Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2009
Об авторе | Дмитрий Юрьевич Орлов родился в 1966 году в Ленинграде. Служил матросом на Северном флоте. Окончил Ленинградское высшее художественно-промышленное училище им. Мухиной. Дизайнер-график.
Первый рассказ опубликован в 1997 году. Печатался в журналах “Северный рубеж”, “Аврора”, “Дирижабль”. В 2002 году вышла книга прозы “Асфальтовое море”. Награжден памятным знаком “Если позовет товарищ” морского литературно-художественного фонда имени Виктора Конецкого. Живет в Санкт-Петербурге.
Публикуемые рассказы входят в цикл “Рискованное земледелие”.
Дмитрий Орлов
Тверская глухомань
Колорит
Что бы там ни говорили, а свое неповторимое лицо тверская деревня имеет. Есть у нее и свои специфические слова, и колоритные клички, и диковинные названия природных мест наподобие озера, болота и даже обыкновенной самой лужи.
С лужи и начнем. Лужа называлась Грязной и располагалась в смешанном, то есть не пойми каком, лесу. Рядом с ней, с двух ее сторон, справа, значит, и слева, располагались два болота с черникой и ненадежными подберезовиками. Близко было до Грязной лужи, откуда в лес ни направляйся. От Белькова до Грязной лужи — ближе всего. Бельковские чаще других чернику рядом с ней и собирали. Кто бы бельковских когда бы ни спросил, откуда, мол, черника, — тут же слышал: “С Грязной лужи. Откуда ж еще?”.
Но были еще места черничные. Например, под Изопкой. Что такое Изопка — убейте, не знаю. Но слышал очень часто: “Пойдем сегодня под Изопку?”. Изопка — черничное тоже место. Также под Изопкой — свои болотца и свои ягоды.
Раз о ягодах заговорили, самое время о клюкве вспомнить — есть такая. Растет в Большом мху. Большой мох… Индейское какое-то название. Клюквы во мху рождалось обычно много. Грибы, если продолжать список, искали рядышком, вокруг озера.
Озер было много. Большие Ветрицы, Средние Ветрицы, Малые Ветрицы. Потом — Стергут, Щучье, Свапущенок и невероятное, китайское прямо озеро Джао. Озеро Джао — чудеса! Я этого озера не видел, не доходил до него. А во всех трех Ветрицах ловил рыбу.
Кроме рыбы хранили некоторые из озер и печальные тайны. Зачем, почему, как утонул деревенский Сашка в озере Стергут? А в озере Щучьем — многодетный, немолодой уже Вовка. И на одних из Ветриц тоже что-то нехорошее произошло… А на Средних Ветрицах случилось однажды и замечательное лихачество — если, конечно, верить рассказчику, средних лет москвичу, гостившему в деревне Князево. Он поймал на озере щуку, но, как водится, без свидетелей, и однажды моей не совсем еще средних лет маме (возраст подчеркивается специально — мамин возраст мог заставить москвича кокетничать, а говоря откровенно — врать) рассказал следующее…
Нет, подождите. Тут произошел целый диалог. Мама: Вы, говорят, ловите на Ветрицах щук? Москвич: Правильно говорят, ловлю. Мама: И что, попадаются? Москвич: А как же. Мама: И большие? Москвич: И большие. Вот тут недавно одну большую удивительным образом выловил. Мама: Вот как? Расскажите. Москвич: Пожалуйста. Размахнулся я, значит, спиннингом как следует, чтобы блесну подальше забросить. Бросил, и вдруг… когда блесна на леске спиннинга еще была в воздухе, из воды выпрыгнула здоровенная такая щука. Тут и случилось невероятное — блесна с крючком угодила щуке в голову и так крепко за нее зацепилась, что я без труда вытащил рыбу на берег. Мама: Да, ничего не скажешь, невероятный случай, удивительное везение. Москвич: Так и есть, вы совершенно правы. Удивительный случай. Невероятное прямо везение…
Наверняка дачник маме врал. Попробовал бы он рассказать подобное Головешке, например, или Черничинке, Почикану или Хорю. Хорошие клички, ничего не скажешь. Истории их возникновения я не знаю, но погадать можно.
