Роман
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2009
Об авторе | Дмитрий Георгиевич Рагозин родился в 1962 году в Москве. Окончил Институт стран Азии и Африки при МГУ. Переводит художественную прозу с японского языка.
Как прозаик печатается с 1995 года. В 2007 году в издательстве “Новое литературное обозрение” вышла книга “Дочь гипнотизера”, в состав которой вошли повесть “Поле боя” и роман “Дочь гипнотизера”, впервые опубликованные в журнале “Знамя” в 2000 и 2002 годах. Лауреат премии журнала “Знамя” за 2000 год. Живет в Москве.
От автора | Эта проза, можно думать, — проба нащупать границу, пролегающую между сюжетом и невнятицей чувств, лицом и его необщим словесным выражением, прописью и пропастью. Из бессвязного, бестолкового ропота складывается история. Или не складывается? Распадается на “периоды”, каждый из которых проживает свою маленькую смерть. Часы, дни, недели выпадают. И бывшее еще только имеет место быть.
Дмитрий Рагозин
Старый парк
роман
Рукопись была сырой. Некоторые пассажи свидетельствовали о поспешности или элементарной безграмотности, другие отдавали натруженной затхлостью. Отжать, подсушить, кое-где разбавить. И проветрить. Фразы, написанные для того, чтобы отправиться прямиком в утиль. Похоже на черновик. Слова-паразиты. Курсивы и кавычки. Графические ухищрения, ненавистные искушенному читателю. Немощные существительные, хромающие глаголы, беспризорные прилагательные. Какая-то стряпня. Так спросонья ставят на огонь пустой чайник. Так маляр, увлекшись, закрашивает окна и номер дома. Проситель напрашивается на экзекуцию. Армия штурмует город, из которого ушли жители, оставив мор и глад. А часовщик, обнаружив, что забыл вставить пружину, с ужасом глядит, как стрелка отщелкивает секунды. “Будь моя воля, я бы не исполнял чужую”. Лишние слова даже гаже лишних людей. Если б не личная просьба Курицына, ни за какие посулы не взялся бы за эту, с позволения сказать, рукопись, за эти бестолковые клочья. Он же не чистильщик в конце концов, подтирающий следы чужого преступления. Своя идея ближе к телу. Владеет им со всеми неизбывными “же” и “бы”, и рановато проситься на волю, в пустыню. И все же пришлось, чертыхаясь, тряхнуть стариной, взвалить на себя правку. Какая правка — тут все надо переписывать! (Привык же на работе отсиживаться руководителем.) Пыль, скапливающаяся под ковром, мертвые мухи на подоконнике.
Стесненный рыхлым маревом слоеных жилищ и крутолобых конторских узилищ старый парк. Непрошедшее время.
Сжатый крепостью косных строений в неравнобедренный треугольник, старый парк.
Стиснут каменным взглядом строений в неравнобедренный треугольник, старый парк. Вздох посреди гробового молчания. Вспомнилось, как на концерте неотвязно думал о двубортном пальто, оставшемся висеть в гардеробе, это было осенью прошлого года, давно.
Перелистывая страницы жизни, он обнаружил на полях отметки, сделанные чужой рукой. Люди, деревья, расхожие тропы. Почему-то только задним числом понял, что прошел насквозь. Тема лекции: искусство — законный произвол или непроизвольное беззаконие? Тир. На полу две пульки, покатал на ладони, вставил, прицелился, облокотившись, широко расставив ноги. Хлопок. Жестяной кружок вздрогнул, покачнулся, заиграла музыка, на сцену выплыла танцующая пара кукол. Этот танец никогда не кончится. Он поспешно впихнул вторую, прицелился и вдруг почувствовал, что кто-то стоит за спиной. Сильвия?.. Нет, она сидит на скамейке с книгой на стиснутых коленях. Голова слегка наклонена вбок. Кажется, что читает между строк другие строки. Он заметил узкую, кривую морщинку на белых колготах, слегка запятнанных у щиколоток. Зубчатый листик прилип к каблуку. Горохов прошел мимо, хотя, разумеется, мог сесть рядом, заговорить. Слишком брезглив, чтобы пользоваться тем, что подсовывает случай. Удалился с медленной важностью, с чувством собственного недостоинства по дорожке старого парка. Такой он ее запомнил, а не хохочущую, ныряющую и выныривающую… Их взгляды не встретились. Если бы в старом парке имелась комната со стульями, шкафом, кроватью, зеркалом! Она была не в восторге. Не забывать, что это не кладбище, здесь нет позабытых могил, заплесневелых плит, сломленных ангелов, сложивших ладони.
Старый парк был больше, чем можно вообразить. Он разрастался вглубь, а не вширь. Ветер встопорщил клен, похожий на золотую пагоду. Тень сместилась. Это граничит с безумием, имя которому Гельдерлин, Батюшков, Арто. Он катился, как шар, не попавший в лузу, пролузгавший лузу. А ей идет этот цвет. Горохов сел на скамейку, достал из портфеля папку с рукописью. По аллее гуляют вихри, взрывая, крутя сухую листву. Юная осень с расчетливой грацией приподымает долгий подол. Невосприимчив к музыке сфер. Отклониться и вклиниться. Рыжая, ражая, бесстыжая. Бестиарий. Уже началось? Поймал себя на том, что не помнит, сколько раз перечитал страницу, неизменно оставлявшую кисловатый привкус поражения. Можно не сомневаться, это не предел. Поредевший кустарник подцепил лоскут тумана. Она где-то рядом. Он слышит ее дыхание. Они поменялись местами, теперь ее очередь просить и добиваться отказа. А ему самое время отвернуться, принять позу. Жаль, не вели переписки, иначе бы сейчас, после всего, занялись переписыванием писем, она — его, он — ее. Выход из несложившегося положения. Вот тогда бы наконец выяснилось, кто кого уел. История бесповоротна, но не беспросветна. Он открыл рукопись наугад и попал на то самое место… Буквально это переводится “продырявленный сон”, но с какого языка?
Не цепляться за каждое удачное слово, не козырять оборотами, дать отстояться. Отстоять молчание. Сор не выходит из головы, не развеивается. Женское окончание, это ж надо так подумать! Желтый, розовый с исподу лист висит, скривившись. На ветку насажен резиновый пупс. Парк по краю растворяется в сумерках. Опять она на дорожке. Наверно, тоже думает — что ему тут надо? Сделал вид, что не удивился, и с рук сошло. Как зовут? Он назвал ее Сильвией. Он дал ей жизнь взамен не бывшей — заскоки, уступки, противоречия. Рот на замке. Бог прячется в глуши, но не в центре, а где-то сбоку. Начало начал, которое всегда только маячит в будущем. Эта дорожка никуда не ведет. Ей велели сохранять неподвижность. Статуя из непрочного материала. Дерево надулось парусом и тотчас рассыпалось в золотые дребезги. Надо запомнить, лучше, если навек. Как тот человек, который встает пораньше, чтобы успеть перед работой… Она ничего не знает о себе, ее учить и учить, но она не скажет “спасибо”, она скажет “пошел вон”. На поверхности видится ярче и интереснее, копнешь — череп и кости. Как звали ту, что перерезает нить? Она забыла в один день все, чему ее научили за год. Так извивается парашютист, запутавшийся в ветвях одиноко стоящего дерева. Перечеркнутое “о” озера. Летом здесь, на диво гимназистам плещутся наяды, прикрывшись прозрачными нитями ив. Микроскопические демоны снуют в накопленной по углам темноте. Он тоже боится превратиться в скотину, которой помыкают кому не лень. Слишком много потерял, чтобы разбрасываться тем, что осталось. Допустим, сегодня он еще продержится… Но и это не факт. Дожить до спасительного сновидения, уводящего, как эта присыпанная подмоченной листвой дорожка, в… Кто она? Опять прошла наискось, боковым зрением, мелькнув за приспущенным парчовым пологом, и исчезла за дощатой постройкой, над покосившейся дверью которой пытливый взгляд через несколько невольно ускоренных шагов прочитает полустертую надпись “Шахматный клуб”. Ситуация повторяется. Если бы он пошел за ней следом, он бы упустил шанс с ней встретиться. Парк в запарке. Сутулый служитель сметает с дорожки непрерывным потоком слетающие листья.
Он пошел за ней следом, но старательно сохранял приличное расстояние. Они еще не знакомы, не перемолвились, не связали себя намеками. Опасно сближаться, пока не исхожены все ведущие к ней тропы, тропинки, тропочки. Пусть окажется другой, она не должна отвечать ожиданиям. Разрушительница надежд, разлучница иллюзий. Горохов беспокойную листву пронизывал взглядом. Незнакомка то ярко выпархивала, дразня, то сливалась с природой. Ни дать, ни взять приключение. Расстояние сковывает дичь отслеживающего охотника. Каждый шаг — уступка прошедшему времени. Заманить в место полесистей, там все решится, без свидетелей. Но как заманить ту, которая ведет? Быть при ней, быть шутом гороховым, вздернуть подол, чтобы заслужить пощечину. Quelle ide┬e! В старом парке, как в проштемпелеванном конверте из старого анекдота (“Но почему зеленая?”). Вот скрылась за купой осин, вот промелькнула опять. Увы, не она. Какой-то субъект, идущий в том же направлении. Обернулся, остановился, дожидаясь, когда Горохов подойдет.
— Кого-то ищешь?
Наглый, недопустимый тон. Какое ему дело? Плотный, тупорылый, в пиджаке горохового цвета — цвет, который Горохов, по понятным причинам, на дух не переносил. С подозрительным любопытством уставился на портфель. По логике тот же “субъект”, который застал его в тире за сшибанием голов танцующих кукол, и тоже с вопросом (“Не видел кралю в малиновой юбке?”), но не хотелось сводить воедино две эти встречи. Выбираем бессвязность. Не всякого человека возможно разрезать на части и снова собрать. Сбежал, не удостоив ответом.
Парк — парка, утратившая женское окончание. Прошла мимо, но ее взгляд остался на нем. Припечатал. Обезоруженный, он вынужден ждать, когда взгляд рассеется. Редкая женщина согласится уступить при дневном свете. Постыдное желание, желание стыда. Наши желания несовместимы, потому что мы хотим одного и того же. Закон природы. Старая карусель: вместо лошадок фигуры стоящих на четвереньках красоток, розовая краска посерела, потрескалась. Он здесь на столько, на сколько позволит время. Позвольте и мне… Старик в темном пальто, сидящий на скамейке. Если присесть рядом, он расскажет всю свою жизнь, от начала до конца, ибо жизнь его кончилась, давным-давно, он может точно назвать день, час, разумеется, он не забыл, тот резкий ветер, слепящее солнце, кристальные брызги воды, хлещущей из шланга, но вспоминать не хочет.
— Лучше расскажу вам про свою первую любовь…
— Ах, увольте!
Невидимые границы. Запретная зона. Серый куст, как газета, в которой переночевала селедка. Парк прикидывается, что в нем ничего не происходит. Озеро. Тропинка, засыпанная мелкой, размозженной листвой, вывела к шахматному домику. Неужели он никогда здесь не был? Или забыл? Или не хочет вспоминать? Собраться с духом и прочесть “Анатомию меланхолии”, от корки до корки. Она располагает всем, что требуется воображению на склоне лет. Тропа вилась, извивалась. Тропа вела его окольно в темнеющее будущее. Одна мизерная ошибка, но, чтобы ее исправить, пришлось бы вновь пройти весь путь от начала до конца, путь, которого уже нет. Бабье лепетанье. Как-нибудь справлюсь, как-нибудь перемогу.
Воспоминания на каждом шагу. Смотри, не споткнись. Переходный возраст, непроходимый лес. Как часто он спешил по этой улице, за давностью дней утратившей приметы домов, и не подозревал, что, если свернуть в узкий, похожий на трещину переулок, уткнешься в кованые ворота старого парка.
— Наша квартира превратилась в проходной двор!
Целовались, забыв, что в соседней комнате лежит покойник.
— Не ходи! — прошептал он, но она уже встала и, шлепая босыми ногами, пошла “только посмотреть”. Ее долго не было, потел в темноте. Наконец вернулась, прижалась взволнованно, волосы пахли воском… И он вдруг позавидовал черной завистью тому, кто в соседней комнате озарен пугливым пламенем и ничего не хочет.
Пошел прямо на нее, но в последний момент испугался неминуемой встречи и свернул на боковую тропинку. Кладбище летучих голландцев. Почему ты вырядился, как на похоронах? Статуя, стынущая в самом глухом закоулке старого парка с обоссаным пьедесталом и прописью “здесь был я”, процарапанной пониже спины… Застенчивая куртизанка с венецианским разрезом глаз. Что с нее взять? Клок шерсти, пясть персти. За кого она его принимает? За чиновника, сбежавшего от гнетущей рутины, за преступника, запутывающего следы, за поэта, изгнанного из дома, в котором исчезли все вещи на букву “о”: окна, очки, ожерелья, одеяла, опусы: “Опасные связи”, “Онегин” (особенно не повезло Гончарову), овалы зеркал, отражения. Старый парк не может угодить своей подмоченной сухощавостью, своими немощными мощами. Горохов, ибо это был он, чувствовал себя обкраденным, оболганным. Сон подтибрили и употребили в низменных целях. А он как бы ни при чем, случайный прохожий, все мысли которого заняты транспортной схемой. Уверен, что рано или поздно скажет свое слово, может быть, этой осенью, но готов ждать до весны, и хорошо бы, этим словом стало “прощение”.
Мимо быстро прошел человек. Не успел его рассмотреть, кажется, серая шляпа, серое пальто, руки в карманах. Озарило: наступает ночь. С детства мечтал погрузиться в сон ночной птицы. Проворные пальцы заплетают косу. Былинный герой на распутье. За огнедышащей стеной лежит разворованный ветром перемен город. Деревья хранят покой. Приближается минута, когда жизнь раскроется с неожиданной стороны. Все готово, и состояние, и соотношение. Но существует внезапность, с которой не справляется самый дюжий ум и пускается на самотек. Когда ему говорят — делай это, он делает ровно наоборот с выгодой для себя. Но он не покушается на чужое счастье, у него своего, загнанного в тупик, невпроворот. Когда он входил в старый парк, что-то его приостановило, схватило за хлястик, какое-то предчувствие, он не мог сказать, заманчивое или дурное, но предчувствия оказалось достаточно, чтобы развернуться и, не оглядываясь, разве что не опрометью, пуститься в обратный путь, протоптанный скукой вкупе с забвением… Дерево, похожее на песочные часы, по левую руку. По правую — красочная стена. Никогда не любил красных пятен на желтом фоне. Есть ли у него неотъемлемое право? Писан ли ему закон? Еще несколько вопросов, на которые надо ответить, пока не поздно, пока не проснулся. В этом вся жизнь — в неизреченности смерти. Как будто надеваешь пальто с чужого плеча и, сунув руку в карман, натыкаешься на… Если она скажет “да”, у него уже нет выхода. Если она не появится сию же минуту, пусть влажным, припахивающим опятами призраком, он расплачется. Она не появилась, он рассмеялся. Насколько его хватит? — еще один вопрос. Скажу, если это останется между нами. Это останется между ними. Сухой листок полоснул по щеке, как бритва, он потрогал лицо и посмотрел на пальцы, нет, не ранен. Еще пять шагов — и будет скамейка, можно тяжело опуститься, устало протянуть руки, скрестить ноги, вдавливая каблуки в мокрый песок, закрыть глаза. Некстати вспомнил разделочную доску на прежней квартире, иссеченную, замызганную. Он знает о себе ровно столько, чтобы не потеряться в толпе таких же, как он. Актер-самоучка, что ни жест — трагифарс.
Старый парк — колода карт в ловких пальцах фокусника. Подколодный клад. Масть в масть. И, разумеется, месть, не знающая преград, месть тех, кому он поперек дороги, и тех, кого выпустил из рук, месть оставшихся в прошлом краснофигурных Эриний, посылающих змей вдогонку нашкодившему вертопраху. Да, да, зовите меня вертопрах! Это имя мне впору, как яме оркестр, как булыжнику мостовая, как вопросу ответ. Водонапорная башня, прижимистый сон. Ветви дерева свисали, как оборванные струны. Захотелось уйти под землю. В промежутке невыносимо. Вниз. Растрепанная шевелюра корней. Вниз. Туда, где еще теплится жизнь. Неверие. Труп троп. А кто-то скажет — треп.
Запретная зона. Sacrum. Тропа, ведущая в запретную зону. Спираль. Невидимые врата, призрачный страж. Пароль: никто. Что там — блаженство или проклятие? То и другое. Средоточие реальности. Чаша, регалии. То, ради чего ломают копья. Наказание за преступное любопытство. Колонна блаженства. Вертикаль. Подозрительная местность. Парк постепенно расширяется — болотистая равнина, пустыня, горы. Это уже почти сон, из которого не просыпаются. Рука тянется к устью противоположного пола. Узы. Предел мечтаний оказывается одиночной камерой с четырьмя стенами, отведенными для непристойных рисунков, тщательно датированных. Но к этому мы еще вернемся. Здесь я уже был, подумал он, но ничего не помню, ни этой ветки с гроздью красных ягод, ни этой мшистой вмятины. Впрочем, у него не было цели, даже в отдаленной перспективе, побывать всюду. Скорее тянуло туда, где уже был. Напасть на собственный след. И как же огорчительно, когда не вспомнить то, что видишь окрест!
Сквозь чащу бесшумно проплыла большая, сизой жестью отливающая рыбина. Странно, ибо всякое перемещение в старом парке, как правило, сопровождалось треском, шелестом, шуршанием, скрежетом. А если устанавливалась тишина, то в этой тишине посвистывал ветер, точно наглотавшийся пуль. Неравнодушное отношение к деревьям, стремглав теряющим листву. Когда окровавленная листва оказывается под ногами, хрустит и всхлипывает, проясняются чувства, ум погружается в созерцание плоскостей и объемов. В конце концов мы все должны встретиться, думает он, все со всеми. И провожает глазами человека в перчатках, с портфелем в левой руке. Очередная сомнительная личность, возмущающая самотек воображения. Он бы не удивился, если в чемодане лежит в разобранном виде ружье с оптическим прицелом или набор хирурга-любителя. Ручная кладь кошмара. Или какая-нибудь неудобоваримая рукопись… А кстати! Хватился — его портфеля, его ноши нет. Видать, посеял. Присел на скамейку, зашторенную плакучей листвой, чтобы перевести дыхание, спертое незапным промельком, привел в действие водопровод воспоминаний, терпеливо добиваясь сносного баланса горячего и ледяного, смыл наносную грязь грез, пристыдил поношенную гроздь, прочистил, фигурально выражаясь, нос, и, вознесшись, двинулся по аллее в сторону предполагаемого фонтана… Ой-ой-ой! Что делать? Меньше всего хотелось сейчас идти назад по своему следу, искать скамейку, не отличимую от других скамеек. Трефовый туз. Да и много ли времени отпущено беспризорному портфелю, чтобы перейти в чужие руки? Досаду потерявшего возместит разочарование нашедшего. К тому же стал накрапывать дождь.
Горохову показалось, что кто-то следует за ним, прячась за стволами деревьев. Не один, несколько. Что им от него нужно? Замышляют убить — подстерегают удобный момент, когда забредет поглубже в глушь? Или ждут от него какого-нибудь неприглядного поступка — и впрямь, ради чего он, солидный человек, имеющий репутацию расчетливого ленивца, дельного материалиста, зашел в старый парк, ютящий поэтические отбросы и лирические отступления, от которых рядовой читатель, прошедший муштру сановитых бумагомарателей, вызубривший устав и полюбивший во всем подчиняться, впадает в уныние? Или просто любопытные, наблюдатели, живущие чужими грехами? Или свершают тайный обряд, которого он безвольное средоточие?.. Резко обернулся. Как же они проворны! Успели спрятаться так, что из-за ствола не покажется ни кончик поднятого ветром галстука, ни надраенный носок штиблеты. Тишина, безмолвие. Можно подумать, что он один. Безбилетный пассажир в трамвае, набитом кондукторами, предпочитающими до поры до времени сохранять инкогнито. Нет, он не должен показывать, что догадывается об их негласном присутствии. Это не в его интересах. Если, разумеется, в их расчет не входит его попугать, спутать карты, вынудить свернуть на ложную тропу. Что ж, посмотрим, кто кого. Он был уверен, что с того момента как вошел в старый парк, он еще ни разу не сбился с пути, хоть и полагался больше на интуицию, чем на расчет.
Долгое время беспечно катил по накатанной, пока не встретился взглядом с Горгоной, колышущейся жирной кляксой на гламурной волне. Вот ход его жизни: этапирование заключенного, не знающего за собой вины, но согласного с решением суда, еще бы, ведь они — присяжные, ведь они — заседатели! Ветр-листогон на службе транспарантов и афиш. Достойнейшему удается в результате неимоверных усилий и помощью свыше стать городским сумасшедшим. Раскрашивать окна синим, зеленым и серым, спать невозбранно в пыльной траве, заводить монолог с приглянувшимся прохожим, пугать детей, строя рожи и демонстрируя срамные отростки.
На берегу озера стоял юноша, ковырял ботинком песок и сбрасывал камешки в воду. Задумался, не знающий себе цены. Длинные серые волосы в художественном беспорядке, кургузая куртка, портки б/у. Полку статистов прибыло. Уж этот здесь не случайно. Предписано быть. Еще тепленький. Поклонник железных мелодий, звучащих надсадно. Современник наружных реклам и штампованных бутербродов. Бунтарь, ищущий покупателя. Насельник оцифрованных лон. Как еще заклеймить отступницу юность? Чем скрасить досаду на хроническую неуспеваемость? Преклонный возраст: право на поносную критику. Но не окликать того, кто зачарован своим расплывчатым отражением — может плохо кончиться. Например, распадется на фрагменты. Мимо идти, на цыпочках иронии. Но озера я тебе не отдам, накось выкуси! Довольствуйся отражением, двухмерной игрой. Еще попомнишь меня, старожила коммунальных клоповников, знатока совмещенной вони влюбленных узлов!
Рассказать — не поверят.
Краткий пересказ, выжимка. Разъятый мир слагается в шепот слов. Скорбная дата! Небеса не в духе, идеалы, как пресные облака. Хмурый экспедитор прокладывает путь сквозь растительную хмарь, не глядя по сторонам. Прожиточный минимум. Горохов присел на скамейку и вспомнил. Волосы, мурашки по коже, буква V. С повязкой на глазах, вытянув руки, неуверенным шагом, вкривь и вкось, продвигается она от стула к столу, от стола к шкафу, от шкафа к кровати. Ноги запутались в спущенном платье, с трудом удерживает равновесие, утыкается в стену. И не догадывается, что он уже ушел, тихо прикрыв за собой дверь… Почему же они расстались, первый, первая? Загадка — пустая скорлупка из двух половин: одна осталась у него, другая — у нее. Нельзя же все списывать на недоразумения — на пропущенный поезд, разбитый стакан. Вариант ответа: не научились молчать. Тени изгоняют из дома своих хозяев. Узурпация. Он дождался от нее отходной. Одиноко отбарабанил ровно год, упорно на что-то надеясь. Исправить, вычеркнуть. Значит, и вправду расстались. Значит, он уже другой, переиначенный, и отныне придется по новой вживаться в мир, разъятый на склоки слов. Проснулся пустопорожним обывателем, обивателем порогов. И вот стихи, сочиненные за пробуждением:
Почему же, о, почему же
Ей не нужно моих жемчужин?
Последний раз, когда был поэтом. А ведь был уверен, что ровно через год раздастся звонок и счастье вернется, благоухая утренней свежестью. Так и написано: благоухая — утренней — свежестью! Теперь-то понятно: уверенность питалась страхом, что она не позвонит, счастье не вернется, и страх, как водится, настоял на своем. Она не позвонила. Вместо первой явилась вторая, за ней третья, по нарастающей…
Серый сарай, грабли, метлы, какие-то ящики. Все, на чем в рассказе позволено сэкономить. Вынырнул некто: заслышал шаги по мертвой листве. Кривоногий коротышка. Голая голова бульбой, лобные доли — как бабий усест. Уши-бантики, вдавленный носик, нараспашку толстые губы. Вот уж не скажешь — неказист! Штучная работа. Такие на дороге не валяются. Одет в отдаленное подобие разлапистого фрака. В руке держит шпагу, запятнанную ржавчиной. Назвался Глазовым. Наметанный взгляд. Знакомство, от которого никто не застрахован. Весь на виду. Хитер, скрытен, недоверчив, но несдержан на язык и часто раскаивается, сболтнув лишнего, дальновиден, но близорук, водевильный муж: пока он гоняется на стороне за призраками подавленных желаний, жена тасует любовников, упрям, свернут, почтительно почитывает труды отцов спиритуализма, записывает что-то в дневник шифром… Ищет останки старины, лежащие под спудом прогресса и просвещения. Непаханно. Что ни день — новая находка. Обручальное кольцо, шпора, самопишущее перо. Конечно, попадаются и фальшивки. А сегодня — ничего. День не задался.
— Даже не верится, исключительный случай.
