехали, даже не собираясь его искать? Кто же их выпустил из советской казармы? Четвертое. Дома у Заборовых 12 января раздался звонок. Переводчица Ю.П.: “Могу ли я поговорить с господином Смеховым, это Анна от Юрия Любимова?” Боря испугался: а вдруг таганский диктатор решил использовать меня? А вдруг принудит остаться в загранке? У большого художника — большое воображение. Я взял трубку, Боря нервно прижал к уху отводной наушник. Пятое. Интонация Любимова попадает прямо в сердце. Слышу — печальный, растерянный голос. Сперва вопросы ко мне. Я отвечаю многословно, вовсю изображаю бодрость: “Ю.П., Хмельницкий тут ни при чем. Мне удалось чудом устроить нам с Галей каникулы по частному приглашению. Чье? Это коминтерновцы, он — аж мэр Аржентея, “красного пригорода” Парижа. Завтра я еду с Клодом Фриу (вы его помните?) знакомиться с этим мэром, а Галя идет к Элен, на варьете. Я выступал в посольстве и на вопрос “Где Любимов?” ответил: “Я хотел бы у вас узнать”. А еще, Ю.П., вам привет от Марселя Марешаля, мы с друзьями Вовой и Франсуазой были у него на “Трех мушкетерах”, и я протырился за кулисы. А он вгляделся в меня и — “О! Мсье ле руа! Король! А где мсье Любимов?” Я ему: “А я думал, вам это лучше известно…”.
Далее. Любимов, просительно: “Веня, я завтра прилечу в Париж. Считай, что — для нашего разговора. Анна сообщит… Это чей телефон? А, Заборов? Да, мы знакомы. Спасибо, и ему тоже. Нет, с Галей не надо”. Тут Боря яростно тычет пальцем себе в грудь. И я говорю, что найти отель поможет Заборов, не оставлять же его… он — свой, он — мой друг, и вы его помните на гастролях в Минске. “Ну ладно. Анна назовет номер и час, и мы поговорим, хорошо?”
Назавтра мы с Галкой — в разные стороны. Она — с Машей и Борей на развлекуху, а я — в Аржентей, с Клодом и его женой Ириной Сокологорской, тоже знаменитой русисткой. Клод, хоть и после инсульта, подвижен и позитивен, как всегда. Ехать в Аржентей минут двадцать, но мы упустили момент до пробок и едем два с половиной часа. Клод: “Ты, Веня, за меня не волнуйся. Есть правило: когда вдруг видишь, что не ты хозяин ситуации, а ситуация — твоя хозяйка, нервы сами уступают место холодному терпению. А насчет моего отношения к теперешнему социализму и краху старых надежд — да, плохие дела… Так плохо, что даже интересно: как это жизнь будет выкручиваться? Если так вульгарно профанируются принципы гуманизма и у вас, и у нас — значит, старое сгниет и родится что-то новое…”
Более добрая тема — игра слов, неологизмы у Маяковского. Кажется, сумел ответить на вопросы Ирины.
И вот мы в Аржентее, на севере от Парижа. Здесь жили и творили Моне, Сислей, Ренуар — им здорово повезло с природой, импрессионистам. А теперь бы не повезло, потому что вон: сплошная металлургия и остаток “красного пояса”. Скоро и ему конец. Наш приглашатель, Пьер Вьенне, оказывается, женат на дочери известной коминтерновки Марии Рабате, отсидевшей в сталинских лагерях и с Львом Разгоном, и с мамой Васи Аксенова, Евгенией Гинзбург, и с нашей любимой Мишкой-Вильгельминой Славуцкой. Пьер и его жена приняли подарки из Москвы, поинтересовались здоровьем Мишки и пошли жаловаться на какие-то местные неурядицы. Я попросил Ирину не затруднять себя переводом — мол, я и сам как-нибудь пойму. Ничего я не понял, тупо разглядывал фотоальбом городка с его прославленной металлургией. На обратном пути Клод кратко подытожил для меня: разговоры они вели на мещанские темы. Видимо, ни Маяковский, ни профанация гуманизма их в Аржентее не волнуют. Но я Пьеру все равно несказанно благодарен, и точка.