Взять Головешку. Кто его видел, в один голос скажет: смуглый мужик, как мулат, темнокожий. А Черничинка? Тоже темнокожий. Черника — черная. Вот и кличут так… А может быть, я путаю. Вдруг на самом деле Головешка — Черничинка, а Черничинка — Головешка. Тут, в общем, надо еще как следует разобраться. С Хорем проще. Хоря я в лицо знаю. Да и не только. Всего его на мотоцикле рассматриваю. На мотоцикле — на нем. Без него Хорь — никуда. И без папиросы тоже. Она у Хоря все время изо рта торчит, как-то странно, ступенькой, губу огибает и частенько не горит. Папироска у Хоря — атрибут, и мотоцикл тоже, и алкоголь. Впрочем, это уже совсем другое, это для Хоря, как и для многих деревенских, замена смысла жизни. Итак, суммируем: алкоголь (начать надо с него), папироса, мотоцикл — ну, и путь. На пути Хоря лучше не оказываться — собьет и не заметит…
Почикан — человек совсем другой. У него мотоцикла нет и не предвидится. Даже странно, почему у такого тихого, невзрачного человечка такая грозная кличка? “Почикать” означает… неприятности. Но как от Почикана могут быть неприятности, если он ростом с пионера и у него даже своего дома нет. Мыкается Почикан, разрываясь между двумя домами — замужней сестры и собственной супруги с двумя взрослыми дочками…
Был еще Келдыш — шустрый такой мужичок, трактористом в совхозе работал. Хорошо это у него выходило, бригаду даже одно время возглавлял. Смекалистый мужик — жаль, помер рано…
Вот Пятьдесят на пятьдесят — никак не Келдыш. Этому бог ума не дал. Вернее, дал только половину — пятьдесят процентов.
И Катю сестры Кольцовы в свое время нарекли похожей по смыслу кличкой — Февраль. “В феврале, как известно, дней меньше, чем в остальных месяцах”, — объясняли Кольцовы, когда я приставал к ним с расспросами. Но мне вторая Катина кличка больше нравилась: “Катя — шоколадные зубы”.
Прозвища между тем и дачникам давали. Военного в отставке Полковником величали. Решившего в деревне прописаться петербуржца нарекли за большой нос Носом.
Были еще Ершиха, Соколиха, Гома. Это женщины. Они живы и здоровы. Ершиха вот только уже в годах, однако нет-нет, и на рыбалочку, зимнюю почему-то, случается, выйдет…
О кличках — хватит. Теперь о словах.
Вот, например, слово “малец”. Малец у деревенских — мужчина вообще. Это и младенец, и юноша, а в минуту тревоги или нежности — даже старикан. Дерется, скажем, этот старикан с Пятьдесят на пятьдесят. Дерется — громко сказано, конечно… А старуха тут как тут, орет: “Отступись, змей, от моего мальца!”. Смотришь — Пятьдесят на пятьдесят и смылся скоренько…
Если холодно — то “горазд холодно”, если дождь сыплет — то “горазд льет”. Кружка — “черпачок”. Пей из “черпачка”, как хочешь, — а ведь пьют… Заходит раз как-то к нам в дом Колька-сирота. У него, по-моему, клички нет, сиротой его называет моя мама… Так вот, заходит этот Колька:
— У тебя черпачка не найдется?
— Чего-чего? — переспрашиваю.
— Ну, кружечки или стаканчика какого-нибудь, — объясняет Колька.
— Это есть, — говорю я и приношу “черпачок”.
Колька тотчас наливает из бутылки разбавленный спирт и мигом выпивает. Выпивает и рукавом занюхивает. Занюхивает и спрашивает:
— Будешь?
— Нет, — отвечаю я.
— Тогда на обратно черпачок, — говорит в ответ Колька.
Крапива — “стрекала”. Щурята — какие-то “стчукрята”. Если “а”, то — “а-а-а” — долго у местных эта буква звучит. А “я” у них частенько вместо “и” используется. Тракторист Някитин. Продавщица Эфрида Алексеевна — без имени Аляксеевна. Начальник пункта проката лодок и турснаряжения Кузняцов. Пенсионерка Капятонова.
Даже из этого короткого рассказа вывод сделать несложно.
А раз так, то и делаем.
Вывод: неправы те, кто считает, что нет у тверской деревни своего оригинального лица. Есть лицо.