С презрением отбросил шпагу в куст, прыснувший алыми брызгами. Заурядный дубликат. Этим инструментам смерти грош цена. Они думали, что, вспарывая врага или дырявя друга, пишут историю. Комариная камарилья: “Уморили меня, уморили!”. Нет, любители вкусно поесть никогда не заглядывают на кухню. Мысли громоздкие, неокончательные. Изъясняется загадками, не отвечает на прямо поставленный вопрос. Местоблюститель. Жизнь в поисках уставшего, устаревшего.
— Как говорит моя супруга — краевед-буквоед. Она у меня большая шутница.
Прошлое приоткрывает свои тайны.
— Почему бы вам не отпустить бороду? — вдруг спросил Горохов, удивившись своей бестактности.
Вывернулся, воспользовавшись сомнительной, в духе depth psychology ассоциацией идей.
— Уже видели фонтан?
— Нет, все никак не дойду…
Любитель фонтанировать. Сказать, что хожу по кругу. Вкратце просветил историей парка. Братоубийство, кровосмешение, конкубинат, предательство, маскарад, игры в прятки и салочки, тайное сообщество, неблагодарные дети, проигранные состояния, призраки, подпольная типография, пожар. Собрал по крупицам в отсутствие письменных источников. От вещи к вещи. Догадки и домыслы. Горохов внимал.
— Вижу в вас родственную душу.
Нет уж, увольте.
— Мало кто способен оценить. Воспитаны на серпантине и конфетти. Хлоп, и с концами.
Посреди прошедших не дней, а веков он стоял с грустью в виде непроявленной пленки, свернувшейся черной змеей. И озирался несмело. Тихое, привередливое безумие ему приходило на ум, воздвигалась пронзенная солнцем башня, с девичьей грацией роща сбегала в сырую ложбину, пахло прелым листом и стоячей водой, никто не смотрел на него ни сверху, ни снизу, в этот миг он был уверен, ни одна живая душа не помнила о нем, он выпал из хода вещей, и все, что видел окрест, казалось слегка затушеванным и то ли состряпанным неверной рукой дилетанта, то ли пришедшим в негодность наследием грандиозного замысла. Блаженство разгадывать мертвый язык допотопных любовных посланий, полустертую клинопись. В старом парке он был сам не свой: самоотверженный. И если бы не чудовище, залегшее в загаженных кустах, это вездесущее ничтожество, невостребованный пережиток (красивое слово “клоака”, но Горохов был сыт по горло красивыми словами), его бы и след простыл.
— Идемте, идемте, не стесняйтесь.
Покорно поплелся. С неожиданной ловкостью Глазов вспрыгнул на парапет карусели. Погладил загривок женоподобной лошадки. Из связки ключей вылущил нужную отмычку: неприметная дверца в центральном столбе. Винтовая лестница.
— Не бойтесь, со мной вы в безопасности.
С гордостью показывал гостю свои подпольные владения, хотя чем гордиться? Комнатушки, набитые хламом. Душно и жарко, несмотря на шумно бьющие лопасти вентиляторов. Рыцарские доспехи, глиняные сосуды, ракетки для бадминтона, изувеченные статуи, канделябры, мольберт с подмалевком пруда и ивовой купы, куклы, монеты, прошедшие через огонь и воду возмутительные брошюры.
— Все найдено в парке, это история.
На перекошенных полках папки с гербариями, альбомы фотографий, чучела птиц и грызунов. Зеленый зародыш в банке. В каморке, освещенной кривым торшером, на кровати пластом жена. Неожиданно красивая, но запущенная. Нечесаная грива, слипшиеся глаза. Пухлые, вишневые губы. Крупной лепкой лица напоминает античных матрон. Хмурый, презрительный взгляд исподлобья. Под халатом, видать, пекло.
— Рита, к нам гость!
Недовольно позевывая, приподнялась, свесив широко раздвинутые ноги, подтянула чулки, застегнула халат. Углядев то, что гостю видеть заказано, Горохов попятился и едва не сшиб стоящего в проходе Глазова.
— Сюда пожалуйте.
Низкая дверь. Возле стола, заваленного моделями самолетов, боком сидел плешивый толстяк в обнимку с гитарой, так низко склонившись, что едва не касался носом струн.
— Мой сын, — шепнул Глазов. — Васенька, извини, что помешали.
Проходя по темному коридору, Горохов едва не ударился лбом.
“Операционная”.
Кнопки, лампочки, серые, зернистые экраны. Из черного раструба доносился шелест листвы, щебет. Юноша на берегу пруда. Девушка, присевшая под кустом. Старик, играющий сам с собой в шахматы… Горохов чувствовал, как лицо обрастает каплями пота. Нечем дышать. Рука потянулась в карман за платком. Скорее наверх, на волю!
— С вентиляцией проблема, — извиняясь, Глазов. — У меня к вам предложение. Мне нужен помощник. Один не справляюсь. Сами видите, за всем не уследишь.
Вежливо поблагодарил. Лестно, обдумаю.
— Да, что там думать! Соглашайтесь!
Отговорился печальной необходимостью соизмерять желания с действительностью.
— Все же я на вас надеюсь…
Портрет юноши нарисован простым карандашом, безыскусно, но с большой тщательностью. Низкий лоб, набитый челобитными к Фортуне, густые, угрюмо сходящиеся брови над наивной лупоглазостью, увесистый, “чувственный” нос, волосы длинными штрихами, но тонкими, предвещающими раннее облысение, свежий порез на впалой щеке, точно след от когтя, курчавый пух под подбородком. Стоит на берегу озерца, вглядываясь в тусклую рябь непрочитанных отражений. В сомнении: есть ли отвлеченным влеченьям предел. Можно подумать, что у него за душой еще одно тело, оставленное про запас. Он будет наказан? Будет прощен? Еще слишком молод, чтобы знать наверное — выбора нет. Существительное бывает подлежащим или дополнением и никогда сказуемым. Постоянно попадает в переплет унизительных историй. Неподвижно лежащее на засоренной бурым листом воде, как обломок какой-то незначительной катастрофы (промокшее платье насквозь, посиневший любовник, опутанный ненюфарами), весло оказалось тем предметом, к которому был притянут взгляд юноши, а вслед за взглядом и сам юноша. Откуда-то из листвы докатился девичий смех. Он вздрогнул плечами и вобрал голову, точно услышал не смешок щекотливой девицы, а гром разверзшихся хлябей.
— У вас есть зонт?
Горохов развел руками и посмотрел на небо. Ничто не предвещало. Даже если б и был, что тогда? — подумал он. Но, как все сказанное невпопад, слова юноши засели в нем какой-то злопамятной латиницей, и после, когда и впрямь ливануло и он, опрометью укрывшись в беседке, переживал одно из тех приключений, которые неизбежно настигают задержавшегося в старом парке, его не оставляла мысль о мягких, мятых складках, скользящим жестом раскрывающихся в упругий купол.
Горохов вошел в старый парк, чтобы выйти, у него нет, как у прочих, намерения остаться здесь до календ, он вообще не любит нигде задерживаться. Групповой портрет ему не грозит. Но это, увы, не дает никаких преимуществ. Разве считать удачником того, кто не имеет планов на будущее? Голова закружилась, деревья поплыли, все быстрее, быстрее, в хороводе. Сейчас он упадет на землю, запрокинувшись навзничь, прилипая спиной к сырой, прелой листве — и тогда все встанет на свои места, замрет.
Ее нелегко вообразить, еще труднее — представить. Она не переносит, когда ей смотрят вслед, даже если это влюбленный взгляд. О ней, без ее ведома, написаны тысячи стихов и сотни рассказов. Никто не посмеет назвать ее вульгарной, но каждый подумает: вот — demi-vierge. Кажется, она ничему не училась, только зазубривала механически. Помнит год, когда умер Филипп Красивый, исход битвы при Мариньяно, формулу бензола, названия некоторых созвездий, анекдот про Суворова, правила сложения и вычитания. Когда есть что сказать, она не станет молчать. Она еще не достигла тех зрелых лет, когда женщина начинает мечтать о зазеркалье. Ее любимое чтение — дневники Виржинии Вульф и Сильвии Плат. Ногтем подчеркивает понравившиеся слова. Не музыкальна, но эвритмична. Часто во сне танцует, но это страшные сны. Вообще ей чаще всего снится что-то страшное — люди в масках, разделывающие поросенка, длинные коридоры с маленькими дырочками в стенах, карусели, но она не рассказывает о них никому, даже своей подруге, для которой у нее всегда найдется в запасе какая-нибудь глупая история. Хочет, чтобы ее не принимали за ту, какая она есть, впрочем, она и сама о себе толком ничего не знает. “Такой, как я, не бывает”.
Выправить фразы, переставить абзацы, устранить откровенные нелепости. Раньше ему нравилось пропалывать чужие тексты, прореживать. Доводить до ума смутные предчувствия, переставлять мебель в чужой квартире. А сейчас приходится себя насиловать, нет ни малейшего желания бороться с литературной несостоятельностью. Он бы спихнул эту рукопись Саре Исааковне, если б старушка не легла в больницу на операцию, дай Бог, не последнюю. Какой-то словесный кошмар: предложения наползали друг на друга, слоились, растекались. И при этом не отделаться от чувства, что все откуда-то уворовано, под копирку. Если б не просьба шефа, он бы без сожаления выбросил рукопись в мусоропровод. Хотя главный герой мужеского пола, автор — явно женщина. Непроницаемый текст, молочные реки в кисельных берегах. И все же… И все же вынужден был признать, что, как бы ни протестовал его литературный вкус, это была книга, и книга незаурядная. Книга, на обложке которой должно быть напечатано: по прочтении сжечь. Ему казалось, что что-то в ней обращено прямо к нему и к нему одному.
В издательстве нечем дышать. Солнце шпарит. В соседнем офисе, который до недавнего времени занимало сыскное бюро, ремонт — стучат, пилят, красят. Несмотря на ежевечернее усердие Лизаветы-хромоножки, пыль клубится. Телефон трезвонит, потусторонне сладкие голоса предлагают шампунь, помаду, духи. За шкафом беременная Юля шепчется с бесплодной Изольдой. Невозможно вчитаться. Застрял на фразе: “…тяготилась суровым безмолвием зал, где чуткому уху ее с пустынных хор слышалась тихая речь и таинственный шорох, ее пугал сумрак сонных кленов, зловеще кряхтящих под ветер над сонным, далеким прудком старинного парка, ее пугал всплеск золотистого карася на темной поверхности этой сонной воды. Ее состояние было созерцательное и болезненное…” Кряхтящих под ветер? Заменил “суровым” на “мертвым”, “чуткому” на “тревожному”, “старинного” на “старого”, вычеркнул “зловеще” и “темной”. Подчеркнул дважды повторенное “сонное”. А что делать с долдонящими “ее”? И не выловить ли нам золотистого карася? Нет, не клеится. Сунул рукопись в портфель, оповестил подчиненных сотрудниц о том, что “по неотложному делу”, и быстро вышел, точно боялся, что кто-то окликнет и спросит с иронией: “Так как все-таки правильно: неотложное или неотлагательное?”. Домой не хотелось, там — смертельно обиженная жена, уже не прощающая. Страшная формула насчет действительности разумного. Он так и не нашел с ней общего языка. Рассорился постепенно и окончательно. В старый парк шмыгнул, спасаясь от преступных ассоциаций, не желая связывать с навязанной рукописью бессвязные воспоминания. И не подумал о том, что это отнюдь не развязка, напротив, исконная вязь.
Расстановка сил. Грязное белье. Силуэт. Красный зонтик, лежащий на скамейке: червовый туз. Из урны поднимается дым. Римлянин, копирующий грека. Эротика. Древность. Потребность любить натыкается на предвиденные препятствия. Возгонка. Угол падения равен углу отражения. Просто прохожий. День несбывшихся снов проходит. Запомни это мгновение, оно обязательно повторится. Памятник, сделанный из подручных материалов, не на века. Она всегда права. Не мучь себя, неудачник. Бесшабашная, как теперь говорят — безбашенная, богиня. Разочарование. В том, что касается отступления, он всегда первый, редко — второй. Обвинение в слабости. Образец несовершенства. Нарушенная имажинация. Причинное место. Семена оперенно летят по воздуху, цепляются за шерсть зверей, путешествуют в кишечном тракте птиц. Семо и овамо. Широкая, мозолистая пятерня коренастого сеятеля в соломенной шляпе. От восхода до заката. Изобилие после изнеможения. Пир горой. Протоптанная тропа. Она принимает отвар из пустырника. Помогает от. Природа приходит на помощь природе. Невидимые помощники. Мир полон богов, больших и маленьких. Сила суеверия, с которой нельзя не считаться. Будущее преподнесет немало сюрпризов. Ничего не заканчивать — его принцип.
Возможно, она, эта Сильвия, прикидывающаяся душкой-простушкой, украла что-то ценное, какого-нибудь золотого жука, у толстосума-сожителя и закопала здесь, в старом парке, до лучших времен под ольхой. Женщины любят припрятывать. На черный день. Опасность, риск. Разглядывай, но не всю целиком, по частям. Постепенно. Головоломка. То, что открыто, намекает на то, что прикрыто. Укромный угол, где зарождается чувство. “Я такая чувствительная!” Не охватить одним взглядом: объем. Путешествие от станции к станции, как в детстве — на облучке. Кажется, здесь я уже был: знакомый запах утраченного времени. Дашь на дашь, любовная коммерция, в которой торг не только уместен, но даже приветствуется. Страдания старого Вертера, оплакивающего свой юношеский промах. Привычка заменяет счастье. Просрал мозги. В наше время это никого не удивляет.
Жизнь казалась простой и неважной, и вдруг все так странно взметнулось, запуталось, исказилось. Барахтаться, чтобы не пойти ко дну. Точно вернулся к исходной точке. Ни одна вещь не пропала втуне. Для полного счастья не хватает старухи-процентщицы. Деревья выстроились полукругом. Небо поголубело, поглупело. Если бы поблизости нашлась скамейка, он бы присел и обдумал следующий шаг. На ходу не думается, не воображается. Не требуйте от странника высоких идей. Или одно, или другое. До каких пор он будет править чужие рукописи, копаться в грязном белье? Самым сложным оказалось найти себе применение. Единственная осмысленная профессия — гробокопатель, в обиходном значении этого слова, ну да шут с ним! Он насчитал девять — ясень, клен, осина, липа, каштан, береза, тополь, ольха и еще одно неведомой масти, но как понять полукруг? Придя сюда завтра, он не найдет следов своего пребывания, а если бы зашел вчера, ничто бы не указало на его нынешнее присутствие, а ведь пребывание от присутствия отличается так же, как порог от порока. Всегда можно сказать, что тебя неправильно поняли. Поднапрячься и сдвинуть часовую стрелку. Если вкрадчивость не порок, то я не знаю, что такое порог! Как все женщины, не любит игру слов. Почему?
— Мы и без того рискуем на каждом шагу.
— Со мной ты в безопасности.
— Ошибаешься, с тобой я беспомощна.
— Это признание в любви?
— Предостережение.
— Нравится держать меня в страхе?
— Иначе ты расхолаживаешься и выдыхаешься, а ты мне нужен живой, бессонный.
Она переходит из рук в руки, и ей хотелось бы думать, что об нее обжигаются. Какое-то время казалось, что Сильвия идет рядом, по левую сторону, и только обратившись к ней с вопросом и не дождавшись ответа, он заметил, что она давно уже улепетнула. Оглядевшись, Горохов обнаружил, что рассеянность завела его в глухой угол парка, и хотя он знал, что старый парк — это место, где по определению невозможно заблудиться, антипод лабиринта: выход на каждом шагу, и больше всего усилий, прогуливаясь, приходится употреблять на то, чтобы не очутиться ненароком за оградой, остаться внутри, он все же почувствовал неловкость, как будто признался в своей несостоятельности. Посмотрел на часы, потряс. Стрелки не двигались. Она увела его время, он остался ни с чем, без карты, без компаса, в перистальтике гамадриады.
Как-то раз в детстве он убежал в лес, но то был настоящий лес, а не это прореженное насаждение. Уже тогда мир без возможности бегства наутек казался постылым — ящик, сколоченный на авось, заполненный опилками. Сейчас он понимал, что в дебри манило не желание убраться подальше от дома, а предвкушение того, что его будут искать, преследовать, уверенность в том, что, как бы он далеко ни зашел, как бы основательно ни заблудился, его в конце концов непременно отыщут и приведут обратно, под защиту домашних богов. Переступив опушку и медленно углубляясь наугад в чащу, он, непрошенный гость, оробевший, не знал, на чем остановить взгляд. Ствол телесного цвета с мшистой прорехой. Высокий рогатый пень в палевой пене опят. Кишмя ощетинившийся муравейник. Стрелы лиловых цветов, обступивших кострище. Облепленный мухами бурый завиток. Бледная, как смерть, паутина. Впервые узнал, что в лесу невозможно идти по прямой — куда глаза глядят, каждый шаг вынуждает петлять, плутать, сворачивать. Лес — собрание кругов, буйная безысходность. Он слышал истории о людях, превращающихся в животных, но здесь он и без всяких превращений утратил принадлежность к человеческому роду, его поглотило одиночество, не признающее различий. Страх невоспитан. Он очутился в царстве. Тьма росла из-под земли. Вдруг он увидел посреди зарослей столб дымчатого света, подкрался, точно боясь, что резкий жест и хрустнувшая под ногой сухая ветка разрушат чудо, и вошел внутрь. Что было дальше, он не знает. Лес кончился, час пробил. И вот он уже идет по улице с портфелем в руке, заходит в старый парк, присаживается на скамейку и пытается вспомнить, нашли его или нет, и какое последовало наказание.
Он чувствовал себя включенным в цепь событий, о которых ему ничего не известно. Совпадение, случайная привязанность. Из действующего лица превращается он в исполнителя, иначе пришлось бы стоять на месте с закрытыми глазами. Он попытался представить план старого парка, хотя бы приблизительно, но части не сходились, не умещались. Как же тяжело удерживать себя внутри времени! Горохов подошел к шахматному клубу, поднялся по ступеням. Замок был сорван. Окна крест накрест забиты досками. Потрогал дверь, она приоткрылась. Постоял, но не решился войти. Он вдруг почувствовал страх — страх, который жил в нем с рождения и по любому поводу расправлял крылья. Поискал оправдание своей нерешительности, но единственным, что могло оправдать отступление, была сама нерешительность, возведенная в принцип — не делать того, что можно не делать. Он сошел со ступеней на мягкую, слежавшуюся листву — красные и бурые звезды внахлест, прошел через жесткие кусты, и, подчиняясь неожиданно подобравшейся усталости, опустился на кстати подвернувшуюся скамейку, закрыл глаза… Приснится же такое!
Его существование выражает не то, чем он пробавляется, а то, в чем он себе отказывает. Он не позволяет себе долгих, убедительных размышлений и планомерных чувств. Избегает знойных, крикливых женщин. Не дает разыграться в себе художнику. Он не следит за временем, не меряет шагами комнату. Ни разу не принимал участия в живых картинах или забегах на длинную дистанцию (эстафета внушает ему ужас). Он не соглашается воплощать в реальность свои постыдные грезы. Когда его окликают, не отзывается. Не допускает, чтобы находящееся в его распоряжении занимало раз и навсегда отведенное место. Отказывается рассматривать свою жизнь под знаком вечности. Но так ли уж достойно быть современным?
В стороне от дорожки, за бледными, опустошенными ветром кустами вспыхнула юбка, подкрался. Она стояла к нему спиной, затемненная, возле увесистой липы, вытирая комком салфетки пальцы, и, склонив голову, приминала длинной, голой по колено ногой сухие листья. Предательский треск, обернулась. Взгляд косой, настороженно-злой. Улыбка.
— Следил за мной, подсматривал?
— Нет, случайно шел мимо. Что-то потеряла?
Сильвия отбросила скомканную салфетку и быстро, насколько позволяли высокие каблуки, пошла, не удостоив ответом. Горохов не отставал:
— Мне почему-то кажется, что мы непременно должны познакомиться.
— Разве ж мы не знакомы?
Опешил.
— Я тебя не знаю.
— А я тебя как облупленного.
Какая самоуверенность! С такой придется повозиться. И Горохов уже приготовился к длительной осаде с подкопом и внезапным натиском, продумывал, с какой стороны удобнее подступиться, как вдруг наперерез выскочил юноша. Возбужденный, запыхавшийся, злой. Изменил своему отражению, примчался. И опасения оправдались. Она уже крутит куры с незнакомцем, которого он давеча видел во сне. Серый костюм, желтый галстук, портфель. Нет, снам он не верил, снами поверял отбившуюся от рук подлую явь. Ступал осторожно, а если, как в данном случае, приходилось бежать, бежать приходилось, он разбирал дорогу по буквам, по косточкам и в результате успевал лишь констатировать свершившийся факт. Не было в нем той стремительности, без которой хиреет судьба. Схватил ее за руку:
— Сильвия!
Вырывая руку:
— Не устраивай сцен, на нас смотрят. Я уже сказала все, что о тебе думаю. Повторить?
Юноша молчал, заискивающее кося глазами.
— Но ты сама говорила, что любишь меня!
— Только один раз, и я притворялась.
— Зачем?
— Откуда я знаю! Хотелось. Пожалуйста, уйди.
Но юноша продолжал стоять перед ней молча, не глядя на Горохова, который, отойдя в сторону, терпеливо дожидался развязки. Случай безнадежный. К телу отрезан подход. Сильвия показала юноше язык, подхватила Горохова под руку, шепнула:
— Спаси меня от этого психа!
Горохов вежливо улыбнулся юноше, мол, извини, приятель, я не виноват, сам видишь, сучка бесится… Свернули и быстро пошли в сторону центральной аллеи. Юноша остался стоять на месте, глядя им вслед.
— Спасибо, ты меня спас, — сказала Сильвия, продолжая крепко держать его под руку. — Ужасный тип. Конечно, его жаль, но что я могу поделать? Знала бы, что минутный каприз растянется в бесконечную мелодраму, я бы и близко его не подпустила! Трус! Эгоист! — Глаза пылали. — И еще грозит убить меня, если я не снизойду к его мольбам! Смешно. Но как ему втолковать, что обстоятельства переменились!
— Разве обстоятельства меняются? Мне кажется, они остаются теми же. Неизменного в жизни много больше, чем перемен.
— Лично я не могу день за днем оставаться той же самой. Если не получается стать другой, если утром я вижу в зеркале знакомую гримасу, я или заболеваю, или совершаю безумный поступок.
Сменить тему.
— Что ты делала там, у дерева?
— Решала одну сугубо личную проблему, а ты что подумал?
— Что-то спрятала.
Она засмеялась, зарделась.
— Что же я, по-твоему, прятала?
— Ну, предположим, деньги, добытые нечестным путем, запретные эликсиры, улики…
— Не вздумай откапывать!
Горохов видел, что Сильвия видит его насквозь. Женат, скучает. Прост в желаниях, хитроумен в способах их неосуществления. Еще вчера заключал в себе целый мир, сегодня ничего не значит. Притворщик, придирщик. Легко превратить в веер, в подвязку для чулка, в носовой платок. Вечно оказывается там, где быть не должен.
— Слушай, я ужасно голодна. Тут есть одно место, где можно поесть.
— В старом парке? — удивился Горохов.
— Где же еще.
Но при мысли о еде, о том, что она будет, сидя перед ним, бесстыдно орудовать ножом и вилкой, Горохову вдруг стало не по себе.
— В другой раз.
Если смешать то, что я знаю, с тем, что мне неизвестно, произойдет взрыв, подумал он.
— Лучше расскажи об этом юноше. Как, кстати, его зовут?
— Юноша! — передразнила она. — Неподъемная ноша! Таких много. Зовут — Носов. Нигде не учится, не работает, ни на что не годен. Сама не понимаю, что меня подкупило. Быть может, надеялась найти в нем портативный зверинец: мыши, слоны, совы, ослы, гиены, леопарды…
— А еще крокодилы. Говоришь как по писаному.
— Пишущая женщина? — засмеялась. — Ты меня с кем-то путаешь.
Его здесь нет, в старом парке, кто-то бродит от его имени. Наткнулся на низкий заборчик-плетень. Перемахнуть? Вдруг струсил. Не зря же кто-то отгородил участок. Всегда обходил стороной запретные зоны, увидев упреждающий знак или только почуяв что-то недоброе. Зачем вдаваться в область чужих интересов, столь недвусмысленно заявляющих о себе? У меня своих трясин достаточно и просек, чтобы подвергаться наказанию за любопытство к кем-либо по какой-то причине отчужденной территории. Конечно, всегда встает вопрос — по какому праву? Но право, как известно, зиждется на произволе. Узаконенный самозахват. И все же — как удержаться и не перелезть через ограду, особенно когда ограда какая-то хиленькая, скорее намек, чем утверждение. Хоть раз, Боже мой, решиться на недостойный поступок! Но тогда, если что не так, пеняй на себя! Тебя предупредили, тебе дали понять. Отныне лишаешься привилегий, которые дает послушание. Ты поставил себя вне закона, и закон, случись что, не придет на помощь. Ты уже поступил в распоряжение того, кто провел черту. Тебя предупредили! Ты на территории хозяина. И в самом деле, едва Горохов перемахнул через заборчик, почудилось, что все вокруг изменилось. За спиной осталась ухоженность и просветленность. Царство недоброй волшебницы. Мох на стволах деревьев, трава какого-то багрового оттенка, корни выползают из земли, как змеи. Склизкие бревна над оврагом. Да-да, сюда он стремился всей душой, в этот отроческий кошмар. Страх невинности, еще не знающей о банальных развязках. Ропот плоти, еще неплотной. Вера в то, что чаемое должно случиться, если не сегодня, так завтра. Поиски той, что найдет в себе мужество (sic!) отрубить преклоненную голову. Он вспомнил разговор, который довелось как-то подслушать. Та, которой он не придавал значения, перечеркнула его жизнь одним взмахом руки… Чудом уцелевший флигель старинной усадьбы. Горохов потерял осмотрительность. Конверт, записка: “Осмелившийся прочесть то, что предназначено другому, жди у фонтана в полночь и пеняй на себя”. Знакомый почерк… Ну конечно же… Он посмотрел на часы. Не так много времени осталось. Наказание. Еще многое может произойти, измениться к лучшему. Сам себе зачитал приговор. Привычка относиться с опаской ко всякому новому лицу получила, наконец, оправдание. У каждого своя линия поведения, своя линия. А если он будет ждать и она не придет? Стоит ли разочарование — страха? Как жить дальше без руководства к действию, без повеления свыше? Неужто он недостоин жалости? Не для него шелест и смех?