В ночь перед встречей с Ю.П. мы не спали, разговаривали. Что день грядущий нам готовит? Но мы решаем твердо: что бы ни было, Париж у нас уже не отнять. Даже если с ним суждено расстаться навеки. Сколько же всего слилось в этой поездке… Громадные красавцы-дома в паутинах ажурных решеток, масса чудесных мелочей, а главное — музыка! Коктейль сказочных духов старины и пена призрачных деталей… Мы всегда будем друг с другом и с Парижем, вот она, “любовь втроем”… Белые деревья Елисейских Полей, море огней, искры очей, город — ничей! А Галка застыла на площади Согласия, а потом, с мороженым “пеш-мельба” — растаяла! И этого всего уже никому у нас не отнять: Париж, Декабрь, Весна, Счастье…
ГЛАВА ПЯТАЯ. И последняя. Выписка из дневника 1984 года
“…Ну-с, едем с Борей: Вандомская справа, Риволи и Сена — слева. Одна из двух самосамейших гостиниц — Интерконтиненталь, № 4019, от 17.30 до 19 часов… может быть, последняя встреча с Юрием Петровичем Любимовым.
Белый махровый халат, лицом рыхловат, как Понтий Пилат… Дальше в прозе: красивый, породистый — тот же. Я сижу у столика с телефоном и сувенирной бутылочкой бордо. Я и Боб — выпили, он — не пьет. Курить разрешил. Сидит на четырехспальной кровати, растирает ногу мазью, не Пилат, чисто Воланд. “Подагра замучила…” — “А как экзема?” — “Ну, видишь — теперь получше, но все равно”… Желаю ему здоровья и т.д. Он кивнул, когда я начал записывать — тезисно. Придя домой, спешно занес на бумагу, вот его разговор:
— Все понимаю, всех могу понять… У всех свои дела… Но меня тоже можно понять… Я удивлялся: почему не звоните? Телефон в Милане? Да чепуха это, Дупак отлично знал, как звонить… Вот, Веня, что я главное хотел… Кто-то, очевидно, мог бы приехать… от руководства… что со мной, как чувствую… Вот Ермаш нашел возможность — Сизова к Андрею послал… Ну, это не важно… Судите сами: вот я поправлюсь и приеду… ну, допустим… да я не волнуюсь за себя — я много раз рисковал… но мне шестьдесят шесть лет… жена, маленький ребенок… что меня там ждет?! Да ясно, Веня, это все — разговоры, и Дупака уже убедили… А на деле? Это же проще простого: разрешили репетировать “Бориса”? Нет! Да там все поставлено — до поворота пальца… И есть Покровский Дмитрий… и если не сидеть сложа руки… Ах, после моего интервью в “Таймсе”… А “Володя”? Опять не разрешают спектакля?
…Если бы кто-нибудь знал… сколько унижений… после смерти Высоцкого… какие тягостные разборы… многочасовые внушения… Обещали — не сделали… Да что я острого сказал в “Таймсе”? За журналистов я не отвечаю — ни за тех, ни за наших… но мои слова… за каждое отвечаю честью — это очень мягко по сравнению с тем, что я говорил здесь, то есть там, ну, то есть, у нас… И что? Я говорил более резко, но слушали, и все понимали”… (Я: “Ю.П. — это вы по ту сторону говорили резко, а “Таймс” — по другую…”) “Да ясно все… И я вас, артистов, не виню… Хотя странная забывчивость… О “Кузькине”, о “Борисе”… было не мое, а общее решение… А “Высоцкий”? Все — единогласно… Решение коллектива: без этого спектакля не мыслим театра! Было? Было! И где же это решение? И разве можно так играть с коллективом? Ну, как со мной играли, я уже не говорю… Чего стоил каждый спектакль, чего о нас писали, чего давали, не давали… Да ты же, Веня, все знаешь…
…Вот “Лулу” я поставил — первая премия 83-го года, советский режиссер поставил — и кто-нибудь сообщил об этом у нас? Достоевский в Лондоне… По секрету скажу: вроде решено присудить их самую высокую премию. И так далее… Что передать? Передай: хорошо работайте… Да, все сложно… Но если перейти на нормальные отношения — все можно по-другому”… (Я: “Ю.П., конкретно: чего нынче делать, пока с вами решат?”) “Ну, пожалуйста: Васильев с его “Серсо” — раз… Райхельгауз, “Фонтан” — два. Вилькин — “Театральный роман” Булгакова довести, со мной восемьдесят процентов сделано… Скажи Сашке… довести к моему приезду до конца… и о декорациях мы с Давидом договорились… На “Бориса” Покровскому нужно месяц…