И все остальное есть тоже.
Зимой в деревне
Зимой в деревне скучно. Зимой в деревне долго не поживешь: ну, недельку, ну… нет, пожалуй, только недельку. Но ездить зимой в деревню надо. Надо то — картошку, другое — огурцы с вареньем — забрать… Дом проверить, крыс спугнуть.
А с холодом что делать? Холод в сенях, в комнате, в кухне. В ведре вместо осенней водицы — кусок льда. На кровати — иней, изо рта — пар. Спать с дороги хочется. Что с того, что час как топится печь? Два, три, пять часов не русская печка, а голландка в комнате топится. И через восемь часов в избе еще прохладно. Уснуть можно ближе к вечеру.
Можно, в принципе, и не спать, а смотреть телевизор или читать книгу. Но и это дело непростое, холодно потому что в избе все равно.
Водки, что ли, выпить? Не надо ее пить. Уснуть попытаться и без водки можно. И удается, между прочим. Урывками, конечно.
Прибегает еще одна дачница, Руфина Ивановна, и прямо с порога нам с папой говорит:
— Поздравляю.
— Спасибо, но с чем? — спрашиваем Руфину Ивановну.
— Как с чем? С красотой! Красота-то какая! — отвечает Руфина Ивановна и продолжает…
Из продолжения следует, что Руфина Ивановна в деревне — неделю, что с ней приехала дочь, которую она вчера проводила на автобусную остановку поселка Свапуще. До поселка Руфина Ивановна с дочкой шли пешком, но с саночками. Несмотря на саночки (с поклажей, разумеется) Руфина Ивановна весь десятикилометровый путь смотрела по сторонам и дивилась красоте. После того как дочь села на автобус, Руфина Ивановна проделала прежний с красотой путь и “ни капельки не устала”.
— Какая вокруг была прекрасная картина! — в очередной раз восклицает Руфина Ивановна и касается меня рукой:
— Вы, наверное, меня понимаете?
— Понимаю, понимаю. Красота… Кругом — диво, всюду — чудо, — отвечаю я и прижимаю спину к теплой голландке.
Двадцатикилометровый путь шестидесятилетнему человеку преодолеть непросто. Можно, в общем, его и превозмочь как-нибудь с божьей (без нее никак) помощью. Одолев тяжкий путь, пожилой, не совсем здоровый человек, на мой взгляд, сказал бы приблизительно следующее: “…и ведь, как назло, ни одной попутки. Двадцать километров отшлепал — думал, умру…”. Несчастному мы с папой посочувствовали бы: “М-да, путь, прямо скажем, неблизкий. Да и один конец, как мы слышали, у вас с поклажей получился. И все-таки, скажите, красиво, наверное, было вокруг? Снег на елках, лисий след, снегирь. Видели ли вы снегиря?”. — “Да ну, о чем вы, право. Какой снегирь, когда впору было о корвалоле думать…” — ответил бы, всплеснув руками, горемычный сосед. Соседа-дачника у нас, признаться, нет, зато есть соседка Руфина Ивановна.
К вечеру в избе теплеет. Можно ложиться спать…
Утром рыбалка. Отец уже на озере. Я иду к нему в больших черно-зеленых сапогах от военного химкомплекта. На озере — лед, он дарит мне через пять минут лунку.
Какие все-таки смешные удочки! Удочки для зимней рыбалки — маленькие-маленькие. По сравнению с ними летние, бамбуковые, — большие-большие. На конце наших с папой удочек — черный резиновый хоботок. Когда рыба клюет, он приходит в движение. О движениях хоботка надо спрашивать рыб. Еще имеет значение интуиция, сноровка, реакция. Почувствовал, увидел скорее, что хоботок нагнулся “как следует” (это папина ремарка), — дергай. Дернул… и что?
Когда что. Когда — плотва, когда — густера, когда что-нибудь побольше. Для меня самое главное в зимней рыбалке, чтобы не было холодно. Когда не холодно — тепло рукам. В варежках рыбу ловить неудобно. Тащить рыбу и насаживать на крючок булочную дробь в рукавицах невозможно, в перчатках — неловко. Руки — мое слабое место. Если холодно, руки синеют, а если тепло, наоборот, краснеют. Было мне, скажем, холодно, были синими мои руки, и вдруг бэмс — смена температуры. Были руки синими — и вдруг, минуя нормального телесного цвета стадию, покраснели… Берегите руки!..