Хотелось бы быть поэтом, сочинителем гимнов. Почему недостаточно хотеть, чтобы стать? Или достаточно. Вот и рифма кстати: хотеть—потеть. Но как зарифмовать дерево, ветер, небо? Не сегодня, так завтра, не завтра, так когда-нибудь… Небо — нелепо, но какая же это рифма? Звонкий глухого не разумеет… Витки, завитки. Время остановилось. Лестница на небо. Расплата. Солнце рассеянно роняло лучи. Одуматься. Держаться подальше от карусели. Он в гуще интриги и уже не может оставаться бесстрашным бесстрастным наблюдателем. Еще не знает, в чем участвует, но уже должен предпринимать какие-то шаги. Самым правильным выбором было бы сейчас пуститься в бегство, прикинуться посюсторонним, отказаться от навязанной роли. Нельзя же всю жизнь оставаться заложником самосохранения, покорным данником смерти! Горохов вышел к пруду и с удивлением обнаружил, что юноши на берегу уже нет. В его представлении тот должен был ревностно блюсти свое место у кромки воды.
Разделившись на внешнего и внутреннего, он приобрел в маневренности, но утратил хватку. Исходный материал выявил свою недоброкачественность, второсортность. Он не стал своим в старом парке. То, как он ведет себя, дает основание наблюдателям, притаившимся в кустах, считать его обыкновенным прощелыгой, мошенником, высматривающим слабые стороны, упущения, чтобы сцапать и дать стрекача. Урвать. Как плохо его понимают завсегдатаи тенистых прохлад! И она наверняка в нем ошибается. Что ж, это непоправимо, с этим приходится считаться. Нутром ощутил, что открылась возможность: тлеющая по краям дыра, точно кто-то с обратной стороны поднес свечу. Опыт подсказывает. Опыт подсказывает, что обыкновенно возможность остается всего лишь возможностью, приятным поводом задним числом сочинять историю с предсказуемым занавесом. Вехи непройденного пути, памятные дензнаки. Хоть на минуту ощутить себя странником — от этого до того дерева. Изложение запаздывает. Уже ночь, а мы еще только ждем наступления сумерек.
То, что приносит пользу, как правило, бессмысленно, а то, что имеет смысл, бесполезно. Признаемся, эта фраза подпортила ему жизнь. Он так старался, так старался! Но только не сегодня, этот день стоит особняком. Порченная золотом зелень листвы не даст соврать. В старом парке нет окружающих, есть только встречные. В этой девушке что-то от…
— Ты что — бегаешь за мной?
— Мы встречаемся случайно.
— Не верю в случайность.
— А я — в необходимость.
Посмотрела на него с сомнением, но не безнадежно. Нарушенное равновесие, и кто знает, в какую сторону качнутся весы. Он не доверял своему взгляду, но уже очевидно, что слишком многое в ней не соответствует его представлениям о добре, красоте, справедливости, благопристойности. Может, это и есть любовь, усмехнулся он — остановившиеся часы. Не для нее спорт в спертом воздухе застенков застенчивости. Набросал биографию. Безалаберные, стесненные в средствах родители. Старорежимная школа, учитель с бородкой, распускающий руки. Провал на первом же экзамене в институт. Тупые друзья и коварные подруги. Неприятности, разочарования. Работа официанткой, продавщицей. Солидный мужчина со слабостями. Попытка самоубийства, второе рождение. Расчет, скрытность, дерзость. Грамотный поступок грешит в рассуждении стиля.
— Как тебя зовут?
— Зови меня Сильвия.
Вот и познакомились, теперь на пару будем распутывать этот кошмар, позволяя себе известные вольности. Слюбится, стерпится. Он забежал в своих мыслях вперед, оставив далеко позади первые робкие примеривания и приценивания. Та длинная, мелом наскрябанная и не умещающаяся на черной доске формула, которая в итоге дает блаженный нуль. Но не для того пришли мы в этот мир, чтобы дробиться и множиться. День не кончается так, как начался, день не кончается.
Рассказ старика. Это произошло полвека назад. Не знал, чем заняться, и случайно забрел в парк. Встретил школьного приятеля, которого давно не видел. Вдруг посыпал дождь.
— Я знаю, где можно укрыться.
Играют в шахматы. Завязли в миттельшпиле. За окном гроза. Вспышка молнии — погас свет, раскат грома. Через несколько секунд свет загорелся — партия сыграна. Его сопернику поставлен мат.
— Я божился, что не притрагивался к фигурам, но, кажется, он мне не поверил. Да и при всем желании не хватило бы времени, чтобы вслепую завершить партию.
После этого случая он вот уже полвека каждый день приходит в старый парк, но обходит шахматный клуб стороной. Что стало с его другом? Скончался, на следующий день, нелепая смерть.
Всего лишь тень себя прежнего. Призрак, мучительно припоминающий законы физики. С изумлением обнаружил, что ему самое место здесь, в старом парке. Ни то, ни се жизни, но сегодня дано подняться на ступень выше. С ветки на ветку, как солнечный бес. Область бесправия, бесконечной тоски, где один приказ: jouissez! — то есть: жуй и ссы. Мы, приказные, прикомандированные. На сколько страниц его хватит? Жизнь короткими перебежками. Воздух потускнел. Пошел дождь. Горохов зашел в беседку. В беседке было темно. Запах гнили. Шелест дождя, серебристая взвесь. Сухие пряди плюща. Паутина. Подгнившие доски. Спящая бабочка. Меланхолия, квадраты, пирамида. Что он здесь делает? Что здесь забыл? Должен проснуться в другом месте. Пустая бутылка. Загнан в угол ненастьем покопаться в себе. Посреди накапавшая лужа, обошел краем, прижимаясь к стенке.
Его гнело вписаться в растительный орнамент. Отступление от жизни. Чувства как бледные копии мысли. Не знал, с какой стороны к ней подойти. Деревья растут из-под земли.
Кабинет восковых фигур: рыцари в латах, драгуны, солдаты в суконных шинелях; салон — дамы в кринолинах, кавалеры в камзолах; бордель — девы в корсетах, чулках, либо слишком толстые, либо худые, выставляющие ребра.
Горящий дом: пламя, дым.
Дерево — клоун.
Морское сражение: струйки дыма из орудий, горящие паруса.
Он услышал звонкую, резкую трель. Поднял голову, но не смог разглядеть певца. Взгляд короток и избирателен. Видим комнату, не замечая освещающей ее лампы. Настойчивый зов. Куст — как платье, брошенное на стул. Старушка поднимает с земли монетку:
— Сегодня на меня деньги так и сыплются!
Лес — в небо дыра.
Старый парк затеняет прохожих. Здесь царит закон несовместимости. Наверное, оттого, что прошлое здесь неизбежно, а будущее — неотступно. Часы, висевшие на стене, издали сипящий звук. Неужто отныне принужден он жить на обратной стороне реальности, якобы? Пятнышко света на темной стене. Вход в мир иной, не доступный ни телу, ни уму. Старик был первым, от кого он услышал про обитающее в старом парке существо, которое многие полагают несуществующим. Чтобы заманить усталого путника, оно сочиняет сюжеты, выстраивает мизансцены — с подброшенными письмами, выстрелами, переодеваниями — черпая реквизит из забытых романов.
— Не поддавайтесь, вам еще кое-что светит в этом мире.
Горохов слушал молча, с глупой улыбкой. Если набраться терпения и не прерывать собеседника, он начнет повторяться, слово в слово, и тогда его речь примет неожиданный, новый смысл, которого ни говорящий, ни прилежно внимающий не смели предположить. Позже Сильвия, точно стесняясь, вскользь упомянула о каком-то близлежащем драконе. Горохов понял так, что единственный способ спастись от его зловонной утробы — скормить ему свои любовные желания. Но разве остались в наше время рыцари? — кокетливо вздохнула она. Отвечая на прямой вопрос, всезнающий Глазов заявил, что, да, чудовище существует, оно стережет клад и не дает прохода “в той или иной форме” каждому, кто мечтает завладеть тем, что ему не предназначено.
— Вы его видели? — в лоб спросил Горохов.
— Разумеется, — сказал Глазов с неожиданной сухостью. — Я и сейчас его вижу.
Невольно оглянулся. И в самом деле показалось, что чуть левее от фонаря раскрылась пасть. Но я же не кладоискатель, подумал он, мне этот кошмар не грозит.
— Между прочим, — заметил Глазов, — уже не одна гоп-компания инициативных людей собиралась вырубить парк, чтобы освободить территорию под застройку, и все они умерли ужасной, мучительной смертью или исчезли бесследно.
Из чего Горохов сделал вывод, что пресловутое чудовище читает газеты.
Деревья сонно водят тонкими пальцами. Заразные грезы, желто-буреющие на лету, опадают. Влюбленная парочка, обернувшись кобелем и сукой, шмыгнула в кусты. Ветер канючит. Мы здесь навсегда, мы остались. Обленившись на ковре полинявших цветов. Приколоты, приторочены. Вспомнил, как нашел пустой аквариум с липкой зеленью по стеклам, с темными трупиками на дне и розоватыми скорлупками. Прообраз? Попытка рассмешить себя оказалась неудачной. Так однажды в кинотеатре вместо обещанной комедии показали документальный фильм об инвалиде, отбывающем срок за изнасилование, который ухитрился уместить “Лолиту” на рисовом зернышке. Как ни странно, погруженный в темноту зал надрывал живот. Соседка Горохова хохотала, прикрывая рот обеими руками. Он положил ладонь на ее подпрыгивающее колено и даже прополз немного выше по скользкому чулку. Теперь он мог переадресовать ее смех себе, и это его немного успокоило. В тот достославный период он увлекался презирающими его женщинами. Позже он, конечно, догадался, что презрение относится к недостатку его усердия, но вместе с тем, увы, сник и соблазн непреодолимых препятствий. Вопрос времени.
— Каждую ночь приходил человечек, указывал на одного из нас и уводил с собой. Избранный возвращался под утро, и мы жадно всматривались, ища, грустен он или доволен, напуган или смущен. Мы ни о чем не расспрашивали, знали, что рассказывать об увиденном и пережитом запрещено. И если кто-то из нас ослушается и проболтается, человечек никогда больше не придет.
Есть дни, когда его интересуют только сюжеты, и дни, когда он охотно отдается описаниям. И есть дни, похожие на ночь, когда все, на что он способен, это перечисление.
В старый парк приходят и уходят, остаются лишь тени тех, кто ушел. Если вы встретите кого-либо, знайте, это призрак того, кто давно уже покинул эти зеленые стены и живет другой жизнью.
Она была где-то рядом, близко. Скрыта мелко трепещущим деревом, загорожена фанерной будкой неизвестного назначения, подернута лоскутком тумана, отобрана мрачным кустом, мрачно выделывающим трепака под мрачный гусельный вздрызг “поддатого” ветра. Так в толпе не заметишь призывно-тоскующий взгляд, не уловишь прелестной фигурки, но — ощутишь странную близость того, о чем можно только мечтать. И пройдет незаметно, смутно, оставив на память легкую боль в области сердца. Так, ночуя в гостинице, слышишь стук в стену, а наутро, спросив портье, узнаешь, что номер тот пуст, постоялица съехала три дня назад в расстроенных чувствах и неизвестно куда. Она не “она”. Кто? Неразменная женственность, разбрасывающаяся именами, вот — висят на ветвях: Темира, Дафна, Лилета, вот — парят и кружат. Спохватился. В тихом сумраке старого парка проходит одна: невидимо, скрытно. Эти запахи, пазухи, этот свербящий помол. Шелк, протертый до дыр.
Тропа вела по прямой и вдруг начала извиваться, плестись, точно завидела впереди опасность. Казалось, он уже был здесь не раз и поднаторел, достаточно напрячь память, чтобы совместить то, что ныне отверзлось, с виденным в прошлом. Короче, он оказался в точке забвения, с неодолимой силой затягивающей его беззащитное существо. Все, что приходило на ум, было несущественным в сравнении с тем, что осталось лежать на дне обессиленной памяти. Так самоубийца, приготовив все необходимое для исполнения высокого замысла, ищет затерявшиеся очки, чтобы просмотреть вечерний выпуск газеты. Так поэт, подыскивая рифму к слову “любовь”, блуждает взглядом по пятнам на потолке, по обоям, по полкам, по неприбранной кровати с опечатком упорхнувшей музы, музеньки, музищи и, только наткнувшись на перочинный нож, вскрикивает: “Ну конечно же — кровь!” Такие мгновения дороги тем, что о них невозможно рассказать, ими нельзя поделиться, а по прошествии времени их невозможно вспомнить. Забвение — извне времени. Печать вечности. Припечатан вечностью. Ни одна женщина не скажет: “Я сражена твоим аргументом”. Для нее главное — скорость, натиск, она не устоит перед тем, кто застигнет ее врасплох, не дав времени застегнуться. А он предпочитал действовать медленно, не торопя события, откладывая неминуемую, как ему представлялось, развязку на после, на после-после, так что в итоге в его объятиях оказывалась не та, внимания которой он так старательно, вдумчиво домогался, а память о ее холодной улыбке и удаляющаяся линия тела. И вот теперь, в старом, старом парке, мановением судьбы, ему была наконец предоставлена возможность свести счеты со временем, совокупить то, что ушло, с тем, что еще не наступило, объять, сплести и — забыть, уже навек. Да-да, это было похоже на шутку, которой никто не понял, и от возникшей неловкости всем вдруг стало смешно. Так пловец, выйдя на берег, вытряхивает из уха “набежавшую волну” и, даже не обернувшись на червленное закатом море, уединяется в темной кабинке для переодевания… Как много в нем нерешенного, оставленного на потом! Левша, пытающийся писать правой рукой. Неровен час объявятся свидетели ночных кошмаров. Мы, спящие на запятках, просыпающиеся на запятых…
Когда они встречались, обменивались словами, ему каждый раз казалось, что рядом кто-то третий: слушает, смотрит, копит, чего-то выжидает — удобного момента, чтобы вмешаться. Она — приманка. Терем-тюрьма. Озиралась, стреляла глазами налево-направо, вдруг оборачивалась и пристально всматривалась в кусты, прислушивалась, говорила рассеянно, не то, что хотела сказать, не договаривала, точно все ее внимание было сосредоточено где-то в другом месте. Он хотел спросить, чего она боится, но не посмел, ибо, во-первых, страх — это самая интимная вещь, о которой как-то неловко распространяться, а во-вторых… Горохов и сам боялся. Кто-то, сильный, присутствовал. Это не был случайный свидетель, это был полноправный участник, ждущий своего часа, чтобы выйти на сцену. Негодяй, мерзавец. Человек, способный убить человека. Находящийся за чертой душевной бедности. Сильвия в его власти. Он ее подставляет, играет на чувствах. С нею опасно сближаться. Но она — лукавая жертва, ей приятно быть сетью, петлей. Он знает о ней что-то, что дает ему власть над нею. Что-то завязывается, уже завязалось. Узел — но достаточно потянуть за концы, и распустится. Горохов заранее ее ненавидел, ее смех, ее фальшивые слезы, неуживчивое тело, прельщающее чем угодно, но только не новизной, эти волосы, волоски…
Его обступило то, что когда-то было начато и брошено незавершенным — за неимением времени, из-за лени, нетерпения, непостоянства, нерешительности, трусости. Дома без окон и дверей, нераскрашенные картинки, недособлазненные женщины, недочитанные книги, очередь, постояв в которой, ушел, так и не узнав, что “дают”. Это мой способ преодолевать бесконечность! — защищался он, но его доводы не принимали всерьез. Ему не прощали. Достоин порицания. Сотрапезники превратились в общественных обвинителей. Его собственные мысли переметнулись на сторону всех тех, кто отказывал ему в состоятельности. Не вписался в ландшафт, в батальное полотно! Вышел из строя!
Она была ожившей (оживленной?). За нею тянулась тень небытия. Казалось, стоит ей отойти в сторону, и обнаружится дыра, провал в ничто, который она временно прикрывает собой, бережет от любопытных глаз. Вряд ли она ясно сознавала свою двусмысленную роль, но не могла не подозревать, что что-то с ней не так: слишком легко ее тело действует по своему усмотрению, и неотступное зияние за спиной: обернешься — и нет ничего. Отсутствие обратной стороны. Можно только догадываться, что заставило ее переметнуться в стан силы тьмы. Любовь к обратной последовательности — к движению вспять. Шлейф недостоверности тянется за ней с раннего кукольного детства. Луч солнца ее не коснется, волосы вспыхнут лунным светом. Не любовь — откровение. Он схватил Сильвию за руку. Она вырвалась и побежала. Остановилась, обернулась:
— Почему не догоняешь?
Но Горохова уже не было, он был в другой части парка, и только какой-то осадок напоминал о том, что предстоит новая встреча. На отдалении был он волен представлять ее такой, какой она ему представлялась.
— Я знаю, что тебе от меня нужно, — сказала она.
— Интересно, что же?
— Совсем не то, о чем ты думаешь, — она посмотрела ему в глаза. — Обман, сон, превращение.
— Другими словами — голая абстракция? — спросил Горохов нетерпеливо.
— Вещь, пущенная по кругу. Понимаешь?
— Вполне, вполне. Но ты ошибаешься, — он сделал шаг в ее сторону. — Мне нужно совсем немного, самую малость.
Сильвия попятилась.
— Хочешь сказать, что еще не вышел из переходного возраста?
— Нет времени искать выход.
— Ищи в другом месте. Я не располагаю свободным временем.
— Только несвободным? — Горохов вдруг почувствовал досаду. — А что еще ты можешь дать?
— Ожидание, — она закрыла глаза. — Ты будешь меня ждать, ты уже ждешь.
В зеленой полутьме белели тела гипсовых богов и героев. Увы, всем им не поздоровилось в этой глуши. Отбросы поэзии, высокого штиля. Членовредительство. Дождь моросил по облупленным грудям. Ветер тщетно пытался взлохматить волосы. Рука отрока прошлась по утратившим невинность развилкам лядвей. Похожи на смятый в потной ладони газетный комок. Вывешенные на просушку больничные халаты. Серый износ. Арматура. Слова, беззубо слепленные губами и языком. И все же, и все же. Как ни трудилась коллективная мысль вандала, не стали грудой, не отошли в прошлое изувеченной гурьбой. Манят взгляд, не отпускают воображение. Иронии им не занимать. Нагота не спасает от времени и его пособников, но способствует обожествлению и обожанию. Смотрящий — никто, пятнающий — ничто. Статуи объясняются каламбурами. Трель и аккорд их не трогают. Презерватив, поникший сцеженным счастьем. Невозможность жеста. Потусторонность. Нагнувшаяся не выпрямится. Размахнувшийся не попадет. Натянувший лук не разлучится со стрелой. Цельное отражение, стряхнувшее зеркало, как постылый плащ. Есть ли смысл разглагольствовать о содержании зардевшегося облака? Он смутился, хотел отвернуться. Призвал на подмогу холод и тьму. Но испытанное средство смешения не спасло от смеха, спутника страха. Вспомнилась кем-то сказанная вульгарная, но по существу верная фраза: “По крайней мере статуи, умирая, не смердят”. Да, отсутствие запаха, паралич обоняния, над этим стоит задуматься, порассуждать. Но что значит — умирающая статуя? К чему ведет подобное выражение? Не станем ли мы хуже, если согласимся с ним молчаливо? Именно, именно, не застывшая аллегория смерти, а замершее воплощение умирания, бесконечный и, что особенно важно отметить, безначальный сон. Так по крайней мере утверждал учебник природоведения, который он опускал в свой ранец, отправляясь в школу, красное, B-образное здание в конце серой улицы. Как забыть эти лестницы, по которым прошлась швабра, гоня вниз со ступени на ступень желтую жижу. Блаженное время, когда устройство противоположного пола мерцало в виде вопроса. Почему она не статуя? Зачем ей перемещаться, появляться, исчезать, проматывая красоту? Красота не терпит движения, на то она и красота, чтобы поражать неподвижностью: давать увидеть себя со всех сторон, рассмотреть в деталях, любуясь, уходить от нее и возвращаться к ней, зная, что всегда застанешь ее в том же месте, в той же позе. Что хорошего в непрестанном убывании? В мелькающих кадрах — клетках предварительного заключения. Не потому ли этот надрыв, эта неуверенность? Бежать, пока не услышишь уже безнадежное: “Стой!”. Так человек, выйдя из купе, пройдя по тряскому коридору в конец, поговорив с хмельным кондуктором, выкурив сигарету, глядя на пробегающие поля, не может не догадываться, что его юные попутчики, воспользовавшись долгожданным уединением, торопливо покрываются поцелуями, но, когда, вернувшись, он отодвигает упорствующую дверь, девушка сидит за столиком и читает книгу, подпирая рукой голову (волосы струятся сквозь пальцы), а юноша лежит с закрытыми глазами на верхней полке, заткнув уши музыкой. И все же по их отчужденному виду он понимает — успели, со свойственной лишь одним влюбленным педантичностью рассчитав по секундам время его отсутствия.
Озеро жило своей неподъемной округлостью. По краям пронизано стрелами сухого рогоза. Дряблой рябью морщинилось. Порезы, царапины.
Хотел бы посмотреть, как ввечеру рыжекудлая бездна ухнет в темный овал. Но дождется ли сумерек или сумерки ждать не заставят?
Бахрома из опавших листьев, красных и желтых. Клубясь, деревья подступают с почтительной важностью. Кромка усеяна окурками, пивными бутылками, попадаются даже монетки: таинственная неподвижная фауна, вытеснившая юрких первопроходцев. Старый башмак жадно пьет, лежа на боку.
Темный пласт озера. Доска, исписанная мелом, в некоторых местах размазанным сырой тряпкой.
Его преследовал взгляд озера, остекленевший взор. Эта вода его видит.
Озерная гладь — озерная кладь.
Сравнение озера с разбитым зеркалом пришло к нему, как показалось, ниоткуда. Горохов недолюбливал сравнения и систематически их вычеркивал. Черная медуза. Мысль не терпит эха.
Захотелось что-нибудь вспомнить, но по приказу являются только те воспоминания, в которых нет нужды, которые и воспоминаниями-то не являются. Общие места соображения. Воспоминание дорого лишь тогда, когда всходит самочинно, незванно, без приглашения. Очень, очень редко — откликаясь на зов — встает. Прошлое истощилось и уже не поставляло чудес и загадок его набитому будничной шелухой воображению. Приходится искать на стороне, чем поживиться. Бродить по нехоженым тропам.
На дальнем берегу озера можно было видеть (а можно было и не видеть) серое, с намеком на желтое, строение без окон, с узкой дверью посредине, выходящей на низкую террасу с балюстрадой, многие балясины которой заметно отсутствовали. Несколько лодок покачивались в оковах, готовые по первому зову обслужить романтическую прогулку по расписанному закатанными (описка?) лучами водоему. Но в данную минуту его занимал не тот берег, а этот, точнее, стоящий на самой кромке юноша, который смотрел в воду с пристальностью самоубийцы, в рябом отражении провидящего свое беспросветное будущее. Горохов почувствовал, как в нем просыпается моралист старинной закваски. Остеречь от опрометчивого поступка. Указать причину и продемонстрировать на конкретных примерах, взятых из истории и личного опыта, пагубность поспешных решений. В любом вопросе напрашивается ответ. Не жалеть меда на изготовление пилюль. Лучший способ выйти из безвыходной ситуации — надеть маску и маскарадный костюм. Возвести на себя какую-нибудь потешную перверсию. В конце концов, можно же написать стихотворение, не беда, если в нем недосчитаются рифм, а образы оставят желать лучшего. Отпустить бороду, отрастить ногти, не смотреться в зеркало. На крайний случай, если ничто уже не поможет, совершить преступление, насколько хватит фантазии: иметь на совести труп еще никому не повредило… Заслышав шаги, юноша обернулся и посмотрел сквозь него с досадой. Был он лысоват и, судя по прищуру, подслеповат. Если описывать вялое, приспущенное лицо, то начинать придется с толстого, лоснящегося носа. Глаза можно вообще опустить. Уши — что можно сказать об ушах? Губы, казалось, никогда не оживлялись улыбкой и годились лишь на то, чтобы презрительно оттопыриваться. Одет неприметно. Сосунок! — решил Горохов в сердцах. В обществе (низшем) таких обыкновенно используют для отработки удара или (в высших кругах) клеймят балбесами, чаще несправедливо, но несправедливость и была той средой, в которой наш юноша, судя по первому впечатлению, чувствовал себя, как дождевой червь, переползающий оживленное шоссе. Он еще не знал, что юноша, как всякое сравнение, прихрамывал. Слово “колченогий” с его не вполне проясненной этимологией еще только намечалось в мыслях по поводу кольчатых, явившихся скорее из некритического чтения Лотреамона, чем из непосредственного наблюдения. Опытным путем еще предстояло пройти.