Да о чем ты говоришь? Какой простой? Месяц “Бориса”, Васильев — “Серсо”, Сашка Вилькин… А в это время, надеюсь, приедет авторитетный товарищ, обо всем договоримся… Я выздоровлю… или “выздоровею” надо говорить? (улыбнулся вдруг) И приеду, да! Приеду — работать!.. а не слушать проработки… Да ладно, я все готов вытерпеть, но должно быть здоровое, нормальное отношение к художнику. Вы все не верите, а я верю — можно научить их менять способ общения… Разве непонятно?.. Ну, что делать? Мне поздно меняться… И я знаю, что я перед многими часто был излишне, что ли, груб… Но ведь вы можете меня понять… Двадцать лет!.. Почти каждый шаг с таким трудом…
А как они со мной после “Бориса” в райкоме… как с мальчиком! Я еле Дупака этого отстоял… Во что они меня превращали своими проработками… И теперь я должен им верить?! Хорошо, я приеду… и что? Ведь в Венгрию меня, знаешь, как отпускали? С издевательствами, тянули…
А в Лондоне с Достоевским — упрашивал их прийти на генеральную… Как бойкот мне устроили… Обстановка… знаешь какая? Я больной… денег нет… проклятая история с самолетом в сентябре… один! Риск ведь был — ходить по городу, да! А посольских наших будто и не касается! А когда премьера, да с успехом — все тут как тут… Ну и тип этот, Филатов… что за отношение к художнику? Больной, один, денег нет… Да, я согласился без них ставить оперу… У меня семья… А теперь новое — у Катерины в ее Венгрии ни одной статьи не приняли к печати… что это?
Двадцать лет… юбилей… театр твердо сказал — без “Высоцкого” нет репертуара! Где же ваше слово? Спектакль должен идти раз в месяц, 25-го числа… Сколько же можно?.. Надо менять способ общения”… (Я: “Ю.П., это наивно — ваше требование гастролей в Скандинавии, и что вы, мол, там присоединитесь к театру…”) “Нет, нет, это не наивность! Обо всем договорено на высшем уровне… ты не знаешь… и если бы у нас хотели — не слова говорили, как министр этот -ев, а хотели… Да это мне давно известно — неверье, скепсис, цинизм, это ясно… А я, представь себе, верю — в чудо… Да, ты прости меня — в чудо! А иначе — как? Как жить? А иначе как объяснить то, что было хорошего?
…Ну вот Стреллер… Театр Наций, фигура — трижды! — писал Демичеву о “Борисе”, звал нас и так далее… Все без ответа… Написал Андропову…
И никого не интересует, что со мной…” (Я — активно переубеждаю) “Да? Ну, этого я не знал… что, и имя мое висит на афише? Да? Ага…
Да я все понимаю… Веня, как я приду в посольство? Я приду, мне в жопу вколют и мешком привезут в Москву… что мне там, их пенсия нужна? Я же хочу вернуться — но не для битья, а как режиссер! Я должен работать… Вот так: вы работаете, “Бориса” восстанавливаете, “Володю” играете, они человека ко мне пришлют. Я выздоровею и приеду. “Выздоровлю”, так? Так и передай. Да, уполномочиваю — на любом уровне. Мне поздно менять характер…”
(Я прошу написать в стенгазету слова привета) “Гм… Как это? Душою с вами, телом в Милане?.. (И долго выводил на листке отеля Intercontinental: “Таганке — кто помнит — С новым годом… играйте о Володе, Бориса… работайте…” (На пороге комнаты). “Веня, я верю в чудо… Понял?” (Это незабываемо: утопая в коврах, на пороге номера в 3000 франков за ночь, в кремовом тяжелом “пилатовском” халате, с крестом на шее, мягкий, свой, убийственно обаятельный, с горькими глазами, с искрами слез, не дергаясь на звуки телефона… Долго стояли у дверей, и шло скачущее плетение слов… Да не в словах дело… Обнялись, поцеловались троекратно).
“Веня, ну всем, всем, кто меня помнит… ну, пожалуйста, брату Даве, и Леве Делюсину… Альфреду, Можаичу… Брату… Ну, всем, всем…”
Р.S. 23 апреля 2009 года на Таганке был праздник: сорок пять лет театру. Ю.П. Любимов — красивый, 92-летний, принимал полный зал гостей и показал задорную премьеру под названием “СКАЗКИ”. Наш семейный юбилей мы собираемся справлять у Володи и Франсуазы, вместе с Заборовыми. Увидим Париж — и отдохнем.