Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2009
Записки книгоиздателя
С детства я мечтал иметь
тельняшку и зуб золотой.
Юрий Коваль
С детства я ни о чем не мечтал.
Море было мне средой обитания, небо висело прямо над головой, а Москва — просто любимый город. И мама — лучшая из мам. О чем еще мечтать?
С любимым другом Юрой Ковалем сидели мы за одной партой, переходя понемногу из класса в класс 657-й мужской средней школы близ Чистых прудов. Мы потихоньку хулиганили с претензией на артистизм, пели залихватские, а иногда задумчивые песни, сочиняли безумные стихи и ждали, когда поступим вместе на литфак Пединститута.
Получив аттестат зрелости в 1955 году, Юра, как и было загадано, в педвуз поступил, а я — по капризу судьбы — с таким же аттестатом ушел на завод кочегаром.
Кривая повела меня и дальше: была Целина, три года в танковом полку, работа в типографии уже в Москве, а затем — возвращение на круг — в тот самый институт, который Юра уже окончил.
Все это время, прошедшее врозь, мы с Юрой никогда не разлучались, соприкасаясь друг с другом посредством переписки, но опять разъехались, поскольку с молодой и невенчаной однокурсницей отправился я в таежный поселок Ханты-Мансийского национального округа, где во все смены, включая вечернюю, несли мы с ней посильные плоды просвещения ученикам всех возрастов.
Через два учебных года мы все же воротились в Москву, поскольку пора было браться за ум, и я решил поступить в аспирантуру Литинститута. Реферат мой был одобрен, к экзаменам был я допущен, но все-таки ума мне на это дело недостало. Я на экзамене по русской литературе все пытался рассуждать, а у ректора Пименова был один для всех излюбленный вопрос с предполагаемым ответом:
— Сколько монографий вы прочитали по этой теме?
Если экзаменуемый отвечал: “Двадцать”, ректор расцветал и радостно завершал экзаменовку:
— Молодец! Пятерка!
Начало же моих рассуждений Пименов сразу прервал:
— Вы не рассуждайте! Сколько монографий?
А я как раз забыл их посчитать, а соврать не додумался.
Молчанье долго длиться не могло, я был отпущен и более туда не возвращался.
Пришлось приткнуться в один из институтов научно-технической информации на роль литературного редактора, и несколько лет я там безмятежно расцветал, пока не пришла мне в голову мысль снова взяться за ум.
Для начала решил я найти хотя бы приработок. Но где? Просто так позвонил одной из пединститутских подруг и высказал свою заботу. Муж подруги был тоже наш однокурсник, и Светлана сразу сказала:
— Ты знаешь, Слава мой пишет внутренние рецензии для Комитета по печати. Прилично платят. Он тебя порекомендует, у тебя получится. Попробуй!
Я попробовал. Мне дали какую-то общественно-политическую книжонку, и я с большим удовольствием подверг ее разносу на пяти страницах в двух экземплярах.
Оказалось, что Комитету именно это и нужно: они ведь контролировали качество выпускаемой литературы и обо всех недостатках издательств информировали Центральный Комитет.
Дмитрий Федорович Иванов, заместитель начальника Главного управления республиканских и областных издательств, прочитавший мою рецензию, сказал:
— Не хотите перейти к нам на штатную работу?
Ну кто мог ожидать такого вопроса, равнозначного предложению? Комитет по печати! Это было заоблачно и недоступно.
Я ответил:
— Я об этом не думал, но можно попробовать…
— Вы член партии?
— Нет.
— Ничего, это можно и после решить. Ведь вы по образованию историк? У нас вакансия в отделе общественно-политической литературы.
— Я предпочел бы художественную, ведь я еще и филолог…
— Там нет сейчас вакансии, а в дальнейшем можно и это решить.
Инспектор управления кадров задал мне тот же вопрос о партийности. Получив отрицательный ответ, он сказал:
— Ничего, вступите потом.
Помолчал и прибавил:
— Если, конечно, нету других убеждений.
Начальник управления кадров, отставной генерал (не знаю, какого рода войск), спросил, почему я захотел работать в комитете. Я рассказал про поиск перспективы, и это понравилось. Они все были люди совершенно практические, демагогию применяли лишь на собраниях и прекрасно понимали земные устремления людей. Если бы я заговорил о желании сражаться на идеологическом фронте, это показалось бы подозрительным…
Госкомиздат
Из дневниковой записи.
Январь 1976
Служу теперь в Госкомиздате СССР. Пишу заключения на тематические планы республиканских издательств (от имени центральной власти). Туркменский план начинается с раздела “Классики марксизма-ленинизма”. Здесь “Критика Готской программы” на туркменском языке. Я усомнился: нужно ли? Что из классиков переводилось прежде? Есть ли последовательность и постепенность? Исписал три страницы. Мне сказали, что рассуждаю хорошо, но зря. Раздел “классиков” составляется в республиканском ЦК и обсуждению не подлежит.
Служба в Главном управлении республиканских и областных издательств имела хлопотную, но не лишенную приятности особенность. Периодически мы ездили в командировки в родимые союзные республики. Цель этих поездок была двоякой: рассмотрение, корректировка и утверждение в исправленном виде тематических планов ихних издательств или же подготовка “вопроса на коллегию” в Москве, скажем, такого: “Выпуск литературы по воспитанию советского патриотизма издательством “Ирфон” Таджикской ССР”. Могли быть, конечно, и экстренные командировки по особым поводам, но нечасто. Ездили, как правило, бригадой — от двух до пяти сотрудников.
Первая моя поездка вдвоем с начальником отдела пришлась на Узбекистан, и я тогда впервые познал всю сладостность дружбы народов, скрепленной централизованной системой.
Председатель Госкомиздата Узбекской ССР Зият Исламович Есенбаев, сразу же принявший нас в своем роскошном кабинете, имел крупную голову, преимущественно состоящую из широчайшего лица, в чертах которого совершенно ясно прочитывалось ханское происхождение. Европейский костюм председателя с флажком депутата Верховного Совета на левом лацкане прекрасного пиджака никак не вводил в обман, и, если бы Зият Исламович вдруг натянул откуда-то из-за спины возникший тугой лук или просто мигнул бы пальцем, веля кого-то посадить на кол, никакого изумления это бы не вызвало.
Мы случайно попали к юбилею первого заместителя председателя, родом азербайджанца, и, естественно, были сразу приглашены. Семидесятилетие отмечалось отчего-то очень скромно и, главное, у юбиляра на квартире. Два обстоятельства меня удивили. Одно неприятно, другое же — приятно.
Первое состояло в том, что Зият Исламович в доме юбиляра не то чтобы повел стол, — нет, он сразу же сделался хозяином дома, как, видимо, чувствовал себя везде, а юбиляр сидел тихо, потупив глаза.
Второе обстоятельство мне очень понравилось. Собрались ведь более всего коллеги (женщины без должностей за столом не сидели), но вот еще явилась тихая немолодая пара — она в скромном платье, а он в пиджаке и домашних тапочках, — и юбиляр, обращаясь к нам, тихонечко сказал, что это просто соседи. Потом пришел еще один, довольно молодой сосед, он оказался за столом моим соседом, и в продолжение пира давал мне рекомендации по поводу блюд.
Попозже выяснилось, что сосед в домашних тапочках — председатель ВЦСПС (профсоюзов) всего Узбекистана, жена его — секретарь Президиума Верховного Совета республики (как наш всеобщий Георгадзе), а мой застольный сосед — первый заместитель председателя КГБ Узбекистана (как наш Цвигун). А я ведь так хорошо и так свободно шутил со своим соседом на весьма разнообразные темы. Мне это было привычно, а он, видимо, принял мою манеру как мне почему-то дозволенную.
Наконец Зият Исламович начал свою арию. Он не воспевал юбиляра. Он пел о московских гостях, которые украсили их праздник. Звучали цветистые фиоритуры, а апофеоз был такой: “К нам приехала не кто-нибудь, а сама начальник отдела Госкомиздата СССР!”.
Поскольку моей должности Зият Исламович не знал (а если и знал, то она высоко никак не звучала), он взыграл снова голосом, и в отчетливом речитативе произнеслось: “А еще приехал Вячеслав Трофимович — очень ответственный работник Госкомиздата СССР!”.
Назавтра два кандидата наук увезли нас на природу, где возле журчащей горной речки в огромном котле два других молодых кандидата, и тоже наук, варили плов. Мы пили водку из пиал — нам говорили: пейте, пейте, ведь когда готов будет плов, уже пить не будем, — нас воспевали, а в чем был смысл служебной нашей командировки, я совершенно позабыл.