Да, он и впрямь старый: ветхий, протекший. Бальное платье и фрак превратились в рубище, отчасти прикрывающее срамоту: пойди поищи опавшие пуговицы. Птицы, неподвижно сидя на ветках, перекликаются надтреснутыми голосами. Шутки не смешны, вражда со сцены отступила в гримерную. Деревья скорее похожи на лачуги, в которых свеча горит лишь столько времени, сколько необходимо для принятия пищи, а уж мыться, укладываться в постель, делать детей можно и в кромешной тьме. Хочется мела и вара, как в детстве. Темные аллеи пропускают лучи избирательно — те, что поводянистей. На малолетнюю потаскушку смотрят как на законную добычу воображения, которое стало еще более хищным и разборчивым, освободившись от докучной необходимости искать воплощения. Чего здесь нет, так это скуки — привилегии одиночества. Боже, как хорошо! Какое изнеможение! Всю жизнь об стену шутом гороховым, а тут — сплошь трещины, щели, прорехи, швы. Яшмовый сыр-бор рассыпается при касании в пыльное облачко. Листья лежат плашмя. Слова настолько расходятся с делом, что присутствие персонажа становится излишним. Собрания немногочисленны и обыкновенно проходят sub rosa. Никто не удивляется туману средь бела дня. О луне следует сказать особо или промолчать. Меланхолия анатомии чувствуется в подсобных рукотворных постройках. Люди в этом позднем брожении лишь фигурируют. Ушедшие возвращаются: где-то я уже видел эти постные лица. Из летнего кафе выбегает официант, покачивая на подносе бокал с игристым. Почтовый ящик забит запоздалой корреспонденцией. И всюду запахи, запахи, до одури. В духе прошедшего времени. Любители зыбкого и неверного держатся подальше от пламени, подальше от племени. Теней больше не стало, но отстают длиннее и отрешеннее.
Он шел по туннелю в осеннем массиве, вспоминая с пугающей резкостью, как в детстве после долгих колебаний осуществил заветное желание: прополз через длинную ржавую трубу, валявшуюся, сколько он себя знал, среди кустов на задворках. Выбравшись из гулкого черева, он, оглядевшись, обнаружил, с замиранием сердца, но без удивления, что все вокруг другое: сонно плескалось море, точно оплеванное лиловыми медузами, за грядой песчаных холмов зубцами торчали, как творения каких-то гигантских насекомых, каменные башни. Солнце укрывалось матовой пеленой. Из-за белого валуна, который при ближайшем рассмотрении оказался бы отрубленной головой истукана, появилась девочка, лобастая, голенастая, голенькая. Не смущаясь, подошла и стала против него, щуря большие темные глаза. Подняв ногу, стряхнула приставший к ступне песок (он видел эти мутные, острые кристаллики, впившиеся в кожу), почесала под едва намеченной грудью. “Идем к нам”, — сказала она на незнакомом языке и, больно схватив за руку, потянула в сторону башен. Он заметил на смуглых овалах ягодиц бледную татуировку. Стало страшно, он вырвался и побежал назад к трубе. Но трубы не было. Золотистая змейка, изогнувшись, протекла меж камней, просочилась в сухую траву.
Хотя никогда прежде не случалось заглядывать в старый парк, напоминающий зеркальный шкаф, набитый прореженным молью тряпьем, казалось, что с этим свисающим ворохом, сохранившим покрой, но утратившим форму, он связан воспоминаниями, теми из них, которые еще не пришли, которые приходят последними. Не претендуя на оригинальность, он относил их к категории дальней близости, применимой не только к любви по переписке, почтенному жанру, не утратившему над нами права. Проходить стороной суждено человеку. Так, вернувшись домой с бала и поставив в угол струящийся зонтик, старый франт обнаруживает глубоко в кармане плаща скомканную женскую перчатку и, расправляя, теряется в догадках. Увы, проще найти ту, которая, посопротивлявшись, согласится натянуть на руку чужую, чем истинную владелицу. Многоходовая комбинация, сводящая с ума реальность, желающую утвердиться в своих правах.
Чтобы понять Ухова, достаточно представить человека, собравшего в себе, как пук сорняков или коллекцию придуманных и в ужасе перед собственной выдумкой отклоненных природой эмбрионов, все отрицательное, что может быть в человеке: густо заштрихованный анфас. Плотность, непроницаемость и отсутствие профиля. Тупая, лишенная воображения жестокость. Пошлая машинерия. Подлость, прошитая трусостью. Единственный источник желания — зависть. Отсутствие определения. Не доволен собой, собой довольствуется. Отыгрывается за свое ничтожество. Любит посисястей, с отвислым тылом: есть за что ухватить. Обречен быть гвоздем, вбитым в стену. Искренне не понимает, почему не везет. Нашлась одна, которая его любила, и с ней было скучно, тоскливо, равнодушным насилием он быстро довел ее до покорной невменяемости. С тех пор предпочитал пользоваться платными услугами и прослыл даже своего рода знатоком по извлечению стонов из безжизненных тел. Его портрета не найти в сравнительных жизнеописаниях. И фамилия у него простая, хорошая. Этого не отнимешь… А чем он, Горохов, лучше? Та же история. Ну повезло, ну перепробовал. И на чем остановился? На ком? Даже не обиделся, когда узнал достоверно, что жена изменяет, даже не поинтересовался, кто он — “счастливчик”. Только понял, что теперь его очередь идти налево. И что под рукой не оказалось никого, обещающего взаимность, не расстраивало, напротив, бодрило и оперяло, продлевая будущее в небесную даль. Во всяком случае, отныне мог он позволить себе находиться одновременно в нескольких плоскостях, не стесняясь раздвоения. Жена все еще не призналась ему, и он находил тайное удовольствие наблюдать, как она лжет, изворачивается, страдает. По-прежнему раз в неделю уступала, неохотно воспламеняясь. Оба долго не могли уснуть. Он смотрел, как она встает, белея в темноте, открывает дверь, уходит в кухню, возвращается, ложится. Казалось, это происходит не с ним, не с ней.
Он был бы неискренен, если б сказал (но как такое можно сказать? — только процарапать на полях), что ее тело, длинное, валкое, перестало для него что-либо значить. Оно приобрело вес, которого не имело ранее, когда растворялось в едком облаке желания, парило под кумполом воображения. Стало, наконец, реальным, ощутимым. То, что оно принадлежит его жизни, не вызывало сомнений, он не мог обойтись в своих самых сокровенных мечтах без этих деталей, без этого, прости господи, велосипеда с заедающей цепью. Но теперь оно представало ему как законченное, цельное, свободное от той недосказанности, неописуемости, которая когда-то летними вечерами мучила и притягивала. Все сложнее было поддерживать с этим телом отношение, тревожиться из-за пустяков. Жена не дала ему времени на раздумья. Ей не составило труда найти продолжение его небытию. Он был пройден, оставлен доживать. Она одевалась, причесывалась, затушевывала увядание не для него. Не было конфликта, не было ссоры, подающей надежду на новое искушение. Они слишком хорошо изучили друг друга, чтобы полагаться на будущее. Если бы кто-то из них заслуживал обвинений! Даже ее измена была слишком законной, чтобы вызывать осуждение. Горохов мог лишь упрекать себя в том, что не успел ее опередить. Желание быть на равных — это ли не конец любви? Осталось подглядывать и подслушивать, воровать развешенное сушиться белье. Он услышал недавно, как она сказала подруге по телефону: “Мне его жаль”, и двусмысленность реплики взволновала, он повторял ее про себя, как стихотворную строку. Но эта взволнованность скорее отдаляла от нее, отбрасывала в то время, когда они еще не были знакомы, но если тогда он в невзначай брошенных словах искал знаки своей судьбы, ныне, когда он ничем не рисковал, его больше волновало, как эту фразу, очевидно появившуюся не экспромтом, истолкует ее подруга. Хотела ли жена оправдаться за то, что тянула с признанием в измене, или допускала, что слишком дорожит совместно нажитой тоской, чтобы променять на новое иго, или предпочитала неопределенность границ решительному размежеванию? Дачник, вернувшийся после лета, проведенного в саду, в лугах, на реке, обнаруживает, что в его городской квартире все вещи поменялись местами зеркально.
Он вдруг забыл, кто он, как его зовут, сколько ему лет. Как я сюда попал? Что я здесь делаю? Чем промышляю? — думал Горохов, растерянно озираясь. Что означают эти деревья, эта пожухлая трава? Куда ведет тропинка? И в то же время чувствовал, что если он вспомнит все сразу, его сознание не выдержит, рухнет, как башня, он сойдет с ума, пойдет писать вавилоны или превратится в животное. Он был похож на человека, который в грозу стоит посреди поля и, не обращая внимания на дождь, ждет, когда в него ударит молния. Напрасно твердил он: “Собраться! Собраться!”. Ум не прояснялся. Ничто не указывало, что удастся уложиться в отведенный срок.
Пожалуй, старик мог изобрести новую веру, возвестить нового бога, у него был опыт, были ресурсы, но он ими не распорядился, как следовало. Вместо того чтобы превратить шахматный дом в храм, притягивающий толпы заблудших и ищущих, он каждый день приходил в старый парк, садился на ту же скамейку и молча смотрел на гуляющих, если не под ноги. Бог, которого он мог измыслить, запрещал под страхом вечных мук небытия разглашать свою вездесущую силу. Истина пребывает в молчании, невыразимая и бездейственная. Горохов был первым, кому старик открылся. Что побудило его отступить от правил? Предвидя конец, испугался, что дело жизни уйдет вместе с ним, не выдержал безвестности и сболтнул, тем самым в один миг уничтожив все, во что верил? Или истина, как любовь, предполагает измену?.. А между тем Горохов не догадывался, какой великой чести удостоен, каким ветром подуло, его мысли были поглощены потерянной рукописью, в которой чего-чего, а трансцендентального опыта не было и в помине.
— Каждый день прихожу сюда и вижу одни и те же лица, — вздохнул старик, кажется, угадав по пустому лицу собеседника, что зря распинался.
— Но меня-то вы видите в первый раз! — рассмеялся Горохов.
Старик посмотрел на него грустно.
— Вы были здесь вчера, и позавчера, и позапозавчера. Мы еще говорили с вами о шахматах, о Боге…
Горохов хотел улыбнуться, но какая-то холодная тоска… У него не было уверенности.
Тропинка дошла до конца тропинки. Уперся в чащу, равномерную, плотную, непроходимую, глухую. Ветви спутывались войлочным колтуном, дерматин листвы слипался слоистыми толщами. Спрессованный галоп, трусца, иноходь. Свет гаснет, звуки превращаются в один слитный шум, в котором слух уже не различит ни шелеста, ни трели, ни хруста. Повернуть назад или стоять лицом к нервозной безликости? Отстаивать ходы, выходы, переходы? Даже если дверь открыта только в прошлое, даже если допустим лишь обратный ход? Отступление в свободное раздолье прожитых лет. Там Зоя, Ольга, Катерина. Ждут не дождутся. Версты воззрений. В чаще образовалось окно. Он приник к проницаемой зыбкости. Увиделась комната, освещенная лампой, стол, шкаф, кровать. Он стоял, опираясь руками о спинку накрененного стула. Она перед узким зеркалом, изогнувшись стеариновой свечкой, примеряла наряд, из которого выросла. Тут не влезает, там вылезает. Как обычно, собой недовольна, но ждет восхищения. Идти по ковровой дорожке затравленной сучкой, виляя хвостом. Его присутствие необязательно. Он пришел сказать, что не может простить и все кончено, если что-то и было, в чем он позволяет себе усомниться. Внезапно, по крайней мере для него, комната наполнилась какой-то крылатой живностью, слетевшейся на свет лампы. Среди стремительных зигзагов, ныряющих кружений они стояли обнявшись, закрыв глаза. Ее платье на ощупь было жестким и грубым. Тщетно пытался он расстегнуть, развязать. Пальцы путались в шершавых сборках, утыкались в матерчатый вал. Потребуется нож или ножницы, подумал он. “Нет, сказала она, сегодня не получится”. Почему? “Ты не знаешь всего и никогда не узнаешь”. Итак, он был прав: конечный пункт, пункт назначения. Старый парк, треугольник, вписанный в круг. Вот только как ее звали? Нерасторопное имя…
Откуда ни возьмись — юноша, похожий на собственное отражение в изрезанном озере. С пылу с жару. В безразмерных обносках, свисающих, как сломанные крылья: трофеи падения.
— Советую не связываться с этой дрянью, — сказал он. — Пожалеете. Она — оборотень, в тени превращается в волчицу, на солнце — в змею.
— Но мне показалось, — парировал Горохов, — что ты к ней неравнодушен…
— Я человек пропащий, заплутавший, — Носов опустил глаза. — У меня нет пути назад, с меня нечего взять. А вас я предупреждаю — пока не поздно.
— “Я гублю без возврата”, — захохотал Горохов.
— Вам смешно? Вам смешно? — обозлился, рассвирепел. — Думаете отделаться легким испугом? Уверен, вам уже страшно, только вы принимаете свой страх за зов плоти. Но знайте, с ней не договориться полюбовно. Еще услышите, как смеется она!
— Напрасно ты меня пугаешь, — Горохов презрительно скривился. — Для меня притягательнее вопросы пространства и времени, чем вся эта практическая магия, допотопная ахинея. Признаю, что твой личный миф имеет право на существование и небезразличен судьбе, но я, уж прости, вышел из того возраста, когда сны сбываются. Склоняюсь к потусторонним сюжетам.
Юноша посмотрел на него с сомнением.
— Что ж, дай-то бог. Если вы настолько уверены в своем самообладании…
— Я уверен в своей непричастности.
Юноша задумчиво скрылся. Горохову стало стыдно, что повел себя резко и грубо с душой неокрепшей, восторженной. Может быть, предостерегая, тот втайне ждал помощи, хотя бы сочувствия. В старом парке не прощается прямолинейность. Сказанного не вернешь. Или, напротив, в отличие от написанного, оно возвращается?
В старом парке любое сооружение представляется временным, непрочным, сбитым наспех, собранным из подручного хлама. Простенькие простенки служат удовлетворению скоропалительной нужды, нарушающей все мыслимые законы перспективы. Случается набрести на хижину, обитатель которой ни за какие посулы не отопрет двери. Почему бы не быть тому, что есть, думаешь, заглядывая в окна, поклеенные изнутри допотопными газетами. Встречаются узкие будочки, жмущиеся к стволу старой липы или молодого осокоря, назначение которых остается загадкой. Но самое большое распространение получили здесь хлипкие хибарки, предназначенные для игр и увеселений. Их отличает нарочитая небрежность: гвозди, торчащие из криво сбитых досок, сквозняки, задувающие свечи, протекающие потолки, зеркала, искажающие созерцателя. Некоторые построены для общего пользования, другие предназначены избранной клиентуре. Последние, как правило, выкрашены под цвет стареющей листвы, и их не так легко обнаружить в чаще неопытному глазу. Человеку с воображением легче их придумать, чем отыскать. Временность нарушает покатые устои пространства. Так, слушая с балкона оперу, человек нащупывает в кармане коробок со спичками, смутно представляя дым, пламя, крики, сдавленные паникой тела. Безотказная физкультурница дает непререкаемое “нет” бумагомарателю, и только потому, что он “много хочет” и “плохо просит”. Жизнь ощущает себя привнесенной. Топографии старого парка не соответствует действительность, но чтобы в этом убедиться, недостаточно сойти с тропинки. Соотношение листвы и хвои в пользу листвы. Навязчивая тема вкраплений приводит к неожиданной развязке — апофеозу бесцветности. Из всех строений, встретившихся по пути следования, Горохов выбрал для посещения самое ненадежное, самое сомнительное. Если память не изменяет, оно нашлось в самом глухом и, как ни удивительно, самом замусоренном и загаженном отсеке старого парка, там, где деревья не пятились, как рыжие клоуны под натиском белых, не прикрывались рубищем с царского плеча, где птицы наслаждались свободой молчать, а пауки могли позволить себе плести узоры, от которых мошкара впадала в транс. Конечно, чтобы добраться сюда, пришлось нарушить некоторые запреты, проигнорировать предупреждающие знаки. Но об этом в другой раз, в другом месте.
На фанерной двери с зловещей небрежностью было наскрябано мелом: “тир”, с маленькой буквы. Отпихнув дверь ногой, вошел в длинный сарай. Все, как положено: на столе — ружье, в выдвижном ящике — патроны. В дальнем конце — подсвеченный экран, по которому медленно скользят, подрагивая, тени. Дама с зонтиком, костлявый кавалер, дракон. Прицелился, выстрелил. Вопль. Свет за экраном погас. Горохов обмер — попал?! Бросив ружье, неуверенно пошел вперед, побежал. Не хватает еще споткнуться и растянуться на пути к уничтоженной цели! В глазах маячили трупные пятна, призраки в склепе подзорной трубы. Или он бежит в неверном направлении? Надо было рвануть в противоположную сторону, там-то заведомо — море, блеск, патока плоти. Но уже поздно. Он бы опозорился, не обрался стыда, если б замедлил бег, не то что повернул назад. Ноги несли, увязая в песке. Горохов махал на бегу руками, как будто отбиваясь от навалившегося на него расстояния, наступал себе на пятки. Было бы счастьем стать колесом. Стены из грубо сколоченных досок подступали так близко, что ударялся локтями. Пригибал голову, чтоб не задеть пыльных лампочек. Это какая-то хроническая бессонница! — подумал он. Жаль, что не все превращается в шутку. Под одобрительный гул ввязался в историю с печальным финалом. Вдруг осеняет простейшая разгадка жизни. Есть ли разница между бегом и Богом? Но он не рассчитывал на длинную дистанцию, к тому же отсутствие видимых помех, ощутимых препятствий выводило из себя. Аккуратная дырочка в померкшем экране. Значит, не промахнулся, да и как он мог промахнуться, если мишень шла ему навстречу, алкала его выстрела! Сбоку узкий проход, завешенный бамбуковой шторкой. Нырнул, шелестнув коленцами, втискиваясь в темноту. Сквозь пулевое отверстие протянута тонкая ниточка света. Горохов шарил руками, ничего не видя, на что-то натыкаясь. Пахло пылью и потом. Ничто не задерживалось в руках. Пустая бутылка, книга, шляпа, подсвечник… Казалось, что вот уже досконально прощупал обстановку — плоский волосатый диван, унитаз, ваза с сухими цветами, картина, на которой, судя по рельефу мазков, изображено похищение сабинянок — как вдруг какая-нибудь попавшая под руку мелочь (разорванный чулок, ножницы) разрушала сложившийся образ, рассеивала, расстраивала. Да еще под ногами путается какой-то мягкий, неповоротливо-тяжелый предмет.
— Есть здесь кто-нибудь? — воскликнул он наконец раздраженно, облазив углы и перелопатив мрак.
Но пришлось отвечать себе самому:
— Да, я.
Других желающих не нашлось. Вышел из-за экрана, сердито отряхиваясь, чихая от пыли и щурясь. Но как только глаза привыкли к свету, к ужасу своему, он увидел в дальнем конце сарая незнакомца, налегшего на стол широко расставленными локтями и целящегося — в него. Очевидно, принял за аттракцион. Горохов замахал руками, но было уже поздно.
Неподвижно стоял, прикованный слабостью к месту расстроенных чувств. Уставился на ладонь, хранящую изъязвленные ноготками следы-полумесяцы, как смотрят на небо, надеясь увидеть предначертания будущих гроз и роз. Или ненароком раздавил в руке сырое яйцо. Тишина зазывала на дно. Пространство представилось рядом узких коридоров, подводящих к незапертой двери. Там, за дверью, зеленая тьма сократила его до размеров козявки. Крохотный всхлип. Альтернатива: новым Гулливером оседлав бабий сосок, сочинять сатиры на человечество либо мимикрировать, покорно сливаясь с поверхностью флоры. Образ образовывался. Схема жизни. Посторониться, чтобы не стерли. Но вот незадача: он ни на минуту не сомневался, что в глухомани старого парка уже готовится новая встреча и он будет ждать этой новой встречи — с замиранием сердца. В тени преклонного клена, за старой постройкой, над померкшей водой.
— Ищи останки, — прозвучало за спиной.
Он обернулся. Никого. Конечно, Горохов читал о голосах, раздающихся в чаще, в старых парках, в поле, но впервые услыхал собственными ушами. Странный опыт. Обращение ниоткуда. Зов ничто, бесплотный зов, manes manunt — минус манит — точно монета, вложенная в ладонь чужой рукой. Так что же было ему сказано? Ищи останки. Неведомое изъяснялось с ним приказами, повелениями. И хотя он догадывался, что ослушание не влечет немедленного отлучения, он предпочел повиноваться. Глупо противиться тому, кто распоряжается будущим. Карабкаться на стену, вместо того чтобы войти в ворота, сунув стражнику завалявшуюся в кармане мелочь. Что ж, будем искать останки. Авось отыщутся. А уж как с найденным поступить, пусть думают другие, пусть отдуваются живущие по логике: снами сыт не будешь. Пока ищешь, можно руководствоваться призрачными надеждами, лживыми свидетельствами, обманываться, отступать, а уж если нашел, не обойтись без практических соображений. Еще успеется примерить участь портретируемого, войти в книгу на правах закладки.
В короткой юбчонке, легковесной, распущенной, развязной, ветреной (не решился вычеркнуть лишний эпитет), без труда приподымаемой взглядом вирильным до самого устья, в суженной блузке, которой ряд блестящих пуговок не позволяет, увы и ах, распахнуться, раскрыться, разлететься под напором необузданного бюста, она ему не представилась, только привиделась. И он не может уйти, он будет ходить вокруг да около, пока не сказано последнее слово: сгинь. Позволено ли малым сим не преступать заделы черновика? Не выходить из дома? Дремать в гримерной, когда на сцене парируют и препарируют? Луна потеряна в облаках. Лист дрожит, цепляясь за ветку. Дождь недотянул до земли. Комод со всем своим содержимым отправляется на помойку. Следы привели к свежевырытой могиле. Взял с собой в дорогу Евклида, фонарик и резиновые перчатки. В черновике, думал он, каждое слово может быть вычеркнуто и даже, в крайнем, самом крайнем случае стерто. Писатель в халате. Жена писателя в костюме Адама. Обрывки, обертки. Сын вернулся домой в ссадинах, дочь не вернулась. Голова ломится от собранных по сусекам материалов. Войско остановилось на подступах, разбило лагерь, облегчилось, насытилось и приготовилось отойти ко сну. Не проходит и дня без неисправимой строчки. В окне мелькнула рука с золотым колечком на пальце. Не доведенные до умысла замыслы. Россыпи слов. Само несовершенство. Без Цезаря в голове. Все мы знаем, увы, постылый вкус творений затворника. Для узкого круга беспросветных единомышленников. Затоварились. Приносите поменьше и попроще.
Фамилия у него какая-то неприятная, то ли Ухов, то ли Охов. Больная мать. Преданный, любящий сын. Она им помыкает. Длинные нечесаные волосы, шлепанцы. Жадная, эгоистичная, жестокая старуха. Костыли стоят у двери, но из дома не выходит, окна всегда закрыты. В спертом нездоровом воздухе плетет паутину. На столе ножницы, карты. Ругает его — ни на что не способен, весь в отца, но кто отец — ему неизвестно. Боится спросить. Только образ слабого, неискреннего человека, позволяющего себя выжимать. Сильный человек Ухов знает наизусть Луку Мудищева и хронику итальянских походов Наполеона. Любит кино. Натуральная брезгливость к печатному слову. Не вдается в подробности жизни, в сущности, равнодушен ко всему, что выходит за рамки эдипова комплекса, но есть принципы. Если дверь заперта, влезает в окно. Дьявольская воля к достижению примитивной цели. Сутенер. Обогащается через нее. Богатые клиенты. Матвей Иванович, предпочитающий сзади. Пресмыкающийся Игорь Моисеевич. Непредсказуемый Валерий Петрович, но платит строго по прейскуранту. Предлагает и Горохову приобщиться. А что если она не согласна? Ухмыльнулся. Нет при себе денег. В долг? Странно, что начал торговаться, дал себя вовлечь. Нет, я пошутил. На дармовщину? Ей первой это неинтересно, без оплаты оно как-то скучно, пресно. Нравится чувствовать себя ставкой в чужой игре, фишкой, поставленной на нечет. Теория вероятности. Поскольку деньги идут не ей, извлекает из себя выгоду, щеголяя бескорыстием. Прибавочная стоимость. Не зря получает удовольствие, со смыслом. Иначе чем бы мы отличались от животных?