Обед обедом. Книга книгой. “Я не Штиллер!”, — кричит Штиллер полицейским.
— Я читаю Фриша! — кричу я папе, потому что нормально говорить мешает печной шум.
Хорошо читать зимой романы. Лежишь на кровати и читаешь. И пусть роман — про любовь. Пускай любовь в романе — несчастная. Несчастная любовь, согласно абсолютной логике, — тоже любовь.
— Лежит! — кричит уже папа.
— Кто? — спрашиваю я.
— Не знаю. Пойду посмотрю…
Отец подошел к лежащему на снегу Толе и обнаружил с ним рядом сына тракториста Никитина, который очень хотел, чтобы односельчанин оставался лежать на снегу как можно дольше. Тут же выяснилось, что напротив трактористского дома Толя спел частушку, всем своим глубоким смыслом посвященную жене Никитина Рите, и “мамку обозвал”, — подоспел быстрый на расправу Ритин сынуля. Папа грозного сынулю от бандитского поступка отговорил и долго потом поднимал со снега Толю с подбитым боком. Потом отвел его домой. Потом поделился со мной впечатлениями.
Вдруг — стук в дверь. Через секунду на пороге возникает недавно поверженный Толя. Толя пьян. Он зол на всех. Кричит отцу:
— Помоги! Дай лекарств!
— Как, Толя? — отзывается папа.
— Не знаю, помоги, дай лекарств, — не отстает Толя.
— Ляг, полежи, — вместо лекарств предлагает отец.
— Нет, дай лекарств. У меня бок болит, — не унимается Толя.
— Это ушиб. Ляг, полежи, — снова предлагает папа.
— Гад! Полкаша хренов! Добра нажил, лекарства спрятал, дай выпить! — строчит ахинею Толя и теряет равновесие…
Какой Толя тяжелый. Тяжелый, пьяный, злой. Спать надо Толе и лечить бок…
Утром бок почернел. Хворал Толя две недели, в суд, однако, на сына тракториста Никитина не подал. Их нравы, в общем…
Мне кажется, что здесь звезды — общие и принадлежат сразу всем. После происшествия рассматривать их — одно удовольствие. Большая Медведица и Ковш, оказывается, одно и то же…
Штиллера привели в мастерскую (до своего исчезновения он работал скульптором). Штиллер мастерскую не узнал. После этого снова начинается любовь. Какой бы она несчастной ни была — любовь лучше войны. Любовь — мир, как ни крути… Моя сестра в “Войне и мире” отыскивала мир, а остальное пропускала…
До автобусной остановки нас подвез тракторист Пантелей — усы, очки, ватник. Ехали и мерзли. После тепленькой рыбалки — возьми и захолодай. Едем, мерзнем, по сторонам смотрим. Красота? А как же. Снегирь? А то. Лисий след? Ничего подобного. Все что угодно: елочки, сосенки, птицы, рыбы (в рюкзаке), а следа нет, следа — след простыл…
Автобуса ждали у жены работника лесхоза. Ждали — дождались. Сели — поехали. В городе (ехали — приехали) стали ждать поезд. Кстати, в моем рюкзаке оказался детективный сборник. Мужчина в новелле из сборника погиб красиво, точнее, убили дядечку изящно. Увидел убийца, что у будущей жертвы пальчик порезан, а ему (жертве) им (пальчиком) в карты еще играть. И, уединившись, ядом карты мажет. Мажет и банкует. Банкует и смотрит, как несчастный порезанным пальцем отравы касается. Дальше — химия процесса: яд — в кровь, лицо — на игральный столик. Коротка, короче говоря, человеческая жизнь, и ищите-свищите теперь преступника.
Вещи после подобного времяпрепровождения сортировать трудно. Рюкзаки — ладно. Рюкзаки, как труп несчастного из детектива, — крути, верти, как хочешь. А сумка с клубничным вареньем — дело другое… За сумкой — глаз да глаз. Око за око от мамы, если сумочку невзначай уронишь. Бабах, тресь — мама, прости…
Проводник в вагоне ведет себя импрессионистически. То, что он качается, — ничего, это не импрессионизм, а пьянство. Неприятно другое — холод в вагоне. Не топят, потому что лопнула какая-то “колесная пара”. Про нее без конца кричит проводник и трясет головой в белой шапочке “петушок”.