* * *
Тут начальника нашего главка, тихого добрячка, отправили вдруг на пенсию, а явился на это высокое место… Даже не знаю, как здесь и выразиться. Для тех, кто знавал этого человека, достаточно произнести только имя его — и никаких уже пояснений не потребуется. Но как рассказать иным, его не видавшим, не знавшим? Рука дрожит, и перо выпадает из пальцев… Какой мастер слова, какой виртуоз кисти нарисует мне этот портрет или сумеет передать хотя бы только бурю впечатлений, рухнувших на головы бедных сотрудников главка с появлением у нас того, чье имя Марат Васильевич?!
А я, конечно, передать не берусь. Я только приведу одну фрондерскую мою потугу, увы, не приведенную в действие. Все хотелось мне подбить секретаршу Марата Васильевича, чтобы она подложила ему в почту короткую записку такого содержания:
Гражданин Марат!
Прошу принять меня по наиважнейшему
делу всего на несколько секунд.
Шарлотта Корде
Да, в первые дни его явления народу, признаться, было страшновато. Он отдал своему секретариату несколько коротких отрывистых распоряжений по поводу ведения дел, среди которых было и такое:
— Чай я пью индийский, со слоном. Если возникнут трудности с приобретением, я скажу — где и у кого для меня всегда можно купить.
И вот прошла первая коллегия при Марате Васильевиче. Секретарша обежала отделы и объявила совещание у начальника главка. Мы все привычно двинулись к назначенной минуте и точно в срок вошли в кабинет тихой, робкой толпой.
Марат Васильевич вскинул министерские брови свои:
— Это что? Зачем?!
— Так совещание же…
— Так! Всем покинуть кабинет. На совещания являются начальники отделов и мои заместители.
И мы ушли, как торговцы, изгнанные из храма.
Мои же отношения с Маратом Васильевичем тоже не сразу сложились ровным и блестящим паркетом (как выразился в сочинении на вольную тему мой ученик вечерней школы о своем жизненном пути).
Самое тяжелое было провести через Марата Васильевича подготовленное официальное письмо, обзор литературы или фрагмент доклада для высокого руководства. Марат Васильевич безжалостно черкал мой текст и выражал решительное недовольство, но никогда не давал понять, чего же он на самом деле хочет. Однажды в обзоре литературы по какому-то марксистскому вопросу я выразился примерно так:
“Хотя разработка теории вопроса является в определенной мере прерогативой центральных издательств…”
Марат Васильевич на этом месте сверкнул очами и грозно провещал:
— Не надо употреблять слова, значение которых вам неизвестно… Прерогатива — это то, что положено мне и не положено вам!
Когда же мне надоело быть так долго битым и я позволил себе отстаивать свой текст, Марат Васильевич рассвирепел. Дело было в его кабинете в присутствии двух заместителей. Я в свою защиту соорудил довольно витиеватое логическое построение, но это окончательно вывело Марата Васильевича из себя. Его глаза сверкнули двумя нестерпимыми молниями, а изо рта вырвалось громоподобное:
— Это что еще за бюрократические выверты?!
“Сам ты бюрократ”, — хотелось мне ответить, но я сдержался и только произнес:
— Это не я, это вы бюрократ!
И вышел из кабинета.
Один из заместителей выскочил следом за мной и уговорил выпить какую-то таблетку, а через неделю меня назначили начальником отдела художественной и детской литературы.
В курилке юные искатели чинов брали меня за пуговицу и проникновенно просили:
— Расскажи, как ты это делаешь?
Я наивно отвечал, что ничего и никак не делаю… Обижались.
— Ну, не хочешь — не говори.
* * *
Вышел “Нерв”, сборник стихов Высоцкого, который ему не суждено было увидеть. Переполох чрезвычайный. При тираже 50 тыс. экз. — это только раздражающая капля. Госкомиздат трещал от звонков и писем всяческих заслуженных людей, в том числе ветеранов войны, — все хотели и требовали книжку.
Каждый телефонный разговор Марата Васильевича кончался так:
— “Нерв”? Два? Записываю. Только для тебя, обещаю.
Я отвечал на гневные и требовательные письма, и все меня подбивало спросить у М.В., можно ли мне отвечать таким образом, что, мол, я — работник Комитета, а “Нерва” не имею?
Я действительно не имел. Ведь это ж надо суетиться.
В конце концов, купил за восемь рублей переплетенный ксерокс (таких высоких цен на изданные книги в то время практически не было).
А с “Нервом” все по-прежнему. Буря не стихала. Не вынесли книгопродавцы. Начальник “Союзкниги” подал рапорт на имя председателя комитета Б.И. Стукалина с просьбой разрешить “Современнику” напечатать еще сто тысяч, а то от просьб, жалоб и угроз нет спасения.
И вот докладная записка с резолюцией председателя комитета у меня на столе.
Резолюция Стукалина, исполненная черной перьевой авторучкой, гласила кратко:
Разрешаю 50 тыс.
Я долго смотрю на эту резолюцию. У меня в голове легкое кружение. И пальцы тянутся к перу. Ой, не вводите меня во искушение! Ведь одно, только одно короткое и точное движение руки — и перед цифрой 50 так просто возникает единичка. И это ничтожное движение приводит к появлению на свет — мгновенно и ниоткуда, но абсолютно реально — СТА ТЫСЯЧ дополнительных книжек Владимира Высоцкого.
И это могло бы пройти! Но я не сделал.
А вскоре Марат Васильевич взял меня за руку и отвел в Коммунистическую партию Советского Союза. Без этого было мне уже никак нельзя: я бы уподобился инженеру без диплома.
Как Юру Коваля подвергли обсуждению
…но все-таки всегда в нем оставалась неуверенность. Он, как никто, нуждался в поощрении, похвале, признании…
Лиля Брик о Маяковском
Был восемьдесят второй год. Позвонил мне Коваль на работу и говорит:
— В Союзе писателей назначили обсуждение моего творчества. Как все пойдет, я не знаю, но от этого может многое зависеть… Хочу, чтобы ты пришел. Для поддержки. Ты же в Госкомиздате, начальник отдела художественной и детской литературы… Не хухры!
Я поначалу удивился. Коваль нуждается в поддержке? Однако вспомнил, что ведь я его когда-то очень поддержал (по его словам). А всего-то сказал, что “Дождь” (его первый рассказ) мне понравился… И вспомнил я, что так ведь было и потом: Коваль — и начинающий, и становящийся, и вставший крепко на ноги, и уже осыпанный влюбленностью и восхищением — всю творческую жизнь свою нуждался и нуждается в поддержке. Не в протежировании, нет! И не в практическом каком-либо содействии, а просто в легком, что ли, касании дружественной руки, в улыбке теплой, сочувственной, в коротком добром слове. Без этого он жить не мог. Ведь я уже полгода был начальником отдела, а Юра до сих пор ни с чем ко мне не обращался. Да и теперь ему был нужен не начальник, а просто друг. Он, упомянув, что я начальник, хотел напоминаньем статуса мне лишь бодрости придать.
Мы встретились с Юрой у входа. До начала судоговорения было еще минут пятнадцать. В холле расположились мы вдвоем на широком подоконнике, и Юра извлек из наплечной сумки початую бутылку коньяку. Как только мы наш дух тихонько укрепили, подошла к нам Ира Скуридина, верный друг Коваля и его оруженосец. Она и попросила Юру дух укреплять лишь только понемногу. И мы послушались: еще раз понемногу укрепили дух.
В небольшом округлом зале вокруг просторного овального стола и просто по стенам — сидя и стоя — набилось множество народу, и Юра, кажется, немного пожалел, что еще хотя бы раз немножечко свой дух не укрепил. Зато я был готов к прыжку, но и к затейливой речи тоже.
Не помню, кто там был из важняков. Алексин? Михалков? Да нет, пожалуй, вроде бы их не было.
Вот на┬чалась речь прокурора… Нет, нет, не то я вспомнил. Эта старая песня совсем сюда не подходила. Первая речь о творчестве Коваля была умеренно-похвальной.
Вторая? Вторая — тоже похвальной, но с меньшей уже умеренностью. Третья — совершенно хвалебной. Четвертая — восторженной!
И так пошло, поехало. Речей все прибавлялось, и все по нарастающей хвале. Оттого на душе становилось радостно и — вместе — скучновато. Я говорить не стал. В том смысла просто не было.