Мир, о котором раньше мог только строить догадки. Непредставимый мир, несовместимый с его природой. Оказалось, что мир иной вполне соответствует его представлениям о нем, а местами просто-таки совпадает с тем, что рисовало его воображение в минуты скуки серыми красками на сером холсте. Истина, как детородный орган, всегда под рукой, и так же своенравна и, увы, не всегда на высоте поставленных задач. Слово “почивать” не выходит из головы. Стать должником человека, о котором ничего не знаешь и, может быть, никогда не приведет свидеться. На Горохова вдруг навалилось нечто расплывчатое, обволокло. Он оказался в сфере неопределенного. Колыхание линий. Пятна. Не то числа, не то слова. Клейкая лента. Отсутствие отражения, эха, повторения. Желание, стекающее в пустоту. Слабость. Помрачение. Почувствовал себя снующей по палитре кистью, которая в близоруком своем стремлении никогда не увидит chef d’oeuvre inconnu, произведенный ее выделениями. Почувствовал себя девочкой в юбке, скачущей через веревочку, почувствовал странность, недопустимость этой параллели. Скорее уж кишка коридора в учреждении, выдающем справки, и надо отстоять длинную молчаливую очередь, чтобы получить из рук белокурой крысы с красными когтями удостоверение своей личности (подобные заведения всегда ютятся в домах, которые были бы обречены на снос, не будь они защищены своим бюрократическим статусом).
— Глаза бы мои на тебя не глядели! — восклицала жена, любящая в обращении с ним прибегать к уничижающим гиперболам, на что он неизменно отвечал:
— У страха глаза велики.
Он давно понял, что она его боится, точнее — опасается. Но если в первый год, год любви, то был страх искушающий, приводящий в трепет, в последующие годы, тщетно пытавшиеся их разлучить, расставить по своим местам, сладкое замирание сердца сменилось холодом ужаса на грани брезгливости, как будто он в ее жизнь вполз, извиваясь. Впрочем, по его мнению, это чувство было еще глубже, еще томительней, чем “первая любовь”, поскольку вырабатывалось из допотопных ее бездонностей. Конечно, он не раз задавался вопросом, что в нем пугающего, проводил ревизию оброненных слов, несдержанных жестов, обращался за помощью к зеркалу, этому кладезю позора, но все впустую. Ничего необычного, ничего примечательного. Разве что… Нет, и это, как у людей. Вдруг осенило — может быть, кто-то стоит у него за спиной, корча рожи? Навряд ли. Пришлось довольствоваться промежуточным решением: она видит во мне не того, кто я есть, а я не тот, кого она видит. Впрочем, в веселую минуту он был согласен признать, что она в нем отнюдь не обманывается: я и впрямь не тот, кто я есть. С этим проклятым “я” вечно впадаешь в историю метафизики. Так, проснувшись, сторож узнает, что, пока он спал, украли все самое ценное, включая его самого, а он-то, подумать только, считал себя ничтожеством! Во всякой крапленой колоде есть одна беззащитная карта (на шулерском жаргоне ее называют “проруха”).
Веки смежились, он в центре сферы, свет гаснет, освобождая место для темных видений. Еще один непрожитый день, еще одна перечеркнутая страница. Область несовместимости расширялась, постоянно меняя очертания, но то не была пустынная равнина, где гуляет ветер и грызуны передвигаются короткими перебежками, здесь были свои высокогорья и ущелья, прозрачные рощи и непроходимые леса, болота, заводи, пещеры, города поселкового типа, растущие на железнодорожных ветках, как древесные грибы и так же пахнущие, были отдельно стоящие замки с сомнительной репутацией, были достопримечательности, равно как и маленькие заводики, поставившие на поток производство солдатиков и кукол, были, наконец, живописные погосты, где отдыхаешь душой, и мусорные свалки, столь притягательные для натурфилософа. И если они с женой совместными усилиями трудились денно и нощно над тем, чтобы расширить эту пересеченную местность, так только потому, что оба страдали бессонницей, несмежением век.
Понимает, что Сильвия всего лишь временная заместительница, ширма на подхват. За которой скрывается она, настоящая, наделенная властью. Промежуток, стезя к экстазу, случайная тропинка, приводящая к цели желанной, к желанному узилищу. Леся, лесенка. Фальшивка, которую не отличить от подлинника. Отдых в пути, переменное блюдо. Какими только эпитетами он ее не оснащал, воспламеняясь частностями. Интермедия. Паутинка, прилипшая к щеке. Выемка, на которую натыкается палец, скользя по стене над кроватью. Спеша на свидание, не прочь заглянуть в расшторенное окно на первом этаже.
Если бы рукопись пришла в издательство естественным путем, ей было бы уготовано место в мусорной корзине рядом с романами А и Б, но он получил ее лично из рук Курицына. В ночном клубе “Стикс” на круглом черном столике сиял стакан с веточкой незабудки. Немолодые официантки в чулках и перчатках ходили, застенчиво улыбаясь. Свет был мутный, музыка муторная. Курицын пил, Горохов ел. Как и издательство “Икс”, клуб принадлежал все тому же Курицыну и, по слухам, был столь же безнадежно убыточным. Но Курицын, делая серьезные деньги на вещах серьезных (торговля оружием, недвижимость, нефть), любил, как он выражался, отвести душу на культурной ниве. Еще в школе он, помнится, собирал марки и фантики. Дома, открыв грязно-желтую папку, Горохов ахнул. Во-первых, это была рукопись буквально — листы, испещренные мелким, подпрыгивающим почерком. Во-вторых, это был скорее черновик — с исправлениями, вставками, недописанными фразами. В обычных обстоятельствах он бы усмехнулся и убрал папку с глаз долой. Но просьба исходила лично от Курицына, и хотя Горохов выдерживал со своим старым школьным приятелем независимый тон, он не находил причин отказать ему в просьбе, в общем-то, пустяковой и нисколько не задевающей его достоинства. Тоска… Он прочел страницу, вторую, он отлистал половину и посмотрел на часы. Было уже за полночь. В соседней комнате жена выключила телевизор и, судя по шелесту и поскрипываниям, занялась кроватью. Наконец он захлопнул папку, пробормотав: “Это черт знает что!”. Таких вещей не бывает, потому что быть не должно. За окном уже светало, но с примесью той розоватой серости, от которой у некоторых особо чувствительных натур при внезапном пробуждении разрывается сердце.
Вместе учились в школе, но близки не были никогда. Уже в то время Горохов презирал его оборотистость и мертвую хватку. Курицын сам себя хвастливо называл “золотыми яйцами”. Фантики, марки, билеты на футбол, презервативы. Было даже столкновение из-за одной фигуристой скромницы с несколько подмоченной репутацией, которая, оказавшись перед выбором, немного поколебавшись, отдала сердце и всю сопутствующую параферналию Курицыну, который, впрочем, удовлетворив “жажду наживы”, вскоре вернул ее своему сопернику, не оценившему в полной мере его щедрый дар. Мог ли думать, что через двадцать лет Курицын придет ему на выручку, в ту минуту, когда, полностью истощив фантазию, он оказался на курящихся руинах тщеславия, в безвыходном положении человека, которого приглашают в гости только для того, чтобы востребовать давно просроченный долг. Теперь, благодаря Курицыну, у него было место, он мог позволить себе вновь шутить и кутить. Разумеется, теоретически он попал в зависимость, изменив тем самым благородным принципам, которых с юности старался придерживаться, но, во-первых, он и сам изменился, уже не месил воду в ступе, не плакал по срезанным волосам, а главное, Курицын, поставив его во главе издательства, не только никак не вмешивался в его “политику”, но и вообще, казалось, вспоминал о его существовании только тогда, когда надо было сделать очередное “вливание”. Раз в полгода они встречались в “Стиксе”, Курицын выслушивал его доклад с рассеянной улыбкой и, небрежно глянув на бумаги, подписывал.
Между тонких столбиков осьмиугольной беседки свисали бурые лохмотья волосатого плюща, вцепившегося мертвой хваткой в трельяж. Купол был обит жестью, подъеденной ржавчиной. Ступенька под ногой скрипнула и просела. Белая краска, ставшая серой чешуей, ссыпалась. Он не сразу увидел ее в темноте. Сидела в проеме, поставив одну ногу на скамейку, мыском другой касаясь дощатого пола. В пушинках света. Из песка: притронешься — рассыплется, и будешь зачерпывать горсти сухого мерцания. И тоже сполох, до первого, подлинного восторга.
— Ты меня напугал…
— Спасибо за комплимент, но ты не выглядишь испуганной.
— Я должна — выглядеть?
— Глупо скрывать свои чувства.
— Мне нравится быть глупой, неискренней. Говорить пустые слова, считать по пальцам…
— Зачем ты здесь?
— Затем же, что и все. Услышала краем уха, что в старом парке спрятано сокровище, и теперь ищу, надеясь на зоркость и нюх.
— Не говори за всех. Я здесь вообще случайно. Я вообще.
Сильвия недоверчиво засмеялась:
— Слабое оправдание.
— Я-то думал, ты здесь по другому делу.
— И не ты один, это распространенное заблуждение. А насчет сокровища я пошутила: ха-ха.
— Не доверяю женским шуткам.
— И правильно делаешь. Курить есть?
Протянул пачку, встряхнув, чтобы выскочила сигарета. Поднес огонь. Она склонила голову, придерживая рукой волосы.
— Предупреждаю, я тебе ничего не скажу, — откинулась назад, выдыхая бледный клочок дыма и глядя на него сквозь опущенные ресницы.
— А покажешь?
— Какой ты любопытный!
— Не обессудь.
— Фи!..
Казалось, в этой беседке задержалась его юность, худшие годы плотоядной тоски, бесперспективных надежд, тусклых иллюзий, чувствительных разочарований. И вот привелось вновь вступить в межеумочный полумрак и найти ту, с которой не терпится. Размечтался. Затребован опостылевшим временем, сокращен до размера эрегированного члена. И это еще не все, это еще ничего. Предстоит собеседование. Она покрылась пылью, как зеркало стенного шкафа, набитого ребрами бабушкиных робронов. Предпочтительнее кровавые истории, чем этот спертый сон в серо-желтых тонах и встреча всех со всеми в финале беспамятства. Дощатый настил, из щелей странный запах. Белая краска на поддерживающих купол столбиках и зеленая на идущей по кругу скамейке с равным неуспехом сопротивлялись усердию времени и отроческой руки, вооруженной ножиком. Накрапывал дождь, вечно он накрапывает, точно выковыривает из воздуха черт знает что. Был бы зонтик, полбеды, не сидел бы он в этой беседке, отдающей грибом, не наговаривал бы на себя. Ей проще — она может голой скакать среди стрел водяных, поднимая фонтанами грязь. В игре на раздевание он еще никогда не проигрывал, но тщетно ждал в награду заурядного: “На!”. Скопище нелетающих аппаратов. Картина, повернутая лицом к стене. Если так пойдет дальше, придется отчитываться перед измочаленными мэтрами сюрреализма. Он сделал шаг к выходу, но она остановила его жестом, который он истолковал как позволение остаться. Он остался, и что же? Выясняется, что ей от него ничего не нужно! Ни жертвы, ни насилия. Опять это страшное “не обессудь” пришлось к слову. А ведь еще минуту назад он был окрылен, трепыхался. Дождь кончился. Горохов вышел, на прощание скрипнув ступенькой, обошел беседку, ступая по мокрой земле, обошел еще раз, и еще. Решившись, вновь нырнул под ветхую сень, уверенный, что с лихвой предоставил ей время исчезнуть. Обманулся. Она все так же сидела, свесив ногу, с той же смущенной улыбкой. Солнце пробило сухие плети плюща сусальным лучом. Задымилась вода. Поплыли пятна, полосы, круги. Достала пудреницу и подновила смазанное лицо. Одарила паузой. Томно, будто только что побывала в его объятиях и еще продолжает держать в руках большое блюдо, по которому катается горсть мелкого жемчуга, сказала:
— Спасибо, ты был на высоте.
И сам чувствовал приятную отрешенность.
Горохов увидел на стволе дерева жестяную табличку, проржавевшую настолько, что едва можно было разобрать треугольник со змеей-молнией. “Не влезай — убьет”. Невольно задрал голову, вглядываясь в листву. Какая опасность, очевидно, рукотворная, затаилась в этой медленно осыпающейся башне? Или надо глядеть под ноги? Там, в глубине, спит хронический ужас. Последнее слово испепеляющей техники. Напрасно пытаться предвидеть, вообразить бесформенное нечто: беспредметное прилагательное, воспринимаемое вопреки органам чувств и правилам восприятия. Вертикаль, с которой шутки плохи. Отец отказывается признать в пресмыкающемся ублюдке своего законного наследника. Жаль, под рукой нет лопаты. Он схватил палку, стал яростно тыкать в землю, оказавшуюся на удивление мягкой. Опустился на колени, не боясь запачкаться, начал разгребать руками.
— Я вам покажу — клад! — бормотал он.
Тишина. Как много в ней шепота, лепета, смеха! Голодранец небес. Утешение. Трепанация троп. Растрепанные тропы. Неизвестный язык. Память подводит.
— Не трогайте ее, умоляю вас, — сказал юноша Носов, — для вас она всего лишь игрушка, забава на час. Сломал и выкинул. А для меня она — жизнь, рок. Мы с ней повязаны по рукам и ногам. Я не знаю, что с собой сделаю, если… если…
— Если что?
— А впрочем, кто я такой, чтобы ей указывать! Поступайте, как знаете. Это все равно ничего не значит. Я готов служить ей верой и правдой. Я от нее завишу и согласен с любым ее настроением. Вы не можете вообразить, что она себе позволяет со мной. Она вытягивает из меня душу. Она сумасшедшая, но я один приближен к ее безумию. Я знаю о ней то, чего не знает никто.
— Охотно останусь при своем незнании.
Воображение распустилось. Гурьбой пошли какие-то пакостные андрогины и помещения, забитые под завязку машинерией. Пустыри, где еще сохраняла права благопристойность, лупцевал дождь. Все на слом, ничего под копирку. Перед лицом презрения желательно стать безоружным.
— Терпеть не могу этот старый парк, — сказал юноша Носов примирительно. — Эти сучья, листья. Тень от листьев. Мне здесь нехорошо, неможется. Всегда, везде. Я здесь вижу иначе, чувствую иначе, как будто меня подменили. Себя не узнаю.
Он всегда с особым вниманием относился к надписям, обреченным на стирание, соскабливание, закрашивание, равно как к оставленным в местах, не положенных для словотворчества. Рукопись, написанная карандашом, привлекала его своей готовностью отдаться на волю ластика. В своих снах он покрывал классную доску белыми каракулями, ожидая вмешательства грозной преподавательницы, вооруженной мокрой тряпкой (курсив сновидений). Память хранила рисунки на асфальте. Какой восторг он испытал, когда в ресторане, нагнувшись за упавшей вилкой, обнаружил на ножке стола процарапанное: “Гляди в обе”. Метки, оставленные неведомой рукой, наделены магической силой. Так король, отрекшись от трона, уезжает в карете, переодевшись камеристкой (речь об эпохе париков и мушек). Известно, что Бог насылает на провинившегося склонность объяснять все свои невзгоды и недуги высшим смыслом, чуть ли не пропуском в бессмертие. Припертый к стене воображает себя атлантом, если не лишенной мужества кариатидой. Солнце обыкновенно появляется не вовремя, разрушая благодать приспущенной серости, поэтом переступив порог. Он не сразу осмотрелся в полутьме, вытряхивая из глаз огненную паутину — жертва небесного очковтирательства.
Ветер, вызвав смятение в среде листвы, перекинулся на нее. Юбка вздулась невесомым колоколом, лопоча, воспарила, взметнулась. Волосы захлестнули лицо. Она взмахнула руками, чтобы удержать равновесие, затрепетала. Поскольку сам он, en philosof, оставался в стороне от воздушного потока, зрелище взвихренной девушки, которая, казалось, вот-вот сорвется с места и закружится юлой, не столько удивило его, сколько заставило пересмотреть свои прежние позиции относительно физического устройства мира.
И вдруг все стихло. Юбка вернулась к своим обязанностям, Сильвия поправила волосы.
— Что это было? — спросил он.
Она посмотрела на него с недоумением:
— Ты о чем?
Горохов смутился. Как будто увидел ее с изнанки и теперь предстоит дать детальный отчет. Не поверит, обидится. Уйдет. Впрочем, есть женские вопросы, на которые можно не отвечать, и таких большинство. Ей все равно, что он о ней думает. Заговор молчания. Заговорщики молча обмениваются платками, перчатками, ножницами, часами, пока кто-то, до сих пор самый неприметный и непроницаемый, не говорит, обращаясь к даме, курящей у распахнутого окна (лето, вечер): “На вас лица нет”, и тотчас, как по команде, все начинают кричать, вспыхивает общая свара, толпа, толкаясь, вываливает на лестницу, устремляется в сумеречный сад, оглашая его восклицаниями, и в зале среди разбросанных по полу перчаток, ножниц, часов остаются только дама в мертвенно-бледной маске и неприметный, непроницаемый господин в помятом фраке…
То ли прикидывается, то ли было в ней нечто непозволительно легкое, о чем сама не имела понятия. Время сделает из нее неприступную лицедейку или безотказную попутчицу. Еще не определилась. А непозволительно легкое сохранится в его памяти, как рана. Уже сейчас она утрачивает портретное сходство. Везет тем, кому она снится, а всем, кого встретит наяву и поманит пальчиком, сулит неудачу, мелкие неприятности, оговорки, преткновения. Произошедшее нисколько не сбило Горохова с толку, не расстроило. Он даже повеселел и приосанился, точно ступил на ступень общественной лестницы.
Он видит Сильвию в новом наряде. Где она успела переодеться? Неужто в старом парке у нее гардероб? Безвестный вестиарий? Вчера лиса, сегодня — сорока-воровка. Или на ходу придумывает, чем прикрыться, не стесняясь отживающими законами природы? Спросить напрямую нельзя. Обманет, заставит поверить. Но нет ли противоречия в состоянии движения? А она неплохо смотрится в этой материи! Груди на вынос, задница в разнос. Мы заподозрили в парке оборки укромных хором. Фижмы, так, кажется, это называется. Область мужского невежества. Догадайся сам, за что потянуть, где развязать. Не зря же старалась, мучилась, ночами не спала. Занятное время, отслюнивающее миги. Да, она глядит княжной со страниц непрочитанных книг. С миру по нитке. Парк, как вы уже догадались, мертвому припарки. Счастье, сопряженное с бесчестьем учащенного сердцебиения.
Диагноз не подтвердился. Он мог продолжать идти так же, как шел до сих пор, не опасаясь за самочувствие. Пока не надоест. Он вдруг понял, что потеря доверенной рукописи поправима. Помнит ее наизусть от первого до последнего слова. Кто нас научит играть в игру? Обязательно должен быть кто-то, владеющий правилами. Знание, передающееся из века в век, которое нельзя поделить на всех, даже среди “посвященных”. Тот, кто получил знание, должен скрывать. “Мы не знаем, кто из нас знает”. Заслышав голоса, Горохов, повинуясь инстинктивному порыву, спрятался за широкий ствол березы. Мужской — сухой, женский — влажный. По черным, точно обугленным складкам коры ползла бледно-зеленая гусеница с ноготок.
— Удачно этот здесь подвернулся.
— Проходу мне не дает.
— Отлично, нам только на руку. Смотри не спугни.
— Сделаю все, как скажешь.
— Возможно, он что-то знает. Сомневаюсь, что он здесь случайно.
— Я ему не верю.
— Не спускай с него глаз. Не он первый, не он последний. Кстати, где он сейчас?
Перешли на шепот.
— А что Носов?
— В своем репертуаре. Но я его предупредила, слишком много о себе воображает.
— Иногда он не просто полезен, а необходим.
Горохов заподозрил, что разговор имеет к нему какое-то отношение, но он слишком боялся быть обнаруженным, чтобы проникать в смысл подслушанных слов. Голоса удалились. Он вышел из укрытия, не заметив, что матово-зеленая гусеница переползла к нему на плечо.
Самый скрипучий участок парка. Сухо: дождь обошел стороной. Отклонение вправо. Здесь — или никогда. Почерпнуто в книге. Подбавить тумана, смазать края. Коробило сравнение парка с поркой, оставляло равнодушным “озорное озеро”. Недаром слыл он в литературном цеху придирчивым и небрежным. Ему вообще не спалось. Прислушиваться неприлично, подглядывать весело, но опасно. Писк петиции под тяжестью проскрипций. Уволен за недостатком прилежания. Вставай, одевайся! “Уполномоченный”, так кажется назывался роман, который принес тот дикий человек с синей татуировкой на руках. Получив отказ, угрожал расправой, выкрикивая клички друзей из криминального полусвета: Гога, Гага, Гыга. Струхнул, но устоял. Вывернулся, сославшись на неразвитость современного читателя. Вы понимаете, им надо что-нибудь попроще, глупее. Вас не поймут. Но время работает на вас, а согласитесь, не всякий может этим похвастаться. У каждого издательства свой круг читателей. Нашу продукцию, как правило, берут парикмахеры, спортсмены, проститутки, массажисты, водители-дальнобойщики, сотрудники охранных служб, разведчики, дворники. Неужели вас удовлетворит такой слой, такая слава?
Он долго не понимал, что происходит. Какие-то люди-тени со встопорщенно сидящими именами, скамейки. Ни к чему хорошему не ведущие тропинки, строения, назначение которых вызывает вопросы. Никто ничего от него не хочет, но все вертятся вокруг безостановочно, возникают, исчезают. Постепенно складывалось впечатление, но не в одну картину, а в пук. Чудовище стережет сокровище. Женщина не продается, а покупается. Охотников за рукописью ничто не остановит. Убийство нарушает продуманную тишину старого парка. Отметая все лишнее, то есть практически все, Горохов осторожно спустился в овраг. С тех пор как прозвучало слово “клад”, он невольно обращал внимание на предметы, которые могли служить указанием. К примеру, это ведро в зарослях крапивы, наверняка не случайно оно стоит прямо под розовым пупсом, на нитке подвешенным к ветке. Или эта желтая птичка, клюющая бант на старой соломенной шляпке. Или вот седло. Откуда здесь седло? Мысль ускользает. Заскучало в руке перо. Все начинать с начала: утро, месяц бледнеет, где-то лает пугливый пес в колодце каменном, из окон глядят завешенные сном глаза, и исчезают нежные узоры, теперь поставить чайник на огонь, нарезать хлеб, разбить яйцо и вылить на раскаленный круг.
После встречи с чудовищем он долго не мог прийти в себя. Хотя остался жив, не потерял рассудок, не поддался ужасу. Слабым утешением уверенность, что второй встречи уже не будет. Забыть, делать вид, что ничего страшного не произошло. При случае рассказать в шутливом тоне. Карикатура на человечество. Победой похвастаться не могу, но уязвлен только отчасти. Уже нашел всему объяснение и оправдание. Отряхнулся, посмотрел, не осталось ли пятен. Нет, только какой-то запашок, нельзя сказать, что неприятный. Но что это было? Гигантская крыса? Дракон? Песьеголовый урод? Птица с человеческими глазами? И да и нет. Фантазия мешает дать правдивый отчет. Представьте себе время, загнанное в тупик пространством. Так человек, разбирая свои старые вещи, чувствует, как на глаза навертываются слезы… Пауза между вопросом и ответом, между решительным признанием в любви и робким отказом. Но если есть чудовище, в чем Горохов уже не смел сомневаться, существует и сокровище, которое оно стережет. Значит, он на верном пути. Одна-две подсказки, и дверь приотворится. Предки были не дураки, они не прятали все что ни попадя. Конечно, известны случаи, когда какой-нибудь шутник, вместо того чтобы, как положено, схоронить фамильные ценности, устраивал западню в виде ямы, на дне которой и заканчивали свой с таким трудом разгаданный путь наивные кладоискатели, но что-то подсказывало Горохову, что в данном случае все обстоит иначе. Прятали люди добросовестные, чуждые фантазий. Одна проблема: то, что им представлялось кладом, сокровищем, может не представлять для него никакой ценности, никакого смысла. Прошел мимо, отшвырнув ногой. Экспонат, который не примет ни один музей: и без того все запасники забиты допотопным мусором. Вы говорите, картина? Вы говорите, рукопись? Неведомый шедевр? Нет, нет, увольте. У нас и со своим добром некому разбираться, раньше хоть воры захаживали, а теперь и эти нос воротят. Купить? Да вы с ума сошли! Кто ж у вас эту заваль купит! Вы бы еще каменную бабу приволокли!.. Впрочем, как известно, на всякое говнецо находится любитель с оригинальным складом мышления и неизжитым детством. Тот же Курицын. Готов платить огромные суммы за сломанные будильники, старые утюги, пояса верности, шпоры и штопоры. Немедленно посмотреться в зеркало. Что, если изменился до неузнаваемости? Что, если отражение не врет?..
Ночь, озеро, что-то темное медленно скользит по воде. Не сразу понял, что лодка. Побежал кругаля на лодочную станцию. Сарай, заваленный столами и стульями. Отвязывает лодку. Гребет, догоняет. Ухов на веслах, Сильвия поет:
— Вышел месяц из тумана,
Вынул ножик из кармана…
Скинув платье, она ныряет и плывет к берегу, исчезает в темноте. Остается один на один с Уховым.