Кричит проводник — да не всегда (вот где импрессионизм, диковинная смена настроений). Одному из интересующихся причиной холода он спокойно и обстоятельно говорит: “Не растопить уголек, понимаете… лопнула колесная пара… Дровишек бы, матрасов бы”. И второму, и третьему. Но вот на четвертом пассажире терпение у проводника в белой шапочке лопается. На вопрос, почему в вагоне холодно, он орет: “Щас в морду совком! Узнаешь тогда, когда!”. Потом снова троим или четверым отвечает на один и тот же вопрос любезно: “Потерпите, растопится. Еще часик — и растопится”. Но импрессионизм не заканчивается. Снова идет к проводнику облаянный недавно пассажир и спрашивает: “Ну, что? И — где?”. — “Щас ты у меня узнаешь все! Щас — совком промеж глаз!” — опять орет шапочка. Конечно, работа у проводника трудная. Он к тому же, как я понял, и не проводник вовсе. Судя по тому, как часто у него в разговоре лопается пресловутая колесная пара, шапочка — сложной специальности железнодорожный рабочий. Или нет? Или да?
В вагоне по-прежнему холодно. Дети (они возвращаются в город с каникул) жалуются на затекшие от неудобного сидения или лежания ноги. Детей жалко.
И все-таки через час после станции Бологое в вагоне теплеет. Проводник в белой шапочке прямо на глазах меняется. Про совок он больше не вспоминает. Что еще? Еще у пассажира, успевшего занять верхнюю полку, по прибытии на свободной от лежания щеке обнаруживается похожий на пену для бритья холмик снега. Забавно очень. Очень плохо, что клубничное варенье меня в зале ожидания не послушалось. Из-за него мама дома расстроилась.
А было время…
А было время, когда провинции везло, помогали государственные средства — дотации.
Взять тот же Осташков — чистой, озерной воды провинцию, купеческий в прошлом городок. О прошлом Осташкова, впрочем, говорить непросто, потому что краеведческий музей все чаще закрыт, а двухэтажные деревянные дома черны, кособоки и густо населены некупцами.
Но в один прекрасный день краеведческий музей широко распахнул двери, а здание железнодорожного вокзала буквально в одночасье наполнилось громкоголосыми малярами.
К вокзалу городская администрация отнеслась наиболее серьезно. Руководство рассудило правильно: вокзал — ворота города, визитная, можно сказать, карточка. В результате усердных действий маляров и заезжего или местного оформителя зал ожидания вокзала чудесно преобразился. Появились красные пластмассовые стулья вместо неудобных деревянных лавок, на большой, без окон и дверей, стене возникла красочная тематическая мозаика, между двух симметричных стенок неизвестный мастер разместил сюжеты флоры и фауны, а под самым потолком — монохромную панораму, герои которой рыбачили, жгли под гитару костер, путешествовали по озеру на водных лыжах и стреляли из ружей по жирным утицам.
Оформление зала ожидания, к слову сказать, на сем не закончилось. Фикусы в деревянных кадках, зеркала на стенах, телеграф, телефонные кабины, буфет — все эти объекты, не мешая друг другу, разместились в самом главном вокзальном помещении. Конечно, исправно работал ресторан, через каждые полчаса в поле зрения всех путешествующих возникал рыжий милицейский сержант, а стенд на стене в холле, в какое время на него ни глянь, разыскивал среднего возраста преступников…
Да что вокзал — старенький, желто-белый… Никто и глазом моргнуть не успел, как появился вокзал автобусный с гостиницей, залом ожидания и билетными кассами. Езжай с него на автобусах куда хочешь. Хочешь — в Калинин, Лихославль, Москву, наконец, — нет проблем. Можно и недалеко податься: до Сороки какой-нибудь или до какого-нибудь Охвата. Пожалуйста — в Щучье, Свапуще. А до того же Свапуща, между прочим, все еще продолжал медленно плыть настоящий речной пароходик с “Лизой Чайкиной” на боку.