Наконец хваленья кончились, Юра коротко всех поблагодарил, а Ира тем временем уже поймала “рафик”, и полетели мы к Юре в мастерскую, чтобы твердое состояние нашего духа теперь немного размягчить.
Так — бурно и несмолкаемо — протекла та экзекуция любви, которой в Союзе писателей подвергнут был Коваль. А он ее так искренне боялся.
А я влетел в номенклатуру
У заместителя начальника нашего главка случился инфаркт. Он курировал художественную, детскую и учебно-педагогическую литературу. Пока его не было, мне приходилось понемногу решать его вопросы. Но вот стало известно, что этот зам к нам больше не вернется, он вышел на пенсию.
Другой заместитель зазвал меня в свой кабинетик и доверительно передал, что есть мнение: произвести меня в заместители Марата. Я сразу замахал руками. Нет, нет! Не для того я создан. Да я и так уже начальник отдела, а заместитель — это же, номенклатура, спецполиклиника и вообще уже руководство комитета! Нет, нет, да я себя в такой роли вообще не представляю! Да я и так уже начальник отдела…
Тут заместитель мне сказал:
— О, вы не понимаете… Заместитель начальника главка — это совсем не то, что начальник отдела. Это, знаете ли, совсем-совсем другое! А вы филолог и учитель, да вам и карты в руки…
В конце концов меня дожали, коллегия утвердила, и я вошел в руководящий состав Госкомиздата СССР, получивши к тому же допуск ко всем поступающим в комитет секретным материалам.
Свидетельство Ирины-ханум
Об этих приключениях жена моя Ирка рассказала мне, воротившись в Москву, а потом при мне рассказывала разным людям — так смачно и вдохновенно, что недлинная история постепенно обрела все признаки устного рассказа, который было бы недурно записать. Она и записала.
В начале 1983 года, еще в январе, я подхватила какой-то исключительной паршивости грипп. В апреле, уже не на шутку напуганные происходящим, мы обратились за советом к светлой памяти Александру Александровичу Сергееву, врачу от Бога. Он велел мне немедленно вылезти из койки, а Славке посоветовал как можно быстрее отправить меня все равно куда, лишь бы там было непривычно, комфортно и обязательно тепло.
Славка занимал тогда какой-то важный пост в Госкомиздате, но о “важности” этой не слишком задумывался (а я и подавно!) и исключительно плохо разбирался в своих, как потом выяснилось, почти безграничных возможностях. Да и просить что-нибудь для себя всю жизнь было для него почти катастрофой. Но делать нечего. Все сладилось как-то неожиданно быстро и просто, и через неделю я уже летела на юг, в Баку.
В самолете я никак не могла понять, как я найду эти проклятые Шувеляны, где расположен Дом творчества, а Славкиным заверениям, что меня встретят и отвезут, я не слишком доверяла, поскольку — ну с какой стати кто-то станет меня встречать? Во-вторых, очень меня мучили Славкины наставления по поводу того, как я должна там себя вести. Прежде всего, он категорически настаивал и много раз повторял, что я должна сама оплатить подготовленный для меня номер. Мой Бог! Кто-то рвется платить за меня? Но повторы нервировали. И еще мне было под страхом отлучения от совместной жизни запрещено брать подарки. Какие подарки?! От кого?! С какой стати?!
Ну, не знала я, какой великий и страшный человек мой муж! Как-то никогда не было таких разговоров в доме. Хотя, конечно, кое-какие подозрения у него были — отсюда и эти дурацкие, на мой взгляд, наставления.
Вся в нервах, я сошла с трапа, и первое, что бросилось мне в глаза, — большой плакат с художественным изображением моей фамилии, имени и отчества. Но не это потрясло меня больше всего. Плакат держали два высоченных красавца-турка (азербайджанца, конечно), роскошно одетые и очень начальственные. Я обнаружилась и выслушала невероятное количество комплиментов, а также выражений безграничного счастья по поводу моего приезда. Один из них оказался главным редактором крупнейшего азербайджанского издательства, другой — заместителем директора этого же издательства.
Обалдев от всего этого и слегка побаиваясь, что все-таки они меня с кем-то путают, я была торжественно усажена в черную “Волгу” (до эпохи крутых иномарок было еще очень неблизко), и под почтительное бормотание моих невероятных спутников мы наконец тронулись.
Неожиданно машина остановилась в чистом поле, и один из моих “турок”, принеся тысячу извинений за небольшую задержку, вышел из машины. Тупо поразглядывав бескрайнее поле без единого строения, тянувшееся по правой стороне дороги, и размышляя, куда же подевался мой спутник, я наконец повернула голову налево и обнаружила скромное здание с величественной вывеской: РЫНОК. Тут появился и мой чичероне, таща огромный букет гвоздик, стебли которого не уместились у меня в двух ладонях, и столь же грандиозный пакет с невероятными фруктами. Мне вспомнились Славкины наставления, и я начала судорожно прикидывать: подарок это или нет? Дорогой или не очень? Но как-то быстро успокоила себя тем, что я же на юге, и это не может быть дорого. (Балда! — вопил Славка на меня в Москве. — Это что тебе — тропики? Виноград, гранаты и что там еще — в апреле!)
Номер мой оказался роскошным двухкомнатным люксом, обставленным югославской мебелью и увенчанным финским двухкамерным холодильником “Розенлеф” (совершенно в тех условиях ненужным), который в моей нищей отчизне считался признаком высшего благосостояния. Вся эта роскошь была мне не вполне по средствам, с тем большей настырностью я стала выяснять, как мне добраться завтра до Баку и где найти Литфонд, дабы заплатить за номер. Мне не удастся описать их изумление перед таким несообразным желанием, горячие речи об уязвлении всех их лучших чувств и о ни с чем не сравнимой радости оплатить мой номер. Я проявила твердость, которая, впрочем, ни к чему не привела.
В Доме творчества у меня появился, слава Богу, мощный опекун — постоянно проживающий в Шувелянах Исаак-муаллим, чудный мужик, очень пожилой и очень почитаемый всеми секретарь Союза писателей Азербайджана. Его побаивались, а у него не было причин бояться моего мужа, просто мы как-то очень симпатизировали друг другу. О том, как боялись остальные, а заодно и об их нравах, можно судить по прелестной истории, которая произошла к концу моего пребывания в Шувелянах, когда все меня уже знали, с подарками не лезли и предпочитали держаться подальше.
А было так. После завтрака я по обычаю вышла на крыльцо покурить, потому что весь остальной день до темноты я торчала в номере под кондиционером, не высовывая носа из-за чудовищной жары. Сидела боком, спиной к дверям в столовую, но почувствовала, что кто-то сел рядом. Еще за завтраком я заметила нового постояльца и, поскольку уже давно никто в Шувелянах не решался нарушать моего одиночества, сразу подумала, что это он. Впрочем, меня это никак не касалось, и я продолжала думать о скором возвращении в Москву. Мои размышления прервал мужской голос с характерным восточным акцентом:
— Мой номер 517. Приходи после десяти.
Я ошалела. Потом пришла в себя, докурила сигарету, встала, повернулась наконец к маленькому кривоногому аборигену и, выбрасывая сигарету, предложила ему подняться в номер 617 к Исааку-муаллиму и передать ему, что именно он только что предложил Ирине-ханум.
За обедом его уже не было: сразу после разговора с Исааком он собрал свои вещи и поспешно отбыл в Баку.
Был он известным азербайджанским драматургом.
Прощай, Госкомиздат!
В издательстве “Детская литература” внутренний конфликт — между директором и главным редактором (отчего-то для наших издательств — обычное дело).
Главный редактор Игорь Ляпин — по совместительству — поэт и зять великого Сартакова, секретаря правления Союза писателей СССР и проч. и проч. ввиду конфликта был приглашен в ЦК, и там ему сказали, что для пользы родного отечества ему надлежит сосредоточиться на творческой работе.
Оказалось, что все это касается меня. Саша Виноградов (директор) захотел, чтобы я стал главным редактором “Детской литературы”. Это было бы славно, но что скажет Марат Васильевич? Если он не захочет меня отпустить, то ничего тут не поделаешь…
Решили так, что пусть Виноградов проговорит меня везде, где надо, а я пока ничего не знаю и сижу себе тихо.
Через какое-то время стали поступать оперативные сводки: Алексин вполне поддержал; Михалков согласен; в ЦК не возражают.