— Боюсь, мы ее больше никогда не увидим, — меланхолично говорит Ухов. — И все из-за тебя!
— Из-за меня?
— Ты нарушил все наши договоренности.
— Мы ни о чем не договаривались.
— Ты дал ей уйти. Она тебе не нужна. Тебя ждет другая.
Налег на весла, разворачивая лодку.
Тема движения по кругу с лихвой продемонстрировала свою порочность. Даже когда он замечал, что сел на ту же скамейку, на которой сидел час назад, в глаза бросались перемены, которые претерпел старый парк за время его отсутствия, перемены, которые есть все основания назвать катастрофическими. Дерево, напоминавшее седой водопад, превратилось в столб огня. Урна, стоявшая справа, переместилась налево, не говоря о ее содержимом, достойном самого пристального разбора. Солнце колесило в облаках. Воздух производил зыбкие образы, которые поглощал ветер. Прошел странник, опираясь на красный посох. Птица нарушила тишину. Если бы не ожидание, на живую нитку скрепляющее ветошь, мир бы распался. Ожидание. Вытягивающее душу, но не имеющее ни лица, ни имени. Циркуляр получен, действуйте в соответствии с обстоятельствами. Слова, имеющие значение: вчера это были “обида”, “жалость”, “упоение”, сегодня — “коррекция”, “комплектация”, “конверсия”. Повторяться — привилегия Бога, нам, смертным, отпущено неповторимое, небывалое. С этой мыслью он кое-как справился, но та, что пришла ей на смену, застала врасплох. “Круг — крик”. И что прикажете с ней делать? Как школьник, переписывать до отупения, поглядывая исподлобья на задремавшего учителя. Стой, авиатор! Не слышит, барахтается в облаках.
Сильвия с краю глубокой ямы.
— Кто-то нас опередил, — сказал Горохов, подходя и беря ее за талию.
Если старый парк вывернуть наизнанку, получится… рукопись. Раздельное проживание. Время, необходимое для того, чтобы пройти от окна к двери, в которую кто-то робко постучал. Сильвия подняла с земли кленовый листок, превращенный усердием червя в прозрачную сеточку. Молча протянула Горохову. Не решаясь принять сомнительный дар, Горохов схватил ее за запястье. Вскрикнув, она разжала пальцы, и кружевце упало к ногам. Не пытаясь вырвать руку, наступила на падший каблуком. В ту же минуту лицо ее страшно побледнело, ноги подкосились, и если бы он не подхватил ее… Обнимая безжизненное тело, он огляделся, как будто ища помощи, и точно — помощь подоспела. Слева из-за кустов выступил юноша, с ненавистью во взоре, сжимая кулаки. Справа из-за дерева выглядывал Ухов. Он тоже, казалось, был не в настроении.
— Это операционная, — сказал Глазов. — Отсюда я могу наблюдать за всем, что происходит в парке.
— Только наблюдать?
— Не только. В случае необходимости могу вмешаться, конечно, не напрямую. Да и зачем? У меня есть возможности оперативно изменить ситуацию в желательном направлении, но по понятным причинам я не хотел бы раскрывать свою кухню.
— Федор! — раздался сонный женский голос.
— Извините, — сказал Глазов, меняясь в лице, — я отлучусь на минутку.
Горохов остался один. На одном из экранов он заметил фигурку человека, сильно смахивающую на него самого. А приглядевшись, увидел, что это он и есть. Сомнений быть не могло. Он украдкой пробирался по залежам старого парка, переходя с экрана на экран. Вошел в беседку. Никак Сильвия!.. Подняла юбку, наклонилась, опираясь руками. Репродуктор доносил преувеличенно шелест одежды, чавканье. Горохов не мог оторваться. Вдруг раздался звук выстрела, крик. Экран погас. В “операционную” вбежал Глазов.
— Что случилось?
Начал суетливо жать на кнопки, но, как нарочно, в область обзора попадали, быстро сменяя друг друга, безлюдные тропинки, пустынная аллея, фонтан, и только один экран продолжал зловеще чернеть.
Ему было сказано: сиди здесь, никуда не уходи. Мы скоро вернемся. Но он ослушался, проявил себя не с лучшей стороны. С возрастом детство принимает самые неожиданные формы. Отложенное наказание, никогда не знаешь, когда придет срок расплаты. Колючая проволока, табурет, таз. Место временного содержания. Вернутся с концерта и скажут: свободен. Можешь идти на все четыре стороны. Старый парк? Пожалуйста. Почему нет. Солнце и ветер к твоим услугам. В конце центральной аллеи, золотой стрелой рассекающей смарагдовый мрак, фонтан кипит ключом. Только не говори, что ты уже здесь был. Напрасно листал книгу, ища картинок. Как говорят любители школьного юмора: она оттягивает его конец. В университете это называлось: сдать экзамен на успеваемость. Позже необходимость называть отпала. Сплошные прочерки.
Как бы отвязаться от этого старика? — подумал Горохов. Он ухитряется сидеть на скамейке и неотступно преследовать. Бурчит, бормочет. По смерти хотел бы превратиться, если позволено выбирать, во внутренний голос. В прозаичнейшем старом парке, утратившем привилегии элегии и ныне претендующем лишь на роль сводника, видит он непрозрачность святого места. Не переубедишь. Рука Бога, двигающая фигурки под покровом темноты. Природные явления, будь то дождь или ветер, не соответствуют нашим о них представлениям.
— Вы думаете про меня: он стар и стерт. Вы не считаете меня способным на трансформацию. Вы отказываете мне в чувстве прекрасного. По-вашему, старость — это изжитая истина.
Старик говорил, не глядя на собеседника. Своей палкой он не чертил на песке, а проделывал лунки.
— Так что же такого особенного в старом парке? — спросил Горохов после очередной порции брюзжания.
— Как вы сказали? — старик поднес ладонь к мохнатому уху. — В старом парке? Где вы видите старый парк? Это правительственное учреждение: коридоры, двери, столы, столоначальники. Вы наверняка заметили у входа надпись: “Выгул собак запрещен”. Воздержусь от комментариев. Как во всяком заведенном порядке, здесь царствует скука, предваряющая апофеоз.
— Не знаю, не знаю, — сказал Горохов, — мне здесь скучать не приходится.
— Это потому, что вы еще не нашли в этих стенах себя, не преодолели расстояния. Вас нет, вы только кажетесь тому, кого ищете. Двойники не в счет. То, что с вами происходит, происходит не там, где вы находитесь.
— Я отказываюсь понимать, — сказал Горохов, но старик не обратил внимания на резкость его тона.
— В вашем нынешнем положении это самая выигрышная линия поведения. Нет ничего мучительнее, чем попытки отомкнуть замок неподходящим ключом, что же говорить о связке ключей, ни один из которых не подходит, что, впрочем, выясняется лишь после того, как все пущены в оборот. Мы ведь с вами, в конце концов, не на таинственном острове, нас духи не жалуют. Приходится самим строить воздушные замки и худо-бедно творить чудеса в отсутствие зрителей. Все разговоры сводятся к общим местам.
Горохову опять стало неуютно, тоскливо, маетно. Он сунул руку в карман, и вдруг пальцы нащупали что-то несвойственное. К своему удивлению, он вытащил…
— Поздравляю, — сказал старик, — и вы попались.
Там, где прошла Сильвия, как пыльный хвост, неизбежно появляется его антагонист Ухов и — для пущей радости — передразнивающий юность юноша. Если пытливым юношей легко пренебречь, от Ухова, держащегося с подчеркнутой скромностью, предпочтительно вне поля зрения, так просто не отделаешься. Он не торопится. Он терпелив и с тупым упорством доводит начатое до конца. В его нравственной природе уживается лишь одна мысль, одно поползновение. Охотники делятся на тех, кто рыщет по лесу и стреляет навскидку, и тех, которые часами лежат среди болотных миазмов и, не обращая внимания на припекающее солнце и облепивших лицо комаров, терпеливо ждут, когда дичь покажется в зоне обстрела. Ничего удивительного в том, что они столкнулись на детской площадке. Загнанная в глухой угол парка, из тех детских площадок, на которых никогда не видно детей, но брошенная лопатка или закопанная по пояс кукла с выколотыми глазами служат доказательством, что дети изредка сюда наведываются. В ближайшее время Горохов обнаружит, что уже собой не распоряжается. Его жизнь, его счастье в руках самого ничтожного человека, какого он мог вообразить. С безвольным субъектом обходятся, как с подневольным объектом. Не рыпайся. Делай что говорят, не пожалеешь. Угрозы, шантаж. Сам напросился, не ной. Хватит жевать сопли. А насчет этой девки можешь не сомневаться (исправить на сумлеваться) — как приспичит, она завсегда к твоим услугам. Пусть только попробует пикнуть. И твою жену, не боись, вниманием не оставим. Найдем применение. Некоторые любят только надкусить, другие предпочитают надкушенных. А то возьмем наших девчонок, сходим в баню, попаримся…
— Здесь есть баня? — удивился Горохов.
— Есть, есть. Отчего же ей не быть.
Перейти на другую сторону мира, сложить полномочия. Захребетник расчувствовался, прослезился. Разве я виноват, что мир устроен так, а не иначе. Потерянный рай.
— Извини, мне пора облегчиться.
Ухов вытащил бледный, короткий отросток и направил струю в песочницу. Горохов поднял глаза к небу. С конвейера сходили картонные коробки. На верхнем этаже живет художник, рисующий за неимением голой натурщицы пустые бутылки и консервные банки. Дрожь прошла по аллее. Она сказала: “Это подарок тебе, раскроешь, когда я уйду”. Избирательная память осин, забывчивость вязов. Здесь остаются, здесь засыпают. Перешагнуть через труп лета, войти без приглашения в театр теней. Возрадоваться. Там, где лежал камень, нынче стоит вода. Облака, как сальные ласы на выцветшем шелке. И добавил:
— Со мной не пропадешь!
Приступая к женскому телу, никогда не знаешь, к чему оно приведет и куда выведет, думал Горохов, покидая тир: сведет. Он еще чувствовал всем своим существом скорость выстрела. Захотелось расслабиться, прокатиться на карусели, но он отмел это желание как недостойное своего нынешнего статуса сданного в архив. Из всех грудей, каких ему довелось коснуться, самое трепетное осязание осталось от… Он не мог вспомнить, как ее звали. Но что касается тыльных красот, Эн-эн (счастливое право редактора опускать подлинные имена) не было равных. Он не сразу подобрал эпитет (неделя напряженной мозговой деятельности): полнолунная, с вариантом — двухтомная. Вот и Сильвия могла похвастаться и тем и другим. Чем поверхностней знаешь историю тела, тем живее соблазн. Но где же она? Горохов спохватился, что уже давно она не попадается ему на глаза, даже в трепете листвы нет на нее никакого намека. Что, если ушла? Прислушался. Тишь, шелест, попискивание. Так и есть: ее нет, сбросила цепи. Теперь восвояси. Напрасно будет он до наступления сумерек и после, когда все неверно, искать ее профиль. Она отложилась, она отлегла. По мере того как Горохов все более убеждался в тщетности поисков, росло возбуждение. Впереди — мрак, пустота. В лучшем случае — спуск.
Золотоструйная зелень скрывала такие страсти-мордасти, что далеко до нее гладкой поверхности вод. С этой фразой он лег спать и с ней же проснулся. И именно на ней прекрасная читательница отрывает от книги рассеянный взгляд. По мере продвижения в глубь старого парка Горохов терял значение. А ведь даже слово, написанное на неизвестном науке языке, что-нибудь да значит, оно небезнадежно. Он и раньше-то не мог похвастаться обилием определений: учащийся, женатый, устроенный, кто еще? Дошло до того, что он не мог повторить пройденное. Не ставший контролером, машинистом, обходчиком, сторожем, укладчиком. Пренебрегать собой сделалось его привычкой. Это единственный способ войти в современность. Жизнь требует от живущего самозабвения. Все на борьбу с теорией ценности! Слова, которые он произносил, возвращались к нему с противоположным смыслом. В голове одни барабаны да флейты, пажи и экипажи, тары и тартарары. С ним не соскучишься. Целовал ее в места, не засвеченные на солнце. Записался в писатели, но так и не смог отвоевать себя у зеркала.
Мы оставили нашего героя в тот момент, когда он, свернув с проторенной дороги, вошел в старый парк. С тех пор мы его не видели и можем только строить более или менее правдоподобные предположения относительно его местонахождения и поступков. Нельзя сказать, чтобы мы ему доверяли, но наша подозрительность не простирается так далеко, чтобы ходить за ним по пятам и подсматривать за каждым его телодвижением. Конечно, нам известно, что кое-кто из нас не внял голосу разума и на свой страх и риск (подчеркнуть) продолжает следовать за Гороховым, прячась за подручными деревьями и кустами. Но почему мы оставили его? Почему не пошли следом? На то есть несколько причин. Во-первых, нам не позволили наши представления о благопристойности. Как никто другой зная нашего героя, мы имели основания предположить, что, очутившись, хотя и случайно, в старом парке, он не преминет воспользоваться теми возможностями, которые последний предоставляет любителям острых ощущений и бесплодного времяпрепровождения в плане оскорбления нравственного чувства. Во-вторых, мы с самого начала придерживались той позиции, что не стоит выходить взглядом за пределы красоты и гармонии. Отступившись от идеалов красоты и гармонии, наш герой самолично выпал из поля зрения, перестал представлять интерес не только для вальяжного художника-портретиста, но даже и для тех бесчисленных любителей, которые в выходной день устраиваются со своим мольбертом где-нибудь на холмике, на берегу реки и добросовестно переносят на холст все, что открывается взору, не исключая спящего под деревом пастуха и купающихся в реке поселянок. И третья причина, возможно, самая важная. Войдя в старый парк, Горохов перестал быть Гороховым. Его время прошло. Он утратил определенность. Было такое чувство, точно облачился во что-то немыслимое. Сунув руку в карман, он обнаружил моток веревки, чужую расческу и смятую записку с неясными угрозами. Ему все чаще становилось не по себе. Внутренний голос доброго советчика, с которым можно полемизировать, звучал повелительно и не допускал возражений.
Вдруг повеяло сыростью. Серый туман обволокнул его. Краски погасли. Даже звуки стали глуше. Опустили занавес, чтобы сменить декорацию. Подует ветер, и на месте старого парка обнаружится ипподром. Но пока даны смутные волнения, пока сырость пронизывает, мозжит, а свет, пропущенный сквозь неблагоприятную среду, распускается веером, стоит постоять. Здесь он в безопасности. В этом сыром промежутке он ненадежно, но спрятан, скрыт. Сны ополчились. Смущенно поник пред ликом неземной красоты, дикорастущей из отхожего места. Однажды ему уже случалось идти со свечой по темному ходу, и он верил в то, что все соединено, ничто — связано. Именно поэтому он так не любил последовательность, бежал пустынь. Подвержен влияниям.
Диалог состоялся, но лучше бы не.
— Я уступлю ее тебе, но с одним условием… — Ухов замолчал, потупив глаза.
Горохов мысленно перебрал: навсегда остаться в старом парке, лишить себя жизни, стать наемным убийцей, продать жену, вступить в тайную организацию.
— Ну же, не томи, я заранее согласен на все, — сказал он.
— Честно говоря, — Ухов почесал широкий, подбритый затылок, — я еще не придумал. Боюсь продешевить. Согласись, другой такой крали не сыщешь. Может, что-нибудь сам предложишь?
— Не дождешься, — сурово отрезал Горохов. — Я вообще не понимаю, кем ты ей приходишься.
— Всего лишь посредник, послушный инструмент.
Казалось бы, все ясно, но Горохова не покидало чувство… Какой-то новый мир открылся ему, выдержанный в зеленовато-серых тонах, немного порыжевший, засаленный. Есть чему удивиться и дать стрекача. Неприглядная гладь вышивальщиц. Так охотник, сгибаясь под тяжестью дичи, идет по болоту, старая дева нижет бусы, а юная, прежде чем скинуть платье, залпом выпивает стакан холодной водопроводной воды.
Он взошел на холмик, скорее всего, искусственного происхождения, и огляделся, но высота обманула ожидания. Точно на острове, окруженном зеленым туманом. Он понял, что все его маневры удержаться в старом парке обречены, ибо давно уже какая-то сторонняя сила выталкивала его из кущ, исторгала, и он чувствовал, что недолго ему еще испытывать тропу на порочность. Хочешь — не хочешь, изволь отряхнуть прах, выйти из игры, отвернуться, забыть. Все дни соединены знаком равенства. Откровением было уже то, что в старом парке есть фонари, а ведь был уверен, что сторожа с наступлением сумерек гонят свистками посетителей с длинных аллей. И даже не смел мечтать о ночи в компании субтильных нимф и пышных дриад. Пляски вокруг костра, перешептывания. Извини, мне надо отлучиться. — Осторожнее, там крапива!
Необходимо знать пароль, чтобы впустили в старого парка заповедную глушь. Каждый встречный смотрит выжидательно букой, и, не услышав нужного слова, опускает глаза, быстро проходит мимо: “Не наш, посторонний”. Вначале Горохова это обижало, бесило. Получается, я недостоин! Но постепенно, одолев раздражение, начал и он находить особенную утеху в незнании слова, открывающего двери. Пусть. Буду обойденным, оставленным без внимания. Постепенно он прибирал старый парк к рукам, но этот процесс, если можно так выразиться, был сопряжен с риском получить в свое обладание нечто, от чего уже при всем желании не сможешь избавиться, например, рваное платье, например, портрет неизвестного. Хочется думать, что деревья не видят и не слышат. Здесь прошло триумфальное шествие. Она протерта до дыр, она не совершенна! Отчетливость мимолетна, преходяща. Все завершается на века расплывчатостью, туманной неопределенностью. Уходит в песок. Груда слипшихся тел вповалку. Конец дефиниций. Затоптанные тропы, обезглавленные цветы. На сцену выходит нечто среднее между человеком и нечеловеком.
Еще издали он с изумлением увидел на скамейке возле старика развязно восседающую Сильвию: нога на ногу острым углом. Руки метались, помогая словам. Старик, глядя прямо перед собой, молча кивал. Такой Горохов еще ее не видел. Волосы взбиты падающей башней. Ужатый и урезанный наряд гулящей скрывал лишь недостаток стыда. Расчет брал верх над фантазией. Дефрагментация тела, четвертование. Ячеистый чулок обволакивал ляжку. На лице маска румян и белил, которой бы позавидовала барышня-крестьянка. По мере его приближения она говорила все тише, и, когда он проходил мимо в одуряющем запахе духов, перешла на шепот. Отдельные слова коснулись слуха, но, должно быть, сильно искаженные порывами ветра. “Телега… борона… сеялка… веялка…”
— О чем говорили? — сердито спросил Горохов спустя, столкнувшись лицом к лицу возле большой клумбы с ошметками цветов. На этот случай Сильвия припасла серенькое платье институтки, волосы были зачесаны назад и собраны в тугую косицу.
— С кем? — спросила она, опустив длинные, бледные ресницы. — С Аркадием Карловичем? Поверяла сердечные тайны, он здесь единственный, кто умеет слушать.
И зарделась.
— Что она вам наговорила? — подступил Горохов к старику.
Тот с хрустом почесал ногтями щетинистую щеку.
— Если правильно помню, девица спрашивала, что я о вас думаю, стоит ли, как она выразилась, с вами связываться. Робкая, неуверенная в себе особа. Я спросил, каким вы ей показались.
— И что же она ответила? — нетерпеливо воскликнул Горохов.
— “Хитер, недобр, пустоват, не соответствует собственным представлениям о себе, разложен по полочкам, пошл, скучен, болезненно самолюбив, послушен страстям, переписан набело, но с грубыми ошибками, раздражителен, надуман, подл, безбожен, ленив, рассеян, уклончив, неразумен, завистлив, фальшив, обезличен…”
— Что ж, — прервал Горохов, — в проницательности ей не откажешь. И что вы ей посоветовали?
— Что может посоветовать старый человек? Не терять времени даром.
— А что посоветуете мне?
— Не теряться, — сказал старик.
И вдруг запричитал обиженно:
— Да что вы все ко мне привязались! Что я вам — оракул? Замогильный голос? Мудрость веков? Тарзанка?
Горохова смутило слово “все”. Надо ли понимать, что и юноша, которого он писал петитом, пользуется услугами, с позволения сказать, живого трупа? Может быть, и Ухов черпает здесь свои идеи? В самом деле, не старик, а какая-то трапеция!
Огромные деревья, в напряженном величии поднявшиеся на головоломную высоту, чтобы низвергнуться пенным каскадом, обступили, облапили. Он стал невольным свидетелем зарождения идеи “возвышенного”. Если бы деревья умели ходить, они бы его растоптали. Гибкие стены. Он стал часовым у ворот, ведущих в город страшных чудес и неведомых приспособлений. Шубы пращуров, перекочевавшие в костюмерную комедиантов.
Теперь, когда он был уверен, что Сильвия доступна (“стоит захотеть”), он мог позволить себе держаться от нее на почтительном расстоянии, не торопить событий, немного покапризничать, немного посомневаться. Он уже не был связан неосуществимостью робкого желания, мог беспристрастно рассматривать объект своей страсти, не страшась изъянов в лице и фигуре, отныне служащих к его выгоде, укрепляющих его право не брезговать ничем — короче, обращаться свободно с тем, что прежде сковывало. Рука невольно протянулась к смолистому стволу сосны и прилипла. Теперь, куда бы он ни шагал, на что бы ни заглядывался, тропа выведет его к ней, взгляд беспрепятственно тронет отверстую плоть. Мысль мелькнула, исчезла и вновь явилась, чтобы пропасть уже безвозвратно. Как младенец тянет в рот всякую гадость… Улыбка исчезла с лица. Главное, не попасть в сеть причин и следствий, не вписаться в орнамент, неприметно прошитый по краю. Пока все удачно складывается, не раскладывать карт, которые сулят невесть что. Так подслушанный разговор не всегда означает то, что имели в виду говорившие, и среди елочных украшений порой попадаются странные додекаэдры. Его сила отнюдь не в настойчивости, а в “иначе и быть не могло”. Пусть вкривь, пусть вкось. Не успел подумать, и вот уже она, во всей красе.
— Мне кажется, я заблудилась.
— Здесь, в старом парке, мудрено потерять ориентацию. Там — фонтан, тут — беседка, там — озеро.
— Ты меня неправильно понял.
— Коли так, подойди, поцелую.
— Нахал! — засмеялась Сильвия. — Я ценю только воздушные поцелуи.
— И душные объятия, — съязвил он.
На ее лице внезапно мелькнул испуг.
— А ты случайно не тот, который…
— Договаривай. Неуловимый серийный душегуб, гроза старого парка и его главная приманка?
Не договорила. Посмотрела налево, посмотрела направо, подошла, неловко, вкось ткнулась теплыми, сухими губами и, прежде чем он опомнился, растворилась в неотзывчивой зелени, оставив на память вопросительный взгляд.
Чертова карусель! Ни к чему этот вздох. Не слишком ли много описаний? Не слишком ли густо наложены мазки? Эффект скрадывается. Воображение, наскучив, вновь взыскует геометрии. Пора в шахматный клуб, не терпящий разномыслия. Не желаю знать, где сидят фазаны. Вместо красно-оранжевого — ночь, некрополь, навьи норы. Что это на меня нашло? Вдохновение? Боже упаси.
Ну вот, наконец, добрались до потаенной руины. Шло к этому, шло. Пустые окна. Стена обвалилась. Чудом уцелевший будуар, трюмо, кровать под балдахином, на стенах картинки фривольного содержания. Все готово, чтобы оказать достойный прием низкопоклонствующему кавалеру. Какая насмешка! Какая эпиграмма! Горохов не верил глазам, словно то были не его глаза, а взятые напрокат, навыкат. Сокровенный покой, мертвое жилище. Этого ли они ищут, рыская по куртинам старого парка? Вереницы трещин, веретено паутины. Штофные обои, подъеденные мышью. Не поймешь: узор или плесень. Не рискнул присесть на похабно изогнутый стул. Сквозь паркет струится трава тошнотворного цвета. Неискоренимый запах. Из-под кровати выглядывают две стоптанные красные туфельки не то из того, не то из этого романа. “Всему свое время”, — не устает комар повторять. На трюмо в конверте записка: “В полночь, у фонтана. Это приказ”.
