Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2009
В человечьем потоке
Д.А. Сухарев. Много чего. — М.: Время, 2008.
Тех, кто слышал “Бричмулу” и “Александру-Александру”, скорее всего, больше тех, кто знает имя Дмитрия Сухарева. И это не странно. Рассказывают, что после выхода фильма “Бумбараш” песни, там звучавшие, в одной газете назвали народными. Юлию Киму (автору песен) ничего не оставалось, как, подходя к телефону, говорить: “Русский народ слушает”. Сухарев мог бы отвечать так же.
Прошлогодний сборник — это подведение итогов, суммирование того, что нажито, проговорено и спето — накопилось “много чего”. Книга воспринимается как одно развернутое высказывание длиною в пятьдесят лет. Сухарев — поэт цельный. Можно, конечно, говорить о его развитии, но это развитие похоже на росток из одного зерна. Все уже было в этом зерне — и радость бытия, и тоска существования, а “Боль, которой мы живем, / Не поэтический прием, / Она — живая”.
Герой стихов Сухарева (“Тут не до собственной персоны, / Она — лишь частное лицо”) отличается не только от вставшего на котурны среднестатистического героя советской поэзии, но и от подчеркнуто мужественного героя раннего Визбора, покорявшего вершины, которые еще не покорил. Я намеренно смешиваю Визбора с Высоцким — в данном случае важен контекст песен про горы, костры, “солнышко лесное”. (У Сухарева: “…любовь моя — холмы, / Не горы и не долы, а пригорки”.)
Из ряда бардов Сухарев явно выпадает, и не только по формальному признаку — сам не пишет музыки, не поет, ведь отлично пели другие — Сергей Никитин, Виктор Берковский. Просто дело в том, что Сухарев — автор камерный, ему чужда любая разновидность патетики, его герой, повторюсь, — “частное лицо”. Если с кем его и сравнивать, то с Окуджавой, негромкий голос которого был камертоном поколения интеллигенции 60-х годов. Сухарев относит себя к этому поколению.
Рифмуя “шестидесятник” — “десантник”, считая знаковой фигурой фронтовика Бориса Слуцкого, автор вписывает себя в эпоху (про кинохронику военного времени сказано: “Это я там в народе стою”). Война и шестидесятничество — не просто “заданные темы” для стихов, они стали поэтическим строем, говоря словом самого Сухарева, “ладом”.
Вот поэты той войны,
Сорок первого сыны:
Пишут внятно и толково.
Вслед за этими и мы,
Опаленные умы:
Дети пятьдесят шестого.
А за нами — никого?
Поколенья — никакого?
Так наверно не бывает.
Ихней роты прибывает,
Кто-то нас перебивает —
Поприветствуем его.
Солдатская, нарочито просторечная лексика (“ихняя рота”), адресованная новому поколению, говорит о внимательном вслушивании в будущее, пока еще неразличимое. Ироничный тон свидетельствует о некотором недоверии к потомкам. В одном стихотворении сошлись близкие (в обоих смыслах) прошлое и настоящее и неопределенное будущее.
Герой Сухарева склонен к оглядке назад. Многие стихи — это отпевание ушедших: Слуцкого (“А у гроба что ни скажется, то к лучшему, / Не ехидны панихидные слова. / И лежит могучий Слуцкий, бывший мученик, / Не болит его седая голова”), простых старух (“Умирают старухи мои, / Умирают кормилицы…”), собственного отца (“Мы ремонт учинили, поскольку / Так решил всесемейный хурал. / Мы поставили новую койку / В том углу, где отец умирал. / В общем, в доме сплошные обновы, / Пахнет краской, не пахнет бедой. / Широки мне сорочки отцовы. / Ничего, поношу, молодой”).
Даже в стихотворении про смерть близкого человека “печаль светла” (неслучайно эта пушкинская цитата включена в одно из стихотворений). В желании поносить “сорочки отцовы” — вызов небытию. У Андрея Платонова в “Котловане” Вощев собирал разные вещи для того, чтобы они продолжали жить. У неодушевленных предметов тоже есть душа. Сухарев в стихотворении делает ремонт символом обновления, а “сорочки отцовы” — материальным воплощением памяти. Как мне кажется, стихотворение религиозно по своей сути.