А у меня на душе все тревожней. Дело в том, что в моей беспорочной жизни есть тайный изъян. Я, конечно, себя успокаиваю: столько лет в комитете, пост немалый, допуск ко всякой секретности… Тревога все равно не проходит.
И когда меня вдруг, среди белого дня, и не в какой-то назначенный час, а сию же минуту, вызвали к самому (!) первому заместителю председателя товарищу В.В. Чикину, я сразу понял, в чем дело.
Вызов был экстраординарен, и я заскочил к М.В. — сказать. Он хмуро кивнул:
— Я знаю. Идите спокойно.
Я пошел. Я вошел.
В кабинете за длинным заседательским столом сидела такая компания.
Сам Чикин с застенчивой улыбкой ласкового каннибала; начальник управления кадров, отставной генерал, которому очень бы пристала фамилия Сквозник-Дмухановский, и главный редактор главной редакции (так!) общественно-политической литературы с черной повязкой на одном глазу.
Эти беглые характеристики не надо принимать в расчет, потому что они возникли у меня в первую секунду, когда я уже ждал распятья или повешенья на рее. Но все пошло не так.
От каннибальства Чикина осталась только страшноватая ласковость, когда он заговорил. Великий кадровик молчал и посматривал на меня вполне сочувственно. А черная повязка Василия Савельевича вообще ни при чем, потому что глаз он потерял на фронте.
Итак, заговорил товарищ Чикин. Он сказал, что есть издательство “Книга”, очень хорошее, но что-то там нехорошо, и надо его укрепить. И вот сложилось мнение направить туда меня на ответственную и ключевую должность заместителя главного редактора, если я, конечно, согласен…
Вторым говорил Василий Савельевич, куратор “Книги”. Он долго, подробно рассказывал об издательстве, его специфике и проблемах, но я его уже не слышал.
Я лихорадочно соображал. Конечно, мой изъян открылся, но приговор отчего-то такой: почетная ссылка. Это бы ничего, но как же жаль “Детскую литературу”, тем более что не далее как вчера Виноградов сказал мне по секрету, что М.В. склонился, в ЦК дали окончательное добро, а Михалков уже прибегал в Детгиз и восклицал, где же Кабанов, дайте мне Кабанова!
Прости-прощай, Детгиз… Теперь, даже при почетной ссылке, я буду, по крайней мере, невыездной, чего не может быть применительно к главному редактору издательства такого масштаба. А я уже почти настроился. И даже принял всей душой прекраснейший девиз детских советских писателей:
“Через душу ребенка — к телу матери!”
Теперь мне предлагают “Книгу”. Скорее всего, придется соглашаться… Хорошо, что не били. Пожалуй, я бы и не дался, но веселого было бы мало.
Аудиенция закончилась, и мне разрешили подумать.
А дальше события пошли в обвал. Видимо, где-то хватились, что чуть было не оставили “Детскую литературу” в сомнительных руках, хитро протянувшихся куда не надо, и Саше Виноградову посоветовали оставить свой пост.
Через неделю на коллегии комитета нас с ним вместе утверждали: меня заместителем главного редактора издательства “Книга”, его — заместителем главного редактора издательства “Радуга”. На другой день, правда, спохватились, что в “Радуге” этой вакансии нет, но не растерялись и тут же дополнительно эту должность ввели.
На “Детскую же литературу” поставили таких людей, что, думаю, Сергей Владимирович Михалков не возрадовался.
Вот вся история. Осталось только досказать, какого же рода был изъян, открывшийся в моей высоконравственной советской жизни, и кто его открыл.
Изъян был вот какой. За девять лет до этого Иркина сестра уехала в Израиль. Мне кто-то потом говорил: “Ну ладно бы — в Америку, все легче… А то — в Израиль!”
А кто открыл? Вообще-то я не знаю. Был, правда, один добрый сослуживец, столь дружественный ко мне, что много о себе наговорил различных откровенностей. Так много, что я почувствовал себя каким-то задолжавшим. Я думал: что б ему в свою очередь такое рассказать? И рассказал. А больше и не знал никто.
Но главное не в этом. Главное, а почему же для меня сошло все так мягко? И почему никто меня по-настоящему не тронул?
Тут точно знаю. Это великие хлопоты моего начальника, который много попил крови своих подчиненных и которого я придумал называть —
МАРАТ ШИШИГИН, ПРОЗВАННЫЙ ЗА ЖЕСТОКОСТЬ
ВАСИЛЬЕВИЧЕМ
Издательство “Книга”, убитое влет
На прощание Марат Васильевич мне сказал:
— Там, в “Книге”, директор Кравченко, очень непростой. Если возникнут проблемы, дайте знать, я смогу на него повлиять.
Издательство “Книга” издавало “ведомственную литературу”, то есть всяческие серийные брошюрки по вопросам издательского дела, полиграфии и книжной торговли, а кроме того, выпускало все информационные издания, подготовленные Всесоюзной книжной палатой, включая каталожные карточки для библиотек. Такое было скромное рабочее издательство. Но это изначально. Пока не стал директором Владимир Федорович Кравченко. Он прибыл на эту должность из Молдавии и со всею бешеной энергией провинциала стал превращать рабочее издательство в элитное-столичное. Создал редакцию миниатюрных и малоформатных изданий, редакцию искусства книги, редакцию факсимильных изданий… Он как бы расширял и расцвечивал ведомственные рамки, а на самом деле всем новым редакциям отдавал приоритеты, обрекая старые, “рабочие”, на третьестепенность и втайне мечтая вообще от них уж как-нибудь избавиться.
Каждая вновь возникшая редакция самим своим существованием все глубже задвигала в тень ведомственные. Изящные малоформатные издания легко затмевали полезные брошюрки, а редакция художественной литературы с ее серией “Писатели о писателях” более всего прославила издательство “Книга” и постоянно занимала первое место в соцсоревновании, что отражалось на размере квартальных премий.
Владимир Федорович безудержно расширял репертуарные рамки своего издательства, сам подчеркнуто оставаясь в рамках служителя интересов Госкомиздата. Он хорошо знал правила и строго их соблюдал. Характерный штрих: узнав о том, что у меня есть рукопись книги моей об Алексее Константиновиче Толстом, Кравченко сказал:
— Это прекрасно. Но, к сожалению, Вячеслав Трофимович не член Союза писателей, а значит, не подходит для серии “Писатели о писателях”. Алексей Толстой, конечно, писатель, а Вячеслав Трофимович — нет.
Когда меня приговорили к издательству “Книга”, я ничего этого еще не знал и не подозревал, куда меня закинула судьба. Да ведь и те, кто меня сюда закинул, тоже ни о чем таком не подозревали. Они все думали, что это ихнее ведомство и что они у руля, а между тем хитроумный Кравченко потихонечку прибирал к своим натруженным рукам эту министерскую структуру и кропотливо делал из нее лучшее в мире издательство.
Все внешние его сношения снизу вверх легко, изящно и красиво решались с помощью великолепных и по тогдашним меркам очень дорогих образцов его продукции — миниатюрных и малоформатных книжечек.
Ему, конечно, чрезвычайно повезло в двух обстоятельствах: главным редактором издательства был Аркадий Эммануилович Мильчин, а главным художником — Аркадий Троянкер. Кравченко очень не любил и того, и другого, чуя их интеллектуальное и профессиональное превосходство, но как человек практический обоих не только терпел, но берег, зная, что эта пара гнедых пока что тянет его телегу в светлое завтра.
Да, Аркадий Эммануилович поистине явился мне как бог книгоиздания! Он знал про книгу все, что можно знать об этом предмете, разнообразном и непостижимом, как Вселенная. Он знал, что даже прекрасно написанная книга в процессе небрежной подготовки ее к печати (или пущенная в печать вообще без подготовки) готова утерять, утратить или сделать труднодоступными для читателя многие свои смыслы. Аркадий Эммануилович искуснейший настройщик книги, этого изумительного инструмента, без верной настройки которого ни автору не дано сыграть все тонкости своей мелодии, ни читателю их уловить.
Главный редактор сразу понял, что практикой издательского дела я, конечно, не владею, вообще ее не знаю, но это его не смущало. Он почувствовал, что я не пропащий. Я приглашался к нему в кабинет, как только кто-то приходил с какой-либо проблемой, слушал, внимал и получал необходимые растолкования и пояснения. И стало мне понятно, что я — вне конкурса и без экзаменов — поступил по случаю в самую высшую школу книгоиздательского дела при очень к тому же приличной стипендии.