Взятый почти наугад, подневольный наитию, он путем своим не дорожил и запросто сворачивал в сторону поблекших лиц и затянувшихся оргий. Так называемая природа не мешала ему баловаться инструментом времени. Будь его воля, он бы ничем не обнаружил своего присутствия в старом парке, довольный шорохом, привкусом, зудом. Он вошел в шахматный клуб, в котором, впрочем, ничто не напоминало шахматный клуб: ни тебе пола, выложенного черно-белым кафелем, ни колонн, ни китайских ваз с искусственными лилиями. Пусто… И вдруг понял, что уже был здесь. Давно. Начал припоминать, точно собирая шелк в складки, и воспоминание, вздувшись волной, подхватило, понесло назад. Чтобы вернуться в прошлое in corpore, достаточно восстановить в памяти во всех деталях какое-либо событие или предмет, и внезапно, опомнившись и оглядевшись, увидишь вокруг то, что поросло быльем, что изменилось до неузнаваемости. Прошлое затягивает петлю. И придется немало веков колесить на машине времени с заездами в Рим, Византию, Египет, прежде чем удастся вернуться назад вперед. Помещение, наполненное ватным светом, набившимся сквозь щели. Какая-то тряпка, похожая на старое платье, опрокинутый стул. Но что-то в асимметрии стен, в плотности замкнутого пространства до боли знакомо. Место пережитого страха. В дальнем углу зашевелилось. Горохов метнулся к двери. Но дверь была заперта. Так мучительно пытаешься вспомнить неприятный, о чем-то враждебном предостерегающий сон, но только когда уже поздно, в бинтах и гипсе…
Хватило одного взгляда, чтобы между ними установилась вражда, и не какая-нибудь отвлеченная неприязнь, а вражда конкретная, напряженная, смертельная. “Двоим нам нет места в этом мире”. Каждый из них делал существование другого бессмысленным и ненужным. Кто-то первый должен признать, что он всего лишь кривое отражение. Но в сложившейся ситуации не действия противника, сколь бы ни были они хитроумными и успешными, должны вести к поражению, а кропотливая внутренняя работа, самопознание. Излишне говорить, что Горохов имел все основания рассчитывать на победу. Козыри в его руках… Если не какая-нибудь маловразумительная случайность… Он легко представлял себе, как каменеет тело Ухова, стекленеет душа. Как превращается он в объект ученого любопытства и публичной иронии. И вот уже вся его жизнь напоминает пепельницу, набитую окурками.
Эти ветхие, дырявые навесы, неряшливо покрашенные и облупившиеся, держащиеся на кривых, покосившихся подпорках и громыхающие при каждом порыве ветра, которые предлагают называть деревьями…
После долгих сумерек наступила недвусмысленно ночь. Вдоль аллеи зажглись фонари. Деревья сплотились в надгробье гиганта. Луна вскользь отразилась в озере. Посетители парка растворились в темноте, только порой слышались на отдалении голоса, зовущие потерявшихся детей, но никто не откликался. Ночью старый парк мучает бессонница, то есть непрестанные поиски сна. Невидимый, лепечет фонтан. Огнепоклонники сводят счеты с мракобесами. Учителя проверяют учеников на знание звуков и запахов. Мерцают дамы в кринолинах. Отстаивать себя уже бесперспективно: невидимки взяли власть в свои руки и сотрут в порошок любого, кто не подчинится их беззаконию. Отныне нет ни лиц, ни различий, лишь двусмысленные улыбки. Наконец-то заработала карусель, ржаво ржа. Оставьте страх сумеркам, ночью — бездонный провал. Изобличение смерти. Отживших встречают нежившие. То, что пряталось по углам, то, что напрашивалось и избегало взгляда, уже никого не удивляет и никому не угрожает. Вор обворовывает вора. Пропажи. Новые привязанности. Невинность.
Он двигался интуитивно в старом парке, впадая в крайности. Одно дерево отличалось от другого, как вода, каплющая из кранов в соседних квартирах, в которых волею судеб оказались старый холостяк, переписывающий в дневник газетные заголовки, и молодая супружеская пара, ждущая ребенка. Если б его спросили, кто он, Горохов бы наверняка ответил, что он — прохожий, но никто не спрашивал. Кому интересен прохожий? В перемежающейся листве все было шиворот-навыворот. Из красок он выбирал самую нестойкую, из теней — самую беспокойную. С памятью дело обстояло и того хуже. В том смысле, что не хватало времени все расставить по местам. Поступок уступал проступкам, лица подличали. А кому нравится быть объектом невнимания? Началось с того, что он положил глаз на нее и ей подобных. История — это переписывание истории. Вклад в бесчеловечное бессознательное. Будь он Глазовым, Уховым, Носовым, короче, будь он с большой буквы, она бы им пренебрегла. Но гороховы на дороге не валяются, хоть им и грош цена. И этот положенный на нее неположенный глаз она отправила по назначению. Опущенная цитата. Дуэлянты обменялись выстрелами и бросились друг другу в объятья. В театре вспыхнул пожар, но зрители продолжали сидеть, зачарованно глядя на мечущихся по задымленной сцене актеров. Угробив куклу, дети тихо разошлись по домам. Редкий случай: поэт не стал злоупотреблять терпением. Теперь он уже шел вслепую, ориентируясь по запаху пота, духов, экскрементов. Слово за слово старый парк наверстывал упущенное. Нормальным его не назовешь. Как любовная записка без подписи и адреса. С этим нехитрым приспособлением вам ничего не страшно. Всяк понимает силой своей испорченности.
Почему ты назвал меня Сильвией? А как иначе — Соломонией? Селименой? Мне щекотно, отстань. Сама напросилась, не делай вид. Ты неверно транслировал и превратно интерпретировал. Я послушно следовал намекам и указаниям. Сюда нельзя, а это пожалуйста, сколько влезет. Позволь, скажусь недоступной. По буквам, по складам — дам. Меня бесят обряды. Бестолочь тела томит интеллект сообразно отсутствию мысли. Не ошпарься! Лабиринты, террасы, сады. Всматривайся, а я буду слушать, вдыхать. Неужто и здесь не обошлось без соучастников, подельников? Нас зовут. Чем ближе к устью, тем больше перекликающихся охотников. Теперь можно, меня уже нет, стерта, списана — спасай! Вверяюсь.
“Этот день я запомню надолго!” — повторял он, как заклинание, ибо уже слышал за спиной щелканье ножниц. С трудом вспоминалось, как, по какой легенде вошел в старый парк. Он чувствовал себя здесь своим, в том смысле, в каком говорят: с меня причитается.
Разговор стал тяжелым испытанием для обоих. Они долго пытались его избежать: выбирали параллельные тропы, смотрели в разные стороны, но в конце концов вновь оказались лицом к лицу, и молчание потребовало к ответу. Как ни странно, первым заговорил Носов, его просто-таки прорвало. Горохов слушал со все возрастающим удивлением. Он был уязвлен и подавлен. Даже не пытался вставить реплику, вмешаться, встрять и терпеливо ждал, пока юноша выговорится. Когда же, наконец, юноша умолк, чтобы перевести дух, и ему представилась возможность взять слово, оказалось, что все уже сказано, поскольку в своей речи Носов постарался заранее опровергнуть все возможные возражения, разрешить недоумения, которые его запальчивая речь могла вызвать у собеседника. Он не говорил, а мыслил вслух, и мысли его были противоречивы, беспорядочны, бессвязны. Все же Горохов, поначалу не слишком уверенно, со множеством оговорок, взялся разъяснить юноше, в чем состоит его фундаментальное заблуждение. Он старался говорить на его языке и почти слово в слово повторил сказанное им, надеясь, что, услышав свои слова из чужих уст, юноша осознает их нелепость и поднимет на смех. Уловка сработала, Носов с прежним жаром принялся опровергать все, что прежде отстаивал. Последовавшая перепалка только подтвердила, что оба остались на своих позициях. Горохов все более распалялся, не мог сдержаться, срывался на грубость, подпускал двусмысленные намеки, переходя на шутливый тон, который бесил юношу. Некоторое время казалось, Носов совершенно сбит с толку и повторяет одни и те же фразы, не то надеясь тем самым придать им незаслуженный вес, не то, опустошая их от какого-либо значения, прятался за словесный туман. Был он изворотлив, надо отдать должное. Горохов вдруг опомнился, что говорит не о том, о чем собирался говорить, все больше сбиваясь на тропы и аллюзии, все чаще хватаясь за цитаты. Еще немного, и он заговорит на языке толпы. Требовалась реплика, которая повергла бы собеседника в шок, выбила из седла, заставила прикусить язык. Несколько раз примерившись и потерпев поражение (юноша пропустил мимо ушей предназначенный им яд), Горохов резко взмахнул рукой, призывая к вниманию, даже, кажется, поднял перст к небу и произнес слова, от которых, как ему показалось, сотрясся воздух. Юноша невольно сделал шаг назад, нервно потирая ладони и скалясь. Горохов торжествовал. Если бы он после этого замолчал, победа, несомненно, была бы на его стороне, но он не удержался, пользуясь молчанием юноши, заговорил вновь, остроумно и снисходительно, но, как вскоре стало очевидно, сводя на нет эффект от всего сказанного ранее. Носов не преминул воспользоваться его оплошностью, спокойно, с едва заметной усмешкой, отмел все доводы, к месту процитировал Блаженного Августина, демонстративно оговорился, чувствуя свою силу, свое право, вернулся к тому, с чего начал, и с лицемерным смирением признал уязвимость своей позиции, и только для того, чтобы уйти от неприятных вопросов. Горохову ничего не оставалось, как прибегнуть к сильным выражениям. Но было уже поздно. Носов молчал, грустно улыбаясь. Всем своим видом он показывал, что разговор исчерпан.
Обыкновенно писатели просачивались в издательство по одному, тихо, незаметно. Бывало, пройдет полдня, прежде чем кто-нибудь из сотрудников, заваривая чай, вдруг заметит жмущуюся в углу или между шкафами хмурую тень. И тогда чуть ли не силком приходилось отбирать рукопись, после угроз, уговоров. Неужели вы явились с пустыми руками? Показывайте, показывайте! Ну же, не бойтесь. Если не отдадите нам свои безделки, придется вас примерно наказать. Инесса, готовьте розги! Давайте же по-хорошему. Мы же не звери, не растерзаем. Но случались и дни, когда в тесное помещение издательства разом набивалась толпа писателей. Они расхватывали все стулья, какие были, приносили из соседних офисов, усаживались на столах. Спорили до хрипоты, гоготали, курили, выпуская клочья желтого дыма. Требовали стаканов, чтобы распить принесенный в авоськах портвейн. Щипали сотрудниц и делали им непристойные предложения. Горохов даже не пытался их угомонить и, обороняя свой стол от натиска волосатых, потных тел, потрясающих пачками исписанной бумаги и как будто кичащихся тем, что цивилизация их не коснулась, отдавался мыслям о том прекрасном будущем, когда слова окончательно выдохнутся и люди сообразят наконец изъясняться посредством цифр. И были дни, редко, увы, прискорбно редко, когда ни один писатель не приходил и не предвиделся. С утра в издательстве царил какой-то торжественный, кристальный покой. Постукивали часы. Солнце набрасывало на запыленные окна тень листвы. На столе лежало надкусанное яблоко. Медленно поднимался пузырек со дна стакана. Скрипел стул под необъятной задницей вычитывающей корректуру Марианны. С какой-то неземной легкостью возникали слуховые галлюцинации: шум прибоя, плач младенца, стук каблуков по мостовой, треск раскрывшегося зонтика. Блаженные, бесконечные дни…
Он старался обходить стороной те места в старом парке (обычно предчувствуемые за несколько шагов), где его ждало разочарование. Конечно, было бы любопытно заглянуть в какую-нибудь из этих “раздевалок”, но ровное дыханье и самодовольство дороже. Все равно что вдруг оказаться снаружи, когда еще хочешь поваландать внутри. Подозрительна настойчивость, с которой нам предлагают поверить в существование невидимого мира. Но даже не пытайтесь выпрашивать подробности. Смеются, открещиваются. Великое, видите ли, посольство: меняем шило на мыло, брюнетку на блондинку, вид спереди на вид сзади. Прочерк. Отпала необходимость. Дожили. Дети не знают и знать не хотят, откуда берутся дети. В лирическом дневнике не найдешь правильной рифмы: спекуляция недвижимостью. Деревья с шумом сомкнулись за спиной. Впереди — бескрайний, кочковатый луг-мочажина. Отдельно стоящие чернявые осиновые недоросли, длинные вереницы кустарника. Ни души, ни тела. Трава рыжеватая, многоликая. Там — цветочки белой сыпью, там — лиловой гроздью. Небо заткано блестящей паутиной. Головокружительно пахнет болотными испарениями. Под ногами хлюп-хлюп. Воздух зудит незримым присутствием микроскопических кровопийц. Впервые за много лет Горохов почувствовал себя в своей стихии, но это, увы, ненадолго. Жизнь, отпущенное время, заставит отречься от счастья, вернуться к враждебным коридорам и сонным очередям. Но в таком случае, подумал Горохов, снимаю с себя всякую ответственность. Скажите, что делать, сделаю, скажите слово, я повторю. Проснешься — все то же, только часы идут против часовой стрелки.
В детстве шустрый мозгляк, Курицын стал толст, монументален. Брился налысо. Губы пучились властно, но в вакуолях глаз плескалось что-то стыдливое. Когда он смеялся, щеки дрожали, а пальцы судорожно царапали стол. Одержим всем выпуклым и вогнутым.
Он знает, чего от него хотят. Быть таким, быть сяким. Если он в чем-либо не сомневается, так это в том, что форма теряет содержание, а содержание не вписывается в форму. Так легко пережить разочарование, когда любовь вступает в свои владения с гордо поднятой головой! Дерево снимает длинные нитяные перчатки цвета пюс, цвета раздавленного клопа. Он все предвидел, все предсказал. Единственное, о чем он просил: не делайте мне больно, и просьба была уважена с тем равнодушием, которое отличает призраков. Юноше он сказал:
— Не уходи далеко, нам надо о многом поговорить.
Тот кивнул, неуверенно. Горохов и сам не знал, о чем им еще говорить. Ветер относит слова в сторону. Между ними только-только начало устанавливаться молчание, живительное для обоих. Ну не поделили… Что ж теперь делать? Стреляться? Тянуть карту? В старом парке отсутствуют средства передвижения. На своих двоих. Место гуляния горожан, утомленных себе подобными. Здесь сведен к минимуму риск встретить собрата по перу, сотрудника, сожительницу. Сюда несут одиночество, печаль. Гости молча сидят за столом в ожидании, когда принесут супницу. Как обычно, одного недосчитались, нет, двух. Но никто не может припомнить, как они выглядели, как их звали. Ко всему примешивается адская скука, привкус судного дня.
Эта рукопись приносит несчастье. Даже потерянная, утраченная, перешедшая в чужие, возможно, нечистоплотные руки, она не оставила его в покое. Горохов продолжал мысленно исправлять ее, хотя и видел, что она безнадежна, неисправна. Курицын подсунул ему эту бессмысленную работу со знанием дела. Если писатель — тот, кто находит смелость расписаться в своем ничтожестве, то читатель — это… Он задумался. Потребитель фальшивых бумаг. Фокусник, превращающий окурок в ветку мимозы. Увы, это не способствует взаимопониманию. Мы всего лишь берем друг у друга взаймы чувства, мысли, слова. И не знаем, что делать с собой, когда опущен занавес и зрители ушли. Подул ветер, прыснул дождь. Облака разминулись. Солнце ослепило. Она разжала пальцы, и кленовый лист шлепнулся к его ногам. Сравнение с окровавленной перчаткой вычеркнул, не задумываясь. Горохов вообще не жаловал сравнений, этих заезженных двигателей. Сличение слов, не их протяжение, тонкая игра едва приметных оттенков, перестановка букв, вот чем он одушевлялся. И боролся пристрастно с замыленным слогом, торопящимся угодить. Авторы его не любили, считали проплаченным неучем, говорили, что он занимает чужое место, но покорно несли дань долгих потуг в надежде, что, может статься, на этот раз пронесет, придира зазевается, передумает, тиснет. И книги, действительно, порой выходили, пусть и в сокращенном стараниями Горохова виде, в рубцах (он резал по живому), но, слава богу-логосу, не загубленные. Все утрясается в конце концов, как песок, и возвращается в свои пределы, как море, отпущенное луной. Горохов, отложив отупевший карандаш, вздыхал, завязывал тесемки папки и ставил роман “Пенелопиада” в план. И шел мыть руки. Вдруг все запрятанные по сусекам памяти улики сложились: неожиданное предложение выгодной и необременительной работы, туманное выражение на лице жены при упоминании работодателя, некоторые особенно унизительные детали ночных кошмаров, совпадения в датах, словах… Получается, автор этой густопсовой писанины, вернее, авторы… Писали на пару, в две руки, в две ноги… И что только он в ней нашел? Что я в ней недоглядел, недоиспользовал? Мало Курицыну платных услуг? Захотелось живности. Или все это он примыслил, чтобы иметь объяснение и оправдание. Схема, не выдерживающая критики. Не они решают: она, сходящая с небес на землю, как дождь, как молния. Все, что требуется от них, — немного воображения. Если нечем заняться, нарви цветов, составь антологию. Горохов почувствовал, что зашел слишком далеко. Еще шаг, и мещанская комедия со всеми ее атрибутами: перепутанными носовыми платками, фальшивыми купонами и украденными письмами.
Ему вдруг показалось, что Носов пьян, и пьян основательно. Он слегка пошатывался, хватался за ветки и после внимательно нюхал пальцы. Накачался с горя. Но Горохов ошибался в одном: юноша отнюдь не чувствовал себя побежденным, он даже не воспринимал Горохова всерьез, не видел в нем достойного соперника. И украдкой посмеивался, зло и снисходительно, как человек, ощупывающий в кармане ключ, глядя, как другие тщетно пытаются отомкнуть дверь. Зря стараешься! — говорил его взгляд, — она уже решила, и не в твою пользу. Ты всего лишь прохожий, заглянувший в освещенное окно. Что ж, смотри, любопытствуй, пока кто-нибудь из участников драмы не задернет штору. Усталость, сон.
Он легкомысленно полагал, что зашел в парк случайно и по своей воле. События в тире, вернее, цепь событий: агония марионеток, встреча, фигурально выражаясь, с противоположным направлением сознания, мелкий песок, набившийся в пазухи, и начертанные во всех укромных местах знаки его не просветили, хуже того, в его заводях наметилось темное пятно в виде тонущей лодки. Понадеявшись на ветер в голове, Горохов оказался “без весел”, не оснастил себя сообразно привходящим обстоятельствам. Позднеантичная живопись косых аллей и корявых куртин, с явным усилием отрывающаяся от плоскости, сопротивляющаяся перспективе, бьющая на эффект, который способен оценить не один арбитр изящного, с ее странной любовью к детали и пренебрежением целым, расплывающимся каким-то грязно-розовым облаком, в другое время и при другом раскладе привела бы его в тихий восторг, но сейчас, в состоянии растерянности, точно подброшенная горсть булавок и скрепок, он скользил по раскрашенной под малахит стене равнодушным взглядом туриста, забывшего в душной, пыльной гостинице иллюстрированный путеводитель и смутно припоминающего, что с этой вот трещиной связана какая-то загадочная история, какая-то дата.
Запрокинув голову, он поискал в небе звезд, но не нашел ни единой: космический перелет отменяется. Опустился на подоспевшую скамейку, слившись со своей тенью. Из урны несло протухшей рыбой. Что-то пискнуло, взвизгнуло, заверещало. Ночная птица гаркнула и захлопала крыльями. Сухие листья посыпались. Убористый бред, который сопровождает каждый шаг, но вне закона больших чисел ютится побоку зрения, волочится пыльным шлейфом, разбегается, как шестеренки, прыснувшие из неосторожно вскрытых часов, отступает, как кресло на колесиках. Мимо прошелестела Сильвия, вспыхнув факелом в объятии фонаря. Хотел вскочить, броситься вдогонку и остался сидеть, опасаясь последствий. Каких именно — безумие, нищета, арест? — невдомек. Но только не было в нем той запальчивости, которая оправдывает риск. Да и не затем наступает тьма, чтобы с кем-то ее делить. Ночные свидания, знал по опыту, обыкновенно оборачиваются горшим одиночеством. Обознавшись, выдаешь себя за счастливчика. Горохов мечтал о большем, нежели “ночь в придачу”. Чувствовал себя пером, опущенным в чернильницу. Вместе с ней ушло время, остался подсчет. Сухой остаток.
Ночь скрашивает молчание. Деревья не устают повторять: лист, лист… Время — дорогое удовольствие. Санитарки сменили халаты на черное трико. Толстая книга, из которой выпала закладка — памятный цветок. Тьма густая, плотная. Он почувствовал себя червем, проделывающим извилистый ход в суглинке. Поторопился сгинуть, скоропалительный призрак. Случка теней. Расхожие мысли шагу не дают ступить, увиваются. Как назло ни одного фосфоресцирующего цветка. Что-то пролетело, жужжа и визжа. Луна забрала весь наличный свет. Ветка царапнула по щеке, потрогал: сухо. Неровен час. Как они ходят на высоких каблуках? Колыхание.
— Кто здесь? — спросили одновременно.
Ухов, Горохов.
— Не видел мою вертихвостку?
— Твою? Нет, не видел.
— Чуть зазеваешься, след простыл. Летучая смесь. А потом — спаси! помоги! отмажь! Путает, а мне распутывать, чертова кукла! Давеча ушмыгнула, и пожалуйста — нарвалась на групповое изнасилование. Теперь вылавливай их всех, выбивай плату, шантажируй!
— А ты не пробовал как-то по-другому построить с ней отношения?
— Отношения? Разве я против отношений? Мне нравятся отношения. Я ставлю отношения даже выше подношений и сношений. Что бы я был без отношений? Уж поверь, кто-кто, а я знаю, что такое отношения!
— Я другое имел в виду.
— Другое? А где ты видел другое? Везде, всегда одно и то же. Лица, как маски, маски, как лица. Огрызки, обрезки. Другое? А этого тебе недостаточно, чтобы лечь и уже не вставать? Повторений нет, повторяться нечему: одно тесто, один коленкор. Сказано: плоская на плоском. Бессрочная серость, каникулы. Линейкой по пальцам. Другое? Ишь чего захотел!
— Чувствую, ты чем-то расстроен.
— Растроен? — ослышался Ухов. — А кто третий? Уж не ты ли? Много на себя берешь! Эти игры со мной не пройдут. Я, знаешь ли, разборчив в выборе отражений и скорее спущу с лестницы свою полную противоположность, чем дам прикурить недобросовестному подражателю. Призадумался? Опасно недооценивать силу обобщений…
Старый парк в старый парк не вписывается. Непременно какая-нибудь самоуправная ветвь норовит выпрыснуть за ограду, бросить червонец мимоидущему. То не щедрость, не избыток чувств, не “душевный порыв”, а бестолковость, неспособность уйти в себя. Легче всего расточать то, чего не имеешь, чем не дорожишь. Возлюби того, кто вечно опаздывает без веских оправданий, привечай живущих украдкой! Современники ропщут на низкий обменный курс. Горохов не исключение, он роптал. Он себя переделывал, безжалостно перекраивал, и только для того, чтобы по известному закону в результате получить все того же Горохова. Дождь хлестнул, толпа деревьев бросилась врассыпную. История с письмом повторилась. Путь к фонтану лежит через пустыню. Бог — бег, время — стремя. Слабые голоса из прошлого, бормотания, вздохи, грустные подоплеки. Как если бы невидимый мир, о котором так много и убедительно пишут, но почти не говорят, на мгновение проявился, и, ко всеобщему ужасу, выяснилось, что смотреть не на что: ничем не отличается от успевшего набить оскомину. При всем уважении к блуждающим баловницам есть другая, назначающая свидание в полночь. Неотразимая. Она не влечет, не испытывает, не изменяет. Власть ее в том, что она не приходит в условленный час, в условленное место. С этой мыслью Горохов дошел до карусели, напоминающей старую, “обрусевшую” шляпу, и свернул по пунктиру тропы в сторону шахматного клуба, теряющегося во мраке.
Кромешная тьма. Натяжки. Вытяжки. Точно подземным лабиринтом нежилых помещений. “Ять”, заблудившаяся в крестословице. На доске остались одни черные фигуры. На ощупь хвоя, листва, паутина. То ему казалось, что он в толпе шушукающих монахинь, то среди застывших гробовым гребнем девятых валов, то крохотным живчиком пробирается внутри безупречно работающего механизма, пружин, шестеренок. Шумы. Все равно что читать заглавные буквы стихотворных строк, выуживая скрытый смысл. Горохов шел медленно, останавливаясь на каждом шагу, не надеясь на то, что кривая выведет. Параллельно мечтал о кафельных стенах, о ванне, о забрызганном мылом зеркале. Почерк превратился в густую вязь. Вдруг его внимание привлек длинный резкий луч, выхватывающий в темноте сплетение веток, погребенную листьями тропу, статую, застигнутую за не вполне приличным, но естественным занятием. Кто-то шел на поводу луча. Горохов не успел спрятаться за дерево, свет ударил исподтишка.
— Это вы? — Глазов удивленно и, кажется, раздосадованно скривил рот. — Что вы здесь делаете? Скоро уже полночь! Парк закрыт.
— Закрыт? Старый парк закрывается?
— А вы что думали? Конечно, это в некотором смысле всего лишь формальность. Лист, сложенный пополам. Даже под утро здесь не бывает безлюдно. Но именно вас я не ожидал встретить, по крайней мере в живом виде.
— Как вы сказали? В живом виде?
Горохов уставился на Глазова. Тот смутился и погасил фонарь.
— Наверно, какая-то ошибка. Я обознался. Но сидя там, у себя, внизу, я услышал выстрел и… Мне показалось, что-то произошло. Я так и сказал жене: “Произошло непоправимое”. Она стала убеждать меня, что ничего страшного не стряслось, не хотела отпускать…
— Сидели бы вы и в самом деле в своей информатизированной норе! — в сердцах воскликнул Горохов. — Ночь перечеркивает день.