В книге есть и другой Сухарев — не печалящийся, а радующийся каждому слову, дню и душевному движению. Ранние стихи искрятся как-то особенно празднично: “Потом был вечер, / Он, как олух, / В истоме лез через кусты, / И снег жевал, и между елок / Искал эстонские цветы. / И пахло хвоей и щепою, / И мглу на небо налило, / И вечер звезды брал щепотью / И густо сыпал на село”. В этих строчках — пастернаковская влюбленность в мироздание, одомашнивание космоса, одушевление и вечера, и звезд.
Стихи Сухарева человечны, понятны и на первый взгляд просты — поэтому, вероятно, так легко поются. Эта легкость обманчива, говорить внятно на самом деле труднее, чем ловить приблизительные смыслы. Близки Сухареву лианозовцы (Всеволод Некрасов, Игорь Холин, Генрих Сапгир). Такое далековатое сближение (авангардизм, склонность к эксперименту лианозовцев и традиционность Сухарева) объясню стремлением к воссозданию в поэзии живой речи. Некрасов: “Небо в тучах / мокрых очень / Солнце то / чего мы хочем”; Сухарев: “Все акации в цвету, / Дрозд поет, а пчелы — ууу, / Ну и духуу, / Ну и цветуу, / Ууу, как сладко, мочи нету! / Тяжелеют на лету”. Имитация детской речи у Некрасова и звукоподражание Сухарева имеют общее происхождение — из так называемой детской поэзии и стихов обэриутов, которые во многих чертах восходят к фольклору.
Простоту Сухарева не следует понимать буквально. (Неслучайно статья Владислава Залещука о Сухареве называется “Обаяние простоты”; там сказано: “Сухаревская простота лукава”.) Стихом Сухарев распоряжается виртуозно. Нет, “распоряжается” — это не то слово, именно авторского произвола в этой поэзии нет, стих естествен, подчиняется только своим внутренним законам.
Про главную особенность сухаревской поэтики хорошо сказал Лев Аннинский: “Самое серьезное говорится как бы в шутку. Тончайшая и объемная графика стиха у Сухарева таит в себе какую-то загадочную подвижность, какое-то внутреннее зеркальце: то ли сдвоенность, то ли сдвиг, то ли обратный ракурс всякого нанесенного штриха…”. Эта цитата — из послесловия Аннинского к книге “Четверо из общежития”. Отрывки из книг и статей, посвященных Сухареву (среди авторов помимо Залещука и Аннинского — Геннадий Красухин, Владимир Новиков, Татьяна Бек и другие) — заключительная часть сборника.
“Внутреннее зеркальце” позволяет говорить о современности стихов Сухарева. Он не играет с читателем, как постмодернисты (Д.А. Пригов, например), но одновременно, как они, предоставляет своему читателю свободу восприятия и истолкования текста. При четкости жизненных установок (“а чести я не уроню”) стихи Сухарева далеки от морализаторства и высказывания “прописных истин”.
В этой поэзии ощутим метафизический ветерок-холодок, который дует в самых, казалось бы, радужных стихах (подтверждение — конец стихотворения “Куплю тебе платье”, ставшего песней: “С оборкой у самой травы, / С оборкой у палой листвы, / С оборкой у снега седого. / С оборкой у черного льда… Откуда нависла беда? / Скажи мне хоть слово, хоть слово”). И дело не только в том, что Сухарев часто пишет о смерти и “беде”, а еще и в том, что сквозь разговор о главных вещах проступает судьба именно этого поэта. Наложение вечных истин на облик автора (“был, пыхтел — и нет меня”) придает “векам, истории и мирозданью” конкретность, а в характере героя выявляет духовный стержень.
Этот автор, судя по стихам, живет в согласии с собственной совестью, поверяя ее законами “города и мира”. Город — Москва, мир — то, что вокруг. Собственная биография отразилась в стихах — детство в Узбекистане, жизнь в Москве, работа биологом, любовь к друзьям, привязанность к собакам, птицам и прочей живности. Впрочем, лучше всех про себя сказал сам поэт.
Бремя денег меня не томило,
Бремя славы меня обошло,
Вот и было мне просто и мило,
Вот и не было мне тяжело.
Что имел, то взрастил самолично,
Что купил, заработал трудом,
Вот и не было мне безразлично,
Что творится в душе и кругом.
Бремя связей мне рук не связало,
С легким сердцем и вольной душой
Я садился в метро у вокзала,
Ехал быстро и жил на большой.
И мои золотые потомки
Подрастут и простят старику,
Что спешил в человечьем потоке
Не за славой, а так — ко звонку.
Что нехитрые песни мурлыкал,
Что нечасто сорочку стирал,
Что порою со льстивой улыбкой
В проходной на вахтера взирал.
Елена Гродская