Захотелось тебе детство вспомнить, песочное кольцо на палубе съесть — шпарь на речной вокзал, жди на вокзале “Лизу”, плыви на “Чайкиной” по Селигеру, ешь на палубе кекс за шестнадцать копеек. Однако с появлением рейсового автобуса путь речной как-то сам собой отпал и даже забылся. А автобус есть автобус: быстро, удобно и ждать долго не надо, не то что “Лизу”.
На месте тракторист Никитин вместе с трактором встретит, вещи в кузов побросать поможет и тебя заодно подсадит. Смотришь, а над головой уже тракторный дымок вьется, цветочный лужок мимо проплывает. Ладно, того же Никитина взять. Ему за помощь — пряник, вернее, ватник военный, а то и колбаску вареную — жуткий дефицит. Всем от сотрудничества подобного хорошо. Ватник, в конце концов, и у тракториста Виноградова появился, и у тракториста Харитонова, даже у Митьки — деревенского пастуха. Хотя Митька этот лет тридцать назад побил, маленького тогда, дарителя за то, что тот не дал списать контрольную. Кто же знал, что отличник станет полковником и захочет купить на старости лет в деревне домик… Года, однако, минули, страсти — уж точно, улеглись, и вот Митька гонит коров в цвета правительственных елок шапке и новом, плохо пока гнущемся ватнике.
Да что ватники с шапками, мелочей-то сколько разных с собой везли! Взять хотя бы табачок и лекарства для Кольцовых. Сумка ведь целая набиралась. Зайдешь с ней к Кольцовым. Вот, говоришь, здесь все, что вы просили: нюхательный табак и лекарства. — Вот и хорошо. Вот и здорово! — хором кричат старушки Кольцовы и тут же набивают табаком табакерки. Про лекарства, между тем, помнят, но пользуют только после того, как табачком надышатся. Зато, как лекарства потом пьют, — загляденье. Берет, скажем, тетя Лиза — старшая сестра — упаковочку, потрошит ее быстренько, достает желтую гладенькую таблеточку и говорит сестре: Желтенькая. Желтеньких можно две — они от давления. — Можно и три, поправляет младшая, тетя Паня, и, выхватив из рук сестры серебристую упаковочку, мигом съедает три “желтеньких”. — А теперь синеньких, от сердца, командует старшая Кольцова, пока сестра шумно глотает лекарство. — Да-да, теперь от сердца, от сердца — синенькие, с удовольствием соглашается тетя Паня и теребит очень похожую на предыдущую упаковку. Выпив разноцветных лекарств, сестры хором произносят: У нас вообще-то лекарства есть. Фельдшерица никогда в приобретении не отказывает. — Вот как? — откликаешься тогда. Тут Кольцовы чувствуют тревогу. Кричат наперебой: Да, нет… Хорошо, что привез… Правильно все… А вдруг завтра у фельдшерицы лекарство закончится? Что мы тогда пить будем?..
Как сейчас, таблетки эти помню: красивые, дешевые, сплошь венгерские или гэдээровские. И Кольцовых помню, даже запах табака, который они без конца нюхали. Помню старое сельпо с цветами в палисаднике. Помню, как в провинции стало хорошо и вместо старого сельпо построили новое — зеленое, довольно большое здание, быстро наполнившееся товаром. Хочешь черный стеганый ватничек — получи, желаешь синенький халатик — пожалуйста. Грабельки, лопаты, кастрюльки, масляные краски, брусника в сахаре, вино, водка. Однако все, что сейчас ни вспомнишь, меркнет перед джинсами “Тверь”. Настоящие ведь джинсы были. Из итальянской ткани и фурнитуры изделие, и стоило недорого. Вот только с размерами, как говорится, негусто было.
Все, короче говоря, новый магазин любили и исправно в нем отоваривались. Нет резона скрывать, что особенно любили сельчане покупать в нем спиртное. Готовились сначала, конечно, денюжку копили. Зато потом, когда в кармане начинало звенеть, — тут уж…
Как ждала доярка Лида зрелости собственной коровки, как кормила ее, час этот приближая, а как выразительно говорила: “Корову продам — ух, попью!”. И продавала в результате не корову, так свинью, и ух — пила тогда.