Запутался в опущенном занавесе. Так много прорех, что не знаешь, в которую просунуть голову. Поздний час. Все велосипедисты давно спят. Безграничный сон, улыбка сквозь слезы. Если начинать новую жизнь, то сейчас. Испытание расчленением. Найти ту, которая согласится заняться его причинным местом. Но где взять достаточно темных чувств, чтобы жизнь не казалась медом, собранным технически совершенными пчелами по прополотым цветникам? Как врасти? Как пронестись? Небо, сиречь пустота. Шагая, он составил реестр шелестов, скрипов, потрескиваний, но с какого-то момента заметил, что вкрался новый, сложный звук: пыхтение, сап.
— Кто здесь? — бросил Горохов в темноту.
Послышался сдавленный шепот:
— Мне страшно…
Носов!
— Детские страхи. Чем бы мы были без них! Учись ошибаться, в этом вся суть.
Ментор. Зажег спичку и осветил лицо юноши, искаженное ужасом.
— Меня контролируют!
— Кто? Глазов?
Послышался смех.
— Он всего лишь ширма, аппарат. Для отвода глаз. Силы…
— Силы?
— Я чувствую, что исполню любой их приказ, любое желание. Силы, загребающие жар чужими руками…
— Расхожая фантазия. Согласен, небезосновательная. Мы все посредники в том, что касается любви, во всяком случае, в ее практическом аспекте. Но путь из А в Б никогда не станет путем из Б в А.
— Вы думаете, я нуждаюсь в рассуждениях?
— А в чем ты нуждаешься?
— В понимании. Я не понимаю, что они от меня хотят. Если бы я знал, я бы исполнил все что угодно беспрекословно. Но я не знаю. Я был уверен, что вы — один из них, и что вы явились сюда, в старый парк, чтобы дать мне наконец ясное указание или привлечь к ответу, это неважно. Но вы, кем бы вы ни были, еще больше сбили меня с толку своей непоследовательностью, непостоянством, прерывистостью. Конечно, я подозреваю, что такую перед вами поставили задачу, но мне, согласитесь, от этого не легче. Я страдаю! Мне страшно!
— Детские страхи, — повторил Горохов. — Пора стареть. И понять, что ты никому не нужен, даже себе.
Голос Горохова звучал как гонг. Он чувствовал, что юноша недалек от истины, а те, кого здесь представляет Горохов, близки к задуманному. Его миссия заканчивается, он свободен. Можно зажигать свет, пускать фейерверки или пускать слезу, кому как нравится.
Выйдя к озеру, он увидел, что в домике на противоположном берегу горит окно. Перехлестнув узкую террасу, свет стекал в темную воду, сливаясь в пятно, отдаленно напоминающее золотую чашу. Красиво, подумал Горохов. Все в сборе? Решительно направился. Темнота завивалась, змеилась. Шелест листьев мелко кромсал тишину. Было много незримых, подлых препятствий: то вспученный корень, то колючая ветвь. Бегло обогнул водоем, пьянящий запахом гнили. Дверь не оказала сопротивления. Придерживался испытанных чувств: смущение, страх. Довольно исправлений: исправленному не верить! Старый парк наружно кажется парком, но внутри это — крап, креп, круп, что угодно, но только не парк. Простерся на миллиметрах души. Служебное помещение, посторонним вход воспрещен под страхом изгнания в райские кущи. Скучать не придется. Комната, в которую он вошел без стука, была обставлена подробно и произвольно. Застекленный шкаф давился спрессованными фолиантами. Рояль был весь раскрыт. Декоративный скелет развязно стоял в углу. Аквариум был похож скорее на склеп. Несколько картин прятали свои аллегории под толстым слоем пыли. Диван предусмотрительно заставлен ширмой, какие встречаются во врачебных кабинетах. Несколько разнокалиберных стульев и кресло в темной глубине не привлекали к себе любопытства. Зато на длинном столе, накрытом газетами, бросались в глаза бутылка с серой этикеткой, граненый стакан и вспоротый арбуз. Стакан время от времени поднимался и, качнувшись, возвращался на свое круглое место между гороскопом и заметкой о серийном убийце. Горохов был в растерянности, прикидывая, как лучше вписаться в описание.
— Явился!
Горохов вздрогнул и замер, неуверенный, что правильно понял обращенные к нему звуки.
Навалившийся на стол Ухов смотрел на него пусто, отрешенно. Сплюнул косточки в ладонь и добавил с непонятным удовлетворением:
— Лучше поздно, чем никогда.
Кресло, бывшее, как оказалось, на колесиках, медленно выкатилось из темноты, и сгорбившийся в нем Глазов, блеснув очками, сказал:
— Мы тут решаем мировые вопросы…
— Отбросы решают мировые вопросы! — апропо срифмовал Ухов, пытаясь прочесть газетные строки сквозь сальные грани стакана. Он был пьян.
— Я думал, все вопросы давно решены, — кисло отозвался Горохов, продолжавший стоять неподвижно посреди комнаты, открывшейся ему с самой невыгодной своей стороны.
— Кем? — удивился Глазов, вновь откатываясь в темноту, поближе к нагло улыбающемуся скелету.
— Тем, кто за все в ответе.
— Беру всю ответственность на себя! — вдруг рявкнул Ухов, выкладывая на столе косточками слово из трех букв.
— Браво! — воскликнул Глазов и захлопал в ладоши.
— Я против, — отрезал Носов, ходивший взад-вперед по комнате. Он был дик и страшен. Время от времени он подходил к роялю, ударял пальцем по клавише и, склонив голову, вслушивался в умирающий тон.
— Это почему же? — вяло хмыкнул Ухов.
Юноша презрительно смерил его взглядом:
— Мне своего ума хватает, — он рывком открыл шкаф, достал толстый том, перелистал и втиснул на место.
— Опять схватились! — вздохнул Глазов, выкатываясь на свет. — Так мы никогда не договоримся.
— А надо договариваться? — вспылил юноша.
Ухов пожал плечами:
— Хотя бы договаривать.
— Мальчики, хватит спорить! — донесся голос Сильвии.
Вышла из-за ширмы и села в конце стола. Она была в расстегнутом на груди халате, волосы свисали спутанной копной, глаза сонно щурились.
— Ты здесь главная.
Будь его воля, нарядил бы Помоной в попону из фруктов. Мол, не тебя люблю, а то, что ты олицетворяешь. Будь добра, не смейся. Я всего лишь потребитель с горстью мелочи в кулаке. Ночь тебя распахнет и распашет. Когда-нибудь, верю, мы будем одни, вне досягаемости. Так беззвучно, беззубо грохотал мыслью Горохов, глядя на сонную фурию, и удивлялся, что не замечают его мысль. Глазов дремлет в кресле, поникнув бульбой. Ухов мутным взглядом переставляет склизкие косточки, складывая слово из пяти букв. Сильвия что-то говорит, окая, акая. Он посмотрел на часы. Фонтан! Опоздал! Приказ не исполнил, но ничего, как-нибудь, образуется. Не столько страшит наказание, сколько упущенное время, погасший свет.
— Мне пора вас оставить, — сказал Горохов неуверенно.
— Не пущу! — прошипела Сильвия.
Глазов зевнул:
— Надо дождаться конца, чтобы не возвращаться к началу.
Горохов с тоской посмотрел на дверь.
— Не пущу, — повторила Сильвия. Она уже успела причесаться и переодеться в длинное черное платье с глубоким вырезом, выдавливающим смелые груди, и теперь втискивала ноги в туфли на высоких каблуках.
Юноша продолжал ходить взад-вперед по комнате, сердито бормотал:
— Бормотуха… Околесица… Понос…
Да тут все какие-то словесники! — в сердцах подумал Горохов, он вообще как-то особенно много стал думать в последние минуты. Звуки, запахи, позы розы. Мир невменяем, пока в нем есть я. Встретились и разошлись. В словах, как в колодках.
— Кататься на лодках! — подсказала Сильвия, резко вставая.
Застыли на хлипкой террасе, пораженные луной. Бледные, неуверенные призраки. Зеркало озера отливало бронзой. Подступившие к берегу деревья перешептывались, скрипели лодки, посаженные на цепь.
— А где Глазов?
Ухов первым ожил и молодцевато спрыгнул в лодку, потянув за собой покорную, точно снятое с вешалки платье, Сильвию. Горохов галантно уступил весла юноше. Носов, очевидно, впервые соприкоснулся с греблей и не знал азов. Несмотря на весь его яростный напор, лодка вращалась юлой. Горохов загораживался руками от летящих в лицо брызг. К тому времени, когда юноша наконец, кое-как освоился, лодка с Уховым и Сильвией была уже далеко. Налегая на весла, юноша устремился за ними. Лодка виляла, ходила ходуном и продвигалась короткими рывками, точно ножницы. Было опасение, что они вот-вот перевернутся. Горохов не умел плавать. Между тем расстояние не уменьшалось. Горохов нашел под скамейкой жестяную банку и принялся вычерпывать воду.
Юноша бросил весла и скрестил руки.
— Мерзавец, подонок! — пробормотал он сквозь зубы. — Почему она его терпит?
— Может быть, их что-то связывает? — осторожно предположил Горохов, не переставая черпать поднявшуюся уже по щиколотку воду и прикидывая, успеют ли они добраться до берега, прежде чем лодка пойдет ко дну. — Может быть, она несвободна…
— Она дура! Если б она мне только намекнула, от этого паразита мокрого места бы не осталось! Ей кажется, что она его использует.
— А разве это не так?
— Не знаю. Но только…
Над водой прокатился звонкий смех.
— Ей смешно!
Что это было? Влюбленность или охота плестись в хвосте событий? Все, что происходит, происходит в прошедшем времени. Известное чувство, узел не завязывается. Счастье не подпускает, счастье низкого пошиба. Если бы Сильвия была Сильвией, он нашел бы ей применение, провел серию экспериментов, вскрыл, проанализировал, но она, судя по всему, отзывалась на другое, нелитературное имя, она не находила возможным подчиняться законам природы и разделалась с ним, как с каждым, кто прет року наперекор. Да, он слишком далеко зашел в подражании древним. Неглубокие мысли сбили с толку. Не успел подхватить упавшую со стола вазу с анемонами. Впрочем, всегда можно повторить попытку. Начать с конца. Дойти до заветной точки с запятой. Не оставить избраннице выбора. Переставить шкаф, кровать и стулья. Даже Ухов с его заготовленными схемами впишется в пристойный узор. И юноша, потирая потные ладони, благодарно прильнет к замочной скважине. Под сводом преклонных дерев темно и сыро, неудивительно почувствовать себя утопленником. Утопленник он и есть, нуждающийся в искусственном дыхании. И эти золотые рыбки, снующие в проточной листве, и свисающее длинной рваной бахромой дезабилье медузы, и зарывшиеся в ил обломки корабля, как пугливое страшилище. Под негреющим солнцем надлежит сменить не одну личину в поисках венчающей временные недоразумения вечности.
Отслеживая свои прошлые поступки, он пришел к выводу, что всегда и везде действовал назло своим желаниям. Напрасно вы стали бы вызывать его на откровение, наврет с три короба, извернется эластическим акробатом и охотно согласится со всем, что вы о нем думаете. Он любит разочаровывать, биться горохом о стену, поддакивать, подменять. Я заслуживаю всяческого презрения, говорит он, особенно у хорошеньких женщин. Со мной шутки плохи, за исключением черного юмора. Если угодно, зовите меня камераманом. Нет, ни за какие коврижки не допустит он противостояния. И в то же время как скор, как убедителен, как проникновенен! Ничего странного, что жена его раскусила и сплюнула: слишком покладист. А ей нужен капризный демон, сбивающий женскую спесь. Ей нужна демонстрация ее несостоятельности и несовершенства. Горохов подумал, подумал и, не подводя окончательного итога, посторонился, не устраняясь. Есть и такой способ самоутверждения: быть крайним, быть краем потерянного рая. Восседать невозмутимым возничим на козлах кареты, в которой трясутся флоберовские страстишки. Еще немало запасных вариантов. Глупо быть последовательным там, где наследила любовь.
Ошибается тот, кто видит в старом парке хранилище драгоценных минут: поцелуев, разлук и свиданий, танцев в сумерки, ссор, шуток, обманов. Назначение парка сохранять лишь минуты смерти, неоднозначные, если не сказать — незначительные. Так женщина сбегает по песчаной косе, сбрасывая на бегу одежду, чтобы плюхнуться в холодный кристалл. Так, пролистывая безучастно книгу, натыкаются на трижды подчеркнутое слово “звезда”. И есть люди, которые всегда приходят не вовремя. Ветер складывает газету в птицу, отказывающуюся взлететь. Рассеченная надвое дыня производит неприятное впечатление, и дети, ходящие на цыпочках по уснувшему дому, передают из рук в руки липкий нож. Так юноша после удачного свидания украдкой обнюхивает пальцы. Так расходится толпа после погребения, испытывая разочарование. Лунатик наталкивается на фонарный столб и падает замертво. Мистик-гимназистик раскладывает по ящичкам найденные по дороге домой перышки, камешки, стеклышки, в то время как безжалостный дворник сметает листву в пирамиду и поджигает, перекрестясь.
В подмышечно-потном полумраке оврага, под сводом разлапистой и длиннопалой листвы, в кудлатом изложье, где, как в некоторых старых сундуках, глубина обладает качеством, а плоскости исписаны недетской рукой, в этой подворотне, рождающей и поедающей эхо, даже Горохов, скромно не желавший видеть больше того, что видно, почувствовал, как вместе с влажным, жарким, растительным духом в него входит прошедшее время, прошедшее задолго до того, как он имел неосмотрительность явиться на свет. В это трудно поверить, но все указывает на то, что так оно и есть. Точно видавшая виды, с разбитными пружинами кровать, переезжающая с квартиры на квартиру, переходящая от поколения к поколению. Престолонаследие лон. Дневник без дат, без пауз, без пропусков. В обозримом будущем ждет сон, забвение. Рыжая, драная кошка пробиралась наперекор чахлым папоротникам. Свыкнуться с мыслью, что самовыражение путем эрекции не всегда дотягивает до цели. Растяжимое чувство. Если не получилось сохраниться в первозданном виде, изменюсь до неузнаваемости, займусь перелицовкой, как занимается пламенем насильно выселенный дом. Не требуйте от издателя куриной лапой написанных романов (а где взять другие? — повывелись) перспектив. Он неприятен. Время, отпущенное ему на поправку, полустертое и маркое, совсем не то время, над которым колдует старый парк. Самому бы навострить перо и изобразить этакий серпентарий. И тотчас на душе стало холодно, гадко. Точно согрешил. Нет уж, пусть эти мелочатся, живут на словах, приноравливаются к сюжету. Он обошел стороной червивую клумбу. Пишущий несвободен, обязан. А Горохов более всего ценил свою необязательность, немыслимое вещество. Вот и жена говорит: “От тебя мало проку”, а он отвечает: “Что Богу свечка, то черту кочерга”. От человека требуется совсем немного — жить по часам, сворачивать с прямой дороги, пересказывать сны. Только бы не наткнуться в овраге на очередной трупик невинности. К счастью, зрение подвело: всего лишь платьице, прибитое ржавыми гвоздями к полусгнившей доске. Если поискать в крапиве, найдутся оборванные пуговицы. Преступник, стертый в порошок взглядом жертвы. Если к тому, что есть, прибавить то, чего нет, получится сносное произведение искусства: зарубить на носу.
Нетрудно представить, как они (жена и Курицын) на пару, в четыре руки, отписывают эту, с позволения сказать, книгу, на два голоса потешаясь над тем, как он, наемный служащий, будет ломать голову, пытаясь привести их стряпню в человеческий вид.
— Да, — говорит Курицын снисходительно, — мы должны дать ему работу, иначе бедняга совсем раскиснет, совсем испортится. Надо его чем-нибудь занять посторонним. Это ничего, что его время дороговато нам обходится, мы не в накладе.
Отметив “нам”, она спрашивает, не лучше ли все разом решить, признаться. В вопросе сквозит неуверенность.
— Во-первых, — веско говорит Курицын, придерживая вкривь-вкось исписанный лист на двояковыпуклом пюпитре, — это было бы слишком жестоко по отношению к моему другу и твоему, как-никак, супругу. Во-вторых, по моему опыту, решительные объяснения ничего не решают, только больше запутывают отношения заинтересованных сторон. В-третьих, я уверен, эта рукопись еще доставит нам немало забавных, непредсказуемых минут. И, наконец, не зря же я затеял весь этот сыр-бор с издательством! Должен же от него быть хоть какой-то толк. Ты же знаешь, мне нравятся комбинации, схемы, комплексы.
Он темнит, думает она. Или ему меня недостает, или боится брать ответственность. Его устраивает роль “друга семьи”. Я нужна ему в качестве отвлечения, доходного отдыха. Но с моей стороны было бы опрометчиво требовать от него больше того, что он хочет дать. Я уже счастлива. Он платит мне взаимностью, обеспечивая моего мужа. И я должна признаться, что мое двусмысленное положение мне по нраву. Неизвестно, как все сложилось бы, вздумай я настаивать на определенности. И как отказать себе в удовольствии наказать мужа за всю ту скуку, которую он не потрудился развеять. Пусть теперь покажет, на что способен. Привязанность осталась. Паутина жестов, слов, совместно нажитых вещей, раздражения, страха. Не понять, где кончается он, где начинается она. Мы дышим одним воздухом, пробавляемся одним сном. Она помнит то, что я забыл, я вижу то, чего она не хочет замечать.
С тех пор как он оказался сбоку припека, в ее одежде стали преобладать резкие, яркие цвета, даже в нижнем белье, а он-то полюбил ее тогда палевую, пепельную, исчезающую в воздушных полутонах. И волосы обкорнала, вытравив, и регулярно подвергала себя пытке депиляцией. Другая для другого. Разумеется, и ему перепадает, и он получил известную зацепку для чувств, все не так плохо, как может показаться холостому моралисту, но одно понятно: долго так продолжаться не может. Как все, что требует воображения, остроумия, напряжения и взаиморасчета.
Деревья стояли, как нефритовые вазы, наполненные темной водой. Он почувствовал на себе взгляд. Оглянулся по сторонам: никого. Взгляд следует за ним, пристал, привязался. Подопытный экземпляр. Делай что хочешь, но помни, что за тобой наблюдают, тебя исследуют. Свободен, как ветер, вращать жернова. Хорошо, если в роли надзирателя Бог с большой буквы, а ну как самозванец, возомнивший, или усердный представитель власти, исполнительный псих? Отчеты, списки. Ждите, когда вас вызовут. Присутственное место, щуплые, серенькие, пропитанные табаком начальники, застенчиво прячущиеся за шкафами, и секретарши, колыхающие туго препоясанные телеса. Куда ни сунься — грозят кастрацией. Если будешь плохо себя вести, оденем в платьице, в туфельки, сплетем косички. Перебежчик, изменник. Будешь таким же, как мы, но худшим из нас, подложным. Или это мой взгляд из прошлого, из будущего уставился на меня с презрением, с любопытством, с пристрастием? Жертва отражений. Спектральный дух. Абстракция. Как эти деревья: чем дольше смотришь, тем меньше похожи на деревья, тем назойливей напоминают вазы, веера, трюмо. Взгляд принуждает объект, на который направлен, преображаться. Кто-то довольствуется притворством, кто-то норовит вывернуть душу наизнанку. Всегда на прицеле, стреляют без промаха и без предупреждения. Природа не терпит самодеятельности. И еще он подумал о том, что встреча с волшебником, равно как с чудовищем, неминуема, если уже не произошла. Да, эта встреча всегда в прошлом, всегда была и только напоминает о себе. Пересекал пустынный двор, волоча ранец, набитый домашними заданиями, и вдруг увидел возле котельной оскалившегося человека в красно-желтом костюме, в зеленой шляпе, с розовым зонтиком в руке. Подходил к дому, в котором жила подруга, и вдруг услышал за спиной треск крыл, хлюпанье, чавканье. Есть все основания — смыться.
Почему бы самому не написать роман? Не все же быть на подхвате очернителей бумаги. Это так просто. Сюжеты все уже придуманы, только выбирай. Интерьер современности. Любовь в кубе. Бег с препятствиями. Поиски клада. Героев списать с друзей и знакомых, безжалостно уродуя. Мистика идет на ура. Публика любит скандалы. Может быть, детектив? Потрепанный труп, застенчивый убийца, неуловимая свидетельница. Давно уже Горохов лелеял, и казалось, стоит только начать и усердно “бить в одну точку”, но постоянно откладывал: успеется, вдохновение само найдет и принудит… А с другой стороны, какая надобность в выстроенных по струнке словах, какой толк? Не лучше ли жить с грехом пополам? Желание понравиться, войти в сонм. Искать своего читателя или читательницу, прежде чем браться за перо. Еще не родился тот, кто будет восприимчив к моим откровениям, или уже сгинул в тартарары, а писать впустую, без перспективы, увольте. Насмотрелся он на этих угрюмых отшельников, приносящих на его суд тоскливую абракадабру. Надменная усмешка и заискивающий взгляд. Талант в том и заключается, чтобы донести до людей выкрутасы своего ума, а не в том, чтобы ставить в тупик и мучить невнятицей. Бедная литература. Он стоит на страже, это достойнее, чем пытаться прошмыгнуть, рядясь царем-горохом или шутом гороховым. Исповедь террориста. Писать для Шарлотты, любящей, чтобы в книгах все было, как в ее жизни: солидный жених, кстати пускающий пулю в лоб воздыхатель. Ну вот, еще один настропалился! Литература — последнее прибежище неудачника. Единственное место, где почетно быть прижизненно непризнанным. Мумии святых отцов в музее атеизма. Не роман, а какая-то детская неожиданность. Критика тоже уже не та, что прежде. Нечем поживиться и, увы, нечем крыть. На безрыбье рак. Сроки поджимают, не до лирики. Авгиевы конюшни. Страдают от своей ненужности, отстранены от товарооборота. Закон больших чисел. Визуальные средства связи. Для раскрутки обойдемся без ваших услуг. Публика предпочитает дырку от бублика. Они не знают, как употребить свободное время, и ждут, чтобы компетентные органы организовали им развлечение. А вы тут со своими попахивающими нафталином заморочками. Впрочем, это ваше личное дело, и пока вы не навязываетесь… Берите пример с N, NN, NNN. В крайнем случае займитесь переводами, а мы уж подскажем — что переводить. Зарабатывать надо на человеческой глупости. Даме нужен парфюм, а вы ей — парфенон!
Вместо эпилога. Да, ночь извилиста, мозговита. Сдохся искусственный интеллект, управляющий общежитием. Пошли косяком острословы. Человекобог раздает всем желающим маски птиц и скотов. Нашествие шествий безмолвных и тихих: свечи потушены, впряжены в колесницу. Ложимся костьми. Песочные часы спешат. В воздухе смесь. Сбежавших ищут по запаху. Вот простонала тень, пронзенная стрелой. Раскрыли очи сновидцы, встрепенулись узники, погрязшие в грезах. Спала с нее пелена. Горохов постановил относиться критично к своим ощущениям. Было бы странно в одиночестве разделывать тушу. Выручалочка не поможет. Непрерывная поножовщина в коридорах хладокомбината. Только и слышишь: Вера! Надежда! Любовь! И разносятся эхом. Чудовищный мрак. Представьте, что вас обнаружили и опростали. Факт подтверждается: ничто якобы не существует. Но бой идет за каждое слово. Страдают невинные, не путать с вышедшими из повиновения. От прорицателя скрыто ближайшее будущее. Грянул невидимый оркестр, но он его не услышал. Оседланные страсти, оседлые мысли.
Еще не приступал к работе, а уж подбирается усталость. Процесс превращения в машину. Точно узким переулком прошла толпа недовольных. Душа странно отсвечивает, но чего-то откровенно не хватает. Недостаток прошлого, ушлого. Надо ли сдерживаться? Если бы не эта недоношенная рукопись, противящаяся всем усилиям ее исправить, загнать в божеский вид, если бы не обязанность… Как будто привел свою противоположность, персонаж непрерывного сна. Солнце шпарит. Жарко, душно. Муха оживляет спертый воздух. По стеклу скользит многослойная тень листвы. Но он любил эту осеннюю конторскую духоту. За шкафом Инесса раскудахталась по телефону. Дает отлуп очередному “автору”. Ковырнув ключом, выдвинул ящик. И обнаружил, что желтая папка с рукописью исчезла. Не веря глазам, пошарил ладонью по дну ящика. Пусто. И однако он отчетливо помнил, как накануне перед уходом запирал злополучную рукопись от греха подальше. Горохов с силой втолкнул ящик назад и вновь медленно выдвинул, но фокус не удался. Исчезла. Растворилась. И в довершение он не мог припомнить ни одной фразы, ни одного слова из рукописи, а ведь прочел ее по меньшей мере трижды, фыркая и чертыхаясь. Стыдно, неприятно. Что он им скажет? Как отчитается? Какие найдет оправдания? Можно, разумеется, сочинить простую историю. Зашел в парк, забыл портфель на скамейке… Не поверят, решат, что злонамеренно уничтожил не подлежащее восстановлению. Горохов запер пустой ящик, крикнул поверх шкафов имеющим уши, что по срочному делу, и вышел. Весь вышел. Вышел весь.