Но мне по разным обстоятельствам необходимо было кинуться в отпуск, я уехал в Геленджик, а когда вернулся и радостно влетел в кабинет своего главного редактора, Аркадий Эммануилович, стараясь удержать на ровной ноте голос, произнес ужасную фразу:
— А я сегодня работаю последний день. Меня отправляют на пенсию…
А дело было вот в чем.
В моем уже бывшем теперь Госкомиздате существовал отдел — нет, не отдел, а управление внешних сношений — не главное, но все же управление. Там был, естественно, начальник и у него два заместителя. Одним из заместителей был некий Курилко. Мы были с ним полузнакомы, потому что он время от времени заходил в наш секретариат как бы по делу, а на самом деле интересовался одной из секретарш Марата Васильевича. Я часто Курилку там видел, поскольку сам немного интересовался этой секретаршей. Этот заместитель внешних сношений был высок, крепок, улыбчив и всегда элегантен. Был он родом из Донбасса, окончил горный институт, а в комитет пришел из ЦК ВЛКСМ.
Потом он куда-то пропал.
Но он не пропал. Он учился в аспирантуре Академии общественных наук при ЦК КПСС и там защитил диссертацию по теме международного книгообмена. После Академии общественных наук человеку полагалась высокая должность. В управлении кадров стали искать, но ничего не находили. И вдруг нашли. В издательстве “Книга” главному редактору Мильчину как раз перевалило за шестьдесят, ну, вот ему и хватит… Поговорили, объяснили и для пользы дела уволили по собственному желанию в связи с переходом на пенсию по возрасту.
Новый главный редактор “Книги” произвел на административные структуры издательства хорошее впечатление молодостью (сорок лет!) и ярко выраженной элегантностью костюма. Потом еще и кулинарной осведомленностью. Потому что сразу после его прихода открылась книжная выставка-ярмарка на ВДНХ.
Там, как обычно, при экспозиции каждого издательства устраивался закуточек с холодильником, из которого можно было угостить и угоститься. Когда настало время закусить, мы с Алексеем Филипповичем туда зашли, а дамы как раз начали устраивать бутерброды. Главный редактор на это глянул, батон отобрал и сам стал нарезать тончайшими ломтиками, любезно пояснив, что бутерброды именно такими вот, тончайшими, быть и должны.
— О, вы гурман! — произнесла одна из дам.
Но Алексей Филиппович ее поправил:
— Я не гурман. Я — гурмэ! Вы знаете разницу?
Спустя время я об этом эпизоде вспомнил и тогда уже подумал, что, как это ни странно, но, может быть, главная беда Алексея Филипповича как раз в том и заключалась, что слишком много для себя он книжек прочитал…
И вот, после закрытия ярмарки, новый главный редактор горячо взялся за дело. Он систематизировал все тематические направления издательства, расчертил их на большом ватмане по вертикали и горизонтали и сразу обнаружил лакуны, которые необходимо стало заполнить.
— Для меня в любом деле самое важное — системный подход, — сказал мне Курилко.
Оказалось, что это только репетиция. Назавтра Курилко попросил директора подняться к нему в кабинет, где будет сделан концептуальный доклад о будущем издательства. Ватман прикололся к стене, листки конспекта летали, голос главного звенел, а директор просидел все словоговорение без звука и телодвижений. Похоже было, что Кравченко сейчас встанет и дрогнувшим, но все же твердым голосом торжественно предложит главному редактору занять директорское кресло.
Но был дальше только ужас.
Владимир Федорович начал довольно спокойно, но с каждой фразой все более и более распалялся, переходя к полной ядовитости. Он говорил, что это все безграмотно и бездарно, что у докладчика во всем одни провалы и что он теперь не знает, зачем ему нужен этот главный редактор. Не знаю, что было с Курилкой, но я просто онемел и оцепенел. Я одного не мог понять: ну, пусть все это неприемлемо, пусть это все ненужно, но отчего такая злоба? Отчего и зачем он так жестоко, так безжалостно растоптал человека?
И началась со следующего дня такая удивительная странность. Курилко приходил к началу рабочего дня, запирал кабинет изнутри и только выходил к обеду. Ему никто не звонил, никто к нему не приходил, а на совещания у директора приглашали одного меня.
Но чем же занимался Курилко в своем кабинете? Он упорно овладевал наукой книгоиздания. В издательстве была прекрасная библиотека. Курилко взял все имеющиеся справочники редактора и корректора (в основном составленные Мильчиным), издания по “искусству книги”, альбомы по шрифтам и книги по полиграфии и в течение, кажется, месяцев двух все это рьяно штудировал.
А между тем уже шла Перестройка.
Из дневниковых записей 1986 года:
А перестройка все-таки идет. И как в этом можно сомневаться, если происходят такие события! В “Огоньке” публикация Гумилева. Целая подборка и фотопортрет работы Наппельбаума.
Гумилев — в “Огоньке”! Да мало что в “Огоньке”… В “Огоньке” апрельском, посвященном 116-й годовщине со дня рождения В.И. Ленина!
С ума сойти.
Из дневниковых записей 1987 года:
В “Вопросах литературы” разгром дурацкой “Игры” дурацкого Бондарева. А в “Юности” (№ 7) — разгром статьи Ст. Куняева в “Нашем современнике” против Высоцкого и “идолопоклонников”, которые якобы затоптали на Ваганьковском соседние могилы… С опровержением этой гнусной клеветы уже выступил и Рождественский…
И вот уже появились воспоминания о нем. На публикации, еще редкие, кинулись. К ним прильнули. Мы всасываем строки тех, кто был напоен его присутствием.
Я вспоминаю, что говорила мне Наталья Крымова, как сидят они, друзья Высоцкого, и стонут: ох да ах! — на Западе издают, а у нас тишина… А кто-нибудь что-нибудь делает?! Привыкли сидеть и брюзжать, скрывая собственную лень и трусость. Какая замечательная позиция: ты и умен, и порядочен, и — в комфорте… А Крымова берет и делает комиссию по наследию. Можно ведь что-то сделать, если делать!
Или я вот замыслил издать Высоцкого, очень захотел. Когда пускал пробные шары — не начальству, а так, среди людей, как бы в шутку, — как шутку и воспринимали. А вот повел-повел интрижку, и как будто (тьфу, тьфу, тьфу!) вытанцовывается…
Скоро уже сдадим в набор Высоцкого. “Я, конечно, вернусь”. Название выбрала Крымова. Мы с ней работаем очень легко. Я предложил монтажный принцип расположения стихов и воспоминаний — так, чтобы сложились внутренние, пусть и неявные, сюжеты; а свидетельства друзей, помимо их самоценности, служили бы легким комментарием. Тогда, мне показалось, возникнет этакий комментированный внутри своей естественной структуры роман в стихах. Наталья Анатольевна мгновенно учуяла сквозное действие, и мы с ней сели за этот пасьянс.
— Так, — говорила Наталья Анатольевна, — хорошо. А теперь это… Нет, рано! А если… Давайте попробуем.
Тасовали рукопись и чувствовали, как она оживает.
Одно я упустил. Троянкер вовсю уже работал над оформлением, и, конечно, все решения его, вся концепция построена была на структуре простого хронологического сборника стихов с прибавлением мемориальной части — в конце или в начале.
Я попытался его совратить, но Аркадий только по первому впечатлению мягкий красавец, а в натуре весь тверд и нерушим, скрепленный раствором, замешанным на яичных желтках. И потом, раскассировать и перенумеровать рукопись — дело нехитрое, а у Троянкера — полосный макет, весь рассчитан.
Жаль, очень жаль. Хорошая мысля, да пришла опосля.
Собственно, мысль об издании Высоцкого возникла не сама по себе, а потому, что вдруг обнаружилось, что впереди восемьдесят восьмой год, а это — пятидесятилетие, хороший повод.
Когда повел я, между прочим, разговоры о том, о сем, а вот, кстати, пятидесятилетие Высоцкого, надо бы издать… Коллеги мои только усмехались: да кто же позволит?
Но мне уже втемяшилось. Сначала мысль была простая: пойти к директору Кравченко и предложить, уговорить. Он, если захочет, сумеет пробить, он “муж совета”, знает ходы. Все так. А если не захочет? Или захочет, но не сильно, и скажет:
— Знаете, сейчас в издательстве такое положение, что лучше бы не надо… Поймите правильно, нам сейчас не ко двору!
Скажет он так, и все! И я повязан. В обход или супротив — негоже, да и не будет толку.
И я пошел другим путем. Путь этот привел к тому, что однажды приглашает меня в свой выдающийся кабинет Владимир Федорович Кравченко и высокоторжественно провозглашает:
— Нам дали ответственное поручение: к пятидесятилетию Владимира Высоцкого выпустить малоформатное высокохудожественное издание его стихов и песен. Справимся? Не подведем?
— Попробуем, Владимир Федорович. Приложим все силы, знания и опыт!
Устроил все, конечно же, не я. Я только Крымовой мысль подал, а уж она побудила Роберта Рождественского, который в звании поэта мог попадать в любые кабинеты. Так вот, когда Роберт Иванович пришел с этим к председателю Госкомиздата (а им уже был Михаил Федорович Ненашев), тот сразу же отнесся к идее сочувственно, но все-таки заметил:
— Надо бы посоветоваться в ЦК.
На что Рождественский ответил:
— Уже. Одобрено.
— А кто одобрил?
— Александр Николаевич Яковлев.
— А… Ну и прекрасно.
И тут же последовал звонок Кравченке, причем со ссылкой на Центральный Комитет. А это означало широкую зеленую улицу и всяческие приоритеты.
* * *
В газетах, журналах, на телевидении вовсю идет перестройка. И только там, где мы живем и дышим, все движется — не движется по-старому. По крайней мере, у нас в издательстве “Книга”. Сотрудники ко мне пристают: что такое? как же так? почему? А я резонно отвечаю:
— Так перестройка и должна делаться вами! Чего же вы все к начальству апеллируете?
И злюсь.
И вдруг звонит мне секретарь директора и сообщает, что на такое-то число назначено партийное собрание издательства, а я — докладчик. Январский пленум и задачи… Я поначалу удивился, что мне об этом не партийный секретарь сообщает, а директор да еще через свою секретаршу. Я удивился, а потом себе сказал: ну, ладно, ты сам захотел!
И через пару дней я вышел на трибуну…
Из моего доклада
…Но почему же нет ощущения, что атмосфера в издательстве меняется? И это не только ощущение, она действительно не изменилась. Кто тут виноват? Думаю, что все виноваты, — и руководство, и партийная организация, и весь коллектив.
Наверное, в стиле работы каждого издательства большую роль играет личность его директора. А в жизни нашего издательства — особенно большую. Потому что я не знаю в нашем коллективе более сильной личности, чем Владимир Федорович Кравченко. Личность такого масштаба, имеющая “верховную” власть в сочетании с настоящим профессионализмом, может очень многое. Очень многое Владимир Федорович и делает. Но пришло, думаю, время поговорить о продолжении его достоинств — о недостатках. Здесь позволю себе небольшое лирическое отступление. Когда я думаю о Владимире Федоровиче, мне почему-то приходят на память пушкинские строки:
…Он человек, им властвует мгновенье,
Он раб молвы, сомнений и страстей.
Простим ему неправое гоненье:
Он взял Париж. Он основал Лицей.
Да, Владимир Федорович основал наш славный “Лицей”, и он взял не один “Париж”. Он настоящий мастер стратегии и тактики, умеющий реализовывать самые дерзновенные, самые фантастические замыслы… Но ведь время расцвета издательства “Книга” пришлось, как ни удивительно, на период застойных явлений. Владимир Федорович спас издательство от застоя, но действовал методами, сообразными с застойной действительностью. Теперь настала пора перестраиваться, в корне менять методы и стиль работы. Пока этого не происходит.
Возьмем простую вещь. Мы видим по телевизору процедуру выборов директора рижского завода RAF. Одна из претензий к старому директору, что он не бывает в цехах. Наше издательство по сравнению с RAFом — маленькое гнездышко. А Владимир Федорович бывает в редакциях? Знает повседневные проблемы людей, их настроения? Думаю, что хочет знать, но только — не выходя из кабинета, через систему управленческих связей.
В кабинет директора очень трудно попасть. Может быть, это и правильно, но при этом Владимир Федорович установил такой режим отношений, что без его личного участия не решается ни один сколько-нибудь важный вопрос. А это уже парадоксальная ситуация. Механизм начинает лихорадить.
При этом самые важные вопросы решаются исключительно в узком кругу доверенных лиц. Это не вдохновляет коллектив на активность. Настроение преобладает такое: все равно без нас решат.
Кроме того, происходит легкое головокружение у тех, кто посвящен в решение вопросов…
Комитет дал нам права, устраняет мелочную опеку, но его старые функции теперь берет на себя администрация самого издательства, иногда просто создавая механизм торможения.
Не буду останавливаться на кадровых вопросах. Скажу только, что и здесь у нас пока что преобладают волевые решения. Следствия же такого подхода бывают плачевные. Думаю, необходимо во всеуслышание сказать то, что всем давно уже ясно: крупной ошибкой была отставка Аркадия Эммануиловича Мильчина. Мы до сих пор расплачиваемся за эту ошибку. Пусть это даже была инициатива комитета, платим-то мы…
Я, конечно, допускал, что мой доклад произведет некоторое впечатление. Но не до такой же степени!
Директор встал во весь рост и сразу выдернул чеку. В руках его разорвалась граната, и он, чудом живой, вскарабкался на трибуну, весь в пороховой пыли и горячих осколках. Он не был ранен, но сильно контужен, и ничего не видел и не слышал. И странные, дикие звуки с трибуны катилися в зал.
А я — как-то не сразу, но все-таки понял, что в этом издательстве мне уже не жить. Не то что он меня выдавит, но вечная борьба — в отличие от Карла Маркса — не представлялась мне как счастье.
* * *
Между тем перестройка продолжалась, и кто бы как бы к ней ни относился, все уже начинали видеть в ней хоть, может быть, и временную, но все-таки реальность. Кравченко в нее совсем не верил (“Вы думаете, что это всерьез? Наивный вы! Ведь это же игра. Поиграют еще немного, и все назад вернется”, — говорил он мне еще ранее), но понимал, что в этой замути возможно выловить и рыбку покрупнее: раз они называют это перестройка, надо и самому — так думал он — под шумок что-нибудь перестроить. Он запирался в кабинете с узким своим активом и строил план создания объединения: “Книга” — “Искусство” — “Изобразительное искусство” — Типография № 5, — все это, разумеется, под своим генеральным руководством…
А директор Всесоюзной книжной палаты Юрий Владимирович Торсуев затеял иную перестройку. Чуя, видимо, что Кравченку библиография тяготит, задумал от нее его избавить, то есть библиографию у Кравченки отнять и вернуть ее в лоно Книжной палаты, создав для этого новое библиографическое издательство “Книжная палата” и увязав все это опять же в Научно-производственное объединение “Всесоюзная книжная палата”, куда войдут собственно Палата, новое издательство, НИИ книги и Типография № 9.
Кравченко каждую неделю свой перестроечный проект пересматривал, менял, боясь сосредоточиться не на самом успешном, а Торсуев в свою идею впился и сумел (с помощью Комитета) провести ее через постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР. Директором же нового издательства “Книжная палата” Торсуев поставил Алексея Курилку. Выбор был отчасти ясен: все же вышли они из одного гнезда — ЦК ВЛКСМ! Но Курилко после моего доклада так проникся ко мне, что поведал о проекте Торсуева и добавил, что главным редактором у себя в новом издательстве видит только меня.
Я встретился с Торсуевым, рассказал ему, за что меня турнули из комитета и почему с Кравченко мы не сошлись, и этими откровенностями понравился Юрию Владимировичу.
16 июня 1987 года (после утверждения коллегией Госкомиздата СССР) я был принят в порядке перевода из издательства “Книга” на должность главного редактора — первого заместителя директора издательства “Книжная палата”, а на “Книгу”, вместо Кравченко, назначили чиновника из Госкомиздата. Вот тут-то “Книга” и кувыркнулась.
Новое назначение Александра Бека
И вот журнал “Знамя” (2006 г., № 10) опубликовал “Новое назначение” Александра Бека — через четырнадцать лет после смерти автора. Ажиотаж был страшный, журнал рвали из рук, а тут еще появилась статья Гаврилы Попова, который прочитал роман “с точки зрения экономиста” и впервые произнес заклинание: “Чур, чур, меня, административно-командная система!”.
Когда юное издательство “Книжная палата” еще только обсуждало программу серии “Популярная библиотека” с социологами Института книги, я зашел как-то к ним по короткому делу. Социологи располагались в конце Гоголевского бульвара, около булочной, во втором этаже коммунально-квартирного дома. Между прочим, я сказал, что хочу издать “Новое назначение” так, чтобы сначала была представлена драматическая история романа, потом сам роман, в конце статья Попова, а завершат книгу стихи Владимира Корнилова памяти Александра Бека, и это будет заключительная эмоциональная точка книги. Социологи ахнули, как это будет здорово! А ведь ничего здесь хитроумного не было. Все на поверхности. Просто раскрой глаза и смотри.
Но это все было еще ничего. А вот когда Валерий Черниевский принес оформление книги, тут ахнули все, и не только от восторга. Валерий сделал так хорошо, что даже страшно: а вдруг забодают?! Мы-то были готовы бодаться хоть с дубом, но дубов и дубков (особенно их, молодых, но крепких, ой, крепких!) так было много, и они только и ждали, с кем пободаться… Опаснее всего были близкорастущие, свои. Они, до начала бодания, своими буйными ветвями тихо шелестят и ласково так увещевают: “Ну зачем же так резко? Не будет добра. Мы же с вами… Общее дело. Давайте потише, для всех будет лучше…”. И еще, без слов, шелестят. Так ласково, ласково. А попробуй за веточку возьмись рукой, за самую тонкую — не согнешь, не сломаешь.
Так чего же мы страшились? Да в том-то и дело, что обложка, то бишь переплет, у Валерки была — ну, с ума сойти! Он такой монтаж сотворил: государственной важности двери, парадный подъезд, а лицом к нему, к нам полубоком, почти что спиной, такая мощная номенклатурная фигура без лица, а с уголочка — ненавязчиво и полупрозрачно — выплывает лик генералиссимуса с козырьком от фуражки заместо лба и с невидным, но очень подозреваемым взором, и с ладошкой, поднятой как бы в приветствии, но скорее — в приготовлении к дурацкому крику: “Пли!”.
Куда идти с таким переплетом? Все слишком сильно, так у нас не бывает. Да и Сталин-то, хоть по нему и проехались года пятьдесят шестой и шестьдесят первый, а он ведь все еще временно вечно живой!
Мы все это сразу поняли. Такие вещи мы понимаем быстро. Однако оформление первой книги (как, впрочем, и любой другой) утверждает директор. Хорошо, если сразу станет бодаться, а ну как зашелестит: мол, посоветоваться надо. Он ведь был между нами не свой… Но мы вломились в его кабинет и… Как тонкий колос, подрезанный серпом, как молодой барашек, почуявший под горлом смертельное железо, поник он головой, и — комсомольское сердце пробито. Зарезали волки-демократы! И книжка — прекрасная — вышла.
Вообще-то о нашем директоре нельзя было судить совсем уж однозначно. Ведь он же все на свете книжки прочитал. Он Достоевского читал, но, правда, с отвращением. А Пикуля — любил. Он был высок, могуч. Большие и красивые глаза его прекрасной формы. Нос гармоничен.
Но вот красивые глаза… Потом я к ним привык и более о них не думал, но, вспоминая, вынужден сказать… Он этими глазами на собеседника так прямо и смотрел, но отчего-то так казалось, что Алексей Филиппович глядит куда-то мимо. То есть контакта душ никак не возникало. Не знаю, внятно ли я это рассказал.
Ну и последнее. Скажу я о его улыбке. Он улыбался часто и охотно. Но, может быть, и неохотно. Но широко. Улыбка возникала как-то вдруг, как будто где-то нажималась кнопка. Было в этом что-то такое японское. Во всяком случае, казалось, что свою улыбку Алексей Филиппович отработал перед зеркалом и применял, когда почитал ее уместной и необходимой. Или когда он ею заменял недостающие слова. Но, пожалуй, скорее всего, улыбка такая сложилась где-то там, в комсомольских джунглях, под влиянием природных условий. Ведь сказал же как-то Фазиль Искандер: “Иногда люди улыбаются друг другу, чтобы соразмерить клыки”.
Чего же это я подробно так портрет директора пишу? Да оттого, что мало было бы мне просто лишь сказать, что был наш Алексей Филиппович необычаен.
Меня все никак не могли успокоить его отношения с книгами. Ну, хорошо: не все Достоевского любят. И даже те, которые ценят, любят необязательно… Но Пикуль?! И вдруг я вспомнил.
Когда я был в “Книге”, еще до Курилки, ко мне как-то пришел незнакомый человек и предложил для печатанья поэму. Звали его Андрей Карпович, и был он в молодом и зрелом возрасте мужчины. Поэма оказалась не слишком большой, и я взялся ее прочесть. Она оказалась, может быть, и хороша, но очень уж умна и тяжела и называлась “За пределом”. Кто это будет читать? Все это автору я вежливо и высказал при следующей встрече. Он рукопись забрал. Но вот чего я еще о рукописи не сказал: поэма имела прозаическое предисловие, там было несколько чрезвычайно любопытных мыслей. Одну из них я для себя выписал и вспомнил о ней, когда размышлял об этом удивительном человеке по фамилии Курилко. Вот что относительно Алексея Филипповича я повторил бы вслед за Карповичем: “…он хочет, чтобы книга лишь “пополняла багаж”, а не ударяла в самую середину естества… Так он может прочитать тысячи книг, и они не сделают его просвещенным… Человек ни за что не хочет отказаться от себя прежнего, вот в чем дело”.
* * *
А тем временем подоспело пятидесятилетие Высоцкого. И как раз 25 января, в день юбилея, в “Книге” устроили премьеру “Я, конечно, вернусь”.
Кравченки в издательстве уже нет. Он, мятежный, все искал, куда б взлететь повыше, и долго бил крыльями, высматривая нужную верхушку, да ландшафт на глазах менялся. Присел где пришлось. А в “Книге” была его сила. Мне жаль. Теперь здесь живут чужие господа. Меня, правда, вспомнили.
Праздник был тих и скромен. Никаких знаменитых друзей. Только Крымова как составитель, зато из Парижа прилетела Марина Влади. Они вдвоем и сидели на маленькой сцене. Потом из милого, уютного “книговского” зальчика вызвали меня. Я стоял между стульями Натальи Анатольевны и Марины и просто рассказывал, как все было.
…Когда рукопись была готова, я взял ее домой, чтобы еще раз просмотреть. Потом захотела прочитать Ирка, а я лег спать. Утром вышел на кухню, там горела уже ненужная настольная лампа. Ирка от последних страниц подняла на меня лицо, залитое слезами:
— Это… Это… Но вам ведь никогда не дадут это напечатать!..
Вечером, после премьеры, позвонила Крымова и попросила экземпляр книги, для кого-то очень нужный. Не могла поверить, что у меня нет. Мне не дали.
Белые надежды
Второй книгой в нашей “Популярной библиотеке”, после “Нового назначения” А. Бека, должен был пойти роман Дудинцева “Белые одежды”. Толкового помещения у издательства все еще не имелось, и встреча с Владимиром Дмитриевичем была назначена в доме заведующей редакцией художественной литературы Нади Ганиковской. Назначили на три часа.
Отыскав этот дом у “Сокола”, поднялся я на третий этаж и, как только отворил двери лифта, увидел Дудинцева. Вернее, его угадал, поскольку он стоял у окна спиной ко мне внизу лестничного полупролета. Было без пяти три, Дудинцев смотрел в окно на улицу. Я отчего-то сразу догадался, что Владимир Дмитриевич, боясь опоздать, прибыл пораньше и теперь выжидает трех часов.
Он волновался, что было понятно. Его много лет никуда не звали, во всяком случае, как автора. А тут — сама заведующая редакцией ждет его дома и даже (может ли такое быть?) — там будет главный редактор издательства!
Я к нему не спустился, боясь смутить: пусть лучше встретит его улыбчивая Надя. Ровно в три часа прозвенел деликатный дверной звонок, и мы без затей расположились втроем в московской чистенькой, не очень тесной кухне.
Чтобы совсем развеять остатки напряжения, я для начала рассказал, как в пятьдесят шестом, в танковом своем полку, получил письмо из Москвы и узнал, что столица потрясена романом Дудинцева “Не хлебом единым”, журнал рвут из рук, одни ругают, другие говорят, что явился новый Лев Толстой… И как я кинулся в полковую библиотеку, где с библиотекаршей дружил, но она, несмотря на дружбу, ответила, что этот номер “Нового мира” на руках. Я выждал неделю, а номер все еще был на руках… Еще через неделю — то же. Я наконец додумался спросить, у кого?
— У старшего лейтенанта Кириллова, — был ответ.
И прочитал я тот роман Дудинцева уже в Москве, в 1959 году, потому что старший лейтенант Кириллов был не просто старший лейтенант, а начальник особого отдела полка.
Когда я только собирался на встречу с Дудинцевым, в скверике на тогдашней улице Неждановой меня остановил мой директор и так мне сказал:
— У меня к вам просьба, Вячеслав Трофимович. Вы встречаетесь с писателями… Постарайтесь их убедить… Внушите им, что мы еще очень бедные, ничего пока не заработали… Пусть они согласятся на самую минимальную оплату, а лучше всего — символическую, хотя в идеале хотелось бы получить их произведения безвозмездно!
Сдержанно я попытался что-то объяснить:
— Алексей Филиппович, ведь мы вступаем в новую эпоху, теперь не автор будет счастлив тем, что его поставили в план, а издатели будут биться друг с другом за хорошего автора!
— Я это понимаю, — согласился директор, — но вы все же попытайтесь!
Конечно, Алексей Филиппович не знал (да ведь и знать-то бы не захотел!), что, к примеру, Дудинцев и его семья двадцать лет боролись с голодом, распродавая потихоньку мебель, пока всю ее не заменили деревянными ящиками из соседнего овощного магазина, накрывая эти конструкции для элегантности старыми газетами…
А между тем, тиражи “Популярной библиотеки” были в двести тысяч экземпляров и даже больше, а через систему “Союзкниги” разлетались мгновенно. Такие были времена.
Энергия стыда, или Как я нарушил сон Фазиля Искандера
В 1987 году журнал “Юность” напечатал философскую сказку Фазиля Искандера “Кролики и удавы”, где Искандер “головокружительно свободно и весело пародирует социальную демагогию” (Наталья Иванова). Читатели по достоинству оценили эту сказку, их желание увидеть “Кроликов и удавов” как можно скорее в книжном воплощении зафиксировали социологи, и уже в начале апреля 1988 года издательство “Книжная палата” отправило рукопись в набор. Правда, “Кролики” даже вместе с “Удавами” имели недостаточный объем для книги в твердом переплете, и в новую книгу под титульным именем “Кролики и удавы” была добавлена “проза последних лет”: несколько чудных рассказов и повесть “Школьный вальс, или Энергия стыда”. Вот с этой, заключающей книгу повестью и связан скверный анекдот, как я нарушил сон Фазиля Искандера.
Главный редактор издательства с редакцией художественной литературы работал легко, в любви и согласии: я к ним почти не лез, они со мной советовались, но тоже нечасто. И эти странные отношения низов и верхов давали хороший результат, хороший для автора и для читателя. Но вот по поводу книги Искандера редактор Вика Сагалова явилась ко мне в верха.
Ее кое-что смутило.
“Школьный вальс” замыкал книгу, а сама эта повесть замыкалась вот чем:
Два политических сна я видел в своей жизни, оставивших в моей памяти неизгладимый след. Для нашего поколения политика стала тем кровоточащим жизненным фоном, на котором воспринимаются и видятся почти все события нашей жизни.
А дальше…
Дальше начинался первый сон.
Первый сон, рассказанный Фазилем Искандером и еще нигде у нас не опубликованный, был по тогдашнему времени невообразим:
Я вижу киноэкран. Ленин и рабочий сидят друг против друга за столом. У Ленина желтоватое болезненное лицо. Он с горьким упреком смотрит на рабочего. Он уже знает и про тридцать седьмой год, и про все, что случилось со страной. Во сне мне его безумно жалко, хотя наяву уже смутно догадываюсь и о его вине. Но эта догадка не проникает в сон.
Рабочий смотрит на Ленина. Он сидит, опустив голову и набычившись. Он и стыдится Ленина, и упрямо оправдывается. Он хочет сказать, а может, уже говорил Ленину:
— Откуда вы взяли, что я такой? Я никому никогда не говорил, что я такой. Вы выдумали меня, а я должен отвечать за вашу выдумку?
Ленин продолжает глядеть на рабочего с горьким упреком. Он и сейчас не слушает рабочего и не обращает внимания на его слова. Его болезненное желтое лицо выражает только одно: как вы могли допустить это?
Рабочий хоть и склонил голову, но упрямо продолжает своим обликом несогласие с Лениным.
— Хорошо, хоть Надежду Константиновну не взяли… За связь с Лениным, — вдруг говорит Ленин. Его долгий, сухой, желчный смех. Смущенно, но упрямо склоненная голова рабочего.
Экран гаснет.
Другой сон, приснившийся Искандеру через много лет после XX съезда, был про похороны Сталина. Как несут его в гробу, играет оркестр, а Сталин вдруг приподнимается и дирижирует оркестром. Он хочет запомнить тех, кто его хоронит, особенно музыкантов…
Второй сон редактора Вику Сагалову не смутил. И меня не смутил. А вот первый…
Поверьте, что в 1988-м для большинства людей тогдашнего Советского Союза имя Ленина было еще неприкасаемым. И не велением властей, по искреннему заблуждению.
Во времена Большого сталинского террора даже в лагерной песенной классике прорвался такой, к примеру, надрывный вопль:
Проснись, Ильич! Взгляни на коммунистов…
Посмотри, дескать, родной, что вытворяют они без тебя “за тяжелыми железными кулисами”…
Когда же наш отец, гений всех времен и народов, оказался “не отцом, а сукою”, вскипела компенсационная волна народной любви к самому человечному человеку. И горбачевская перестройка поначалу воспринималась как очередное возвращение к ленинским нормам. Сомнения уже потихоньку подтачивали мозг, но так хотелось сомнения эти стряхнуть: ведь если падет и этот кумир, то что же нам останется? Вот это был вопрос. Мы без кумиров жить еще не очень научились.
Нет, нет, к такому сну Фазиля Искандера мы не были тогда готовы.
Но что же делать? Ведь нас считали самым смелым и самым свободным издательством. Так неужели я скажу Искандеру, что это не пойдет?
И вот я придумал. Да, я придумал, как мне мягко нарушить первый сон Фазиля Искандера.
Я попросил Вику Сагалову предложить ему некий компромиссный вариант. А вдруг он согласится? Искандер согласился.
Теперь повесть заканчивалась так:
Два политических сна я видел в своей жизни… И так далее до конца абзаца.
А потом:
Первый сон не стану рассказывать. Может быть, в другой раз.
Другой сон…
И далее про похороны Сталина.
Так эта книга и вышла. А у меня на душе сначала полегчало, а после кошки заскребли. И все скребли до 2002 года, когда я для нового издательства “Материк” составил небольшой сборник Искандера и назвал его (с благословения, конечно же, автора) фразой, вынутой из его волшебной прозы, — “Яблоня, шелестящая под ветерком”. Конечно же, в сборник вошла эта повесть — “Школьный вальс, или Энергия стыда”. Там оба сна подлинные. Четырнадцать лет жила во мне энергия стыда.
Только что издано…
Александр Твардовский. “Поэмы”. 1988. Издательство “Книжная палата”
“Экспресс-принцип положен в основу издания “Александр Твардовский. Поэмы”. Открывает сборник статья Ю. Буртина, а завершает подборка читательских откликов на поэмы, в том числе на поэму “По праву памяти”. Все отклики взяты из периодики последних месяцев. Кроме этой поэмы, совсем недавно увидевшей свет, в сборнике — “Василий Теркин”, “За далью — даль”, “Теркин на том свете”. Поразительный эффект единства замысла автора и издательского составления. Думается, великий поэт мечтал именно о такой цельной книге.
В ряду возвращенной литературы — поэма “Теркин на том свете”. Читатели старшего поколения успели прочитать ее в 1963 году, в самом конце “оттепели”, а многие молодые читатели об этой крупной работе А. Твардовского в лучшем случае лишь слышали. Книга, где под одну обложку сведены две поэмы о Теркине, — памятник мужеству писателя. А на титуле сборника — сообщение о том, что средства, полученные от выпуска книги, издательство переводит на счет № 700 Советского фонда культуры на сооружение памятника Василию Теркину”.
“Литературная Россия”
“Перестройка в зеркале прессы”
28 сентября 1988 года, в шесть часов вечера, в Доме культуры МГУ на Ленинских тогда еще горах началось обсуждение нашей публицистической книги “Зависит от нас. Перестройка в зеркале прессы”.
В президиуме авторы: Татьяна Ивановна