Мужики, естественно, водку предпочитали. Выпьют и тут же беседу заводят, и ведь не пустяковую какую-нибудь, а самую серьезную, жизненную. Взять хотя бы разговор тракториста Никитина с пастухом Митькой в доме старушек Кольцовых. Никитин: Что, пасешь коров, Митька? Митька: Пасу, а что? Никитин: Да так, ничего. Только моя Лысеня все последнее время с ободранным выменем домой возвращается. Митька: Так я тут при чем? За всеми коровами разве уследишь. Идут они сначала нормально. Вдруг одна ни с того ни с сего в сторону дернет, смотришь — за ней еще парочка увязалась. Пока потом их из леса или канавы выгонишь — полчаса пройдет. Никитин: При чем здесь парочка коров и полчаса, если у Лысени вымя исцарапано? Митька: Не знаю. Вот ей-ей, не знаю. Никитин: И я не знаю. Знаю только, что у Лысени вымя исцарапано…
Такие мужики сплошь разговоры вели, а бывало, что и политические. В них, однако, Полковник верховодил, он тогда как раз с семьей у Кольцовых селился. Ловко тогда это у Полковника получалось. Зайдут, скажем, прения далеко, закричит вдруг тракторист Никитин пастуху Митьке: Да я тебя сейчас! Митька в ответ: Да я тебя! А Полковник тут как тут: Нет, это я вам… водочки налью. Смотришь, и улеглись страсти: все сидят по лавочкам смирно, только Кольцовы носами шмыгают да табакерками гремят…
Не хочешь, не участвуй в той сцене. Кто тебе мешает, например, сходить к истоку великой русской реки Волги? Идти, между прочим, километров десять. Выйдешь из дома пораньше, к полудню уже на истоке — стоишь в домике резном, смотришь ключ, из темной лужицы бьющий. Это и есть исток, на воротцах при входе в домик так и написано: “Здесь берет начало великая русская река Волга”. А на камне, который поодаль, так и вовсе что-то проникновенное начертано: “Остановись, путник!”. Ну, чем не проникновенное начало? Чуть ли не “Замри!”. Замрешь у камешка этого, глянешь по сторонам — благодать! Рядом с благодатью — церковь восьмиглавая жестью глаз режет, как табакерки Кольцовых. Подойдешь к храму поближе, красный кирпичик ощупаешь, в дверцу сунешься — а как же. Внутри, к слову, не так интересно — работы только начались: белят, штукатурят — музей реки Волги делать, говорят, будут.
Выйдешь из храма-музея, на белый свет посмотришь, кругом — благодать. Рядом с благодатью — магазин. Зайдешь в него — а как же: пряники купишь, очечник местного кожзавода маме приобретешь, кошелек, вылитый очечник, — папе. И назад. Идешь, пылишь кедами с мячиком на щиколотке, по сторонам смотришь: бабочки, идол-старец с указателем: “До истока один километр”… Бабочек рассмотреть не успеешь, глядь — снова старец: “До истока два километра”. Деды, в общем, сплошные — и бабочки. Бабочки — и не только: автобусы с туристами к истоку катят. Автобусов, между прочим, не меньше старцев с указателями — штук пятнадцать обязательно насчитаешь.
Дома по возвращении — свежие шаньги, на сковородке — подлещики, в блюдце — малина, в небе — звено истребителей…
Сейчас все не так. Мир изменился.
Кресла, конечно, в зале ожидания те же — красные, то есть и вполне комфортные. Однако мозаика на стене заметно поредела, выцвела тематическая панорама, исчез буфет, завял фикус, помолодела на реечном стенде преступность. Грустно.
Сидишь грустный в зале ожидания, рядом старичок какой-то неухоженный кемарит, вдалеке у зеркала — дядька со спиртом “Рояль” возится. Смотришь — дядька уже рядом со старичком, спирт тому предлагает. Глядишь — дедок уже стаканчик в руку взял, уже ко рту бескровному тянет и… медицинскую помощь требует. Странно, чего вдруг? Дядька ведь уже до этого тоже спирт пробовал, и баба его в искусственной шубе, и еще пара человек в зале ожидания. Все живы, здоровы, веселы.
А мне грустно. Умерли старушки Кольцовы, подлещик, что ни лето, — болеет солитером, третий год не плодоносит малина. А звено истребителей? Где звено? Куда девалось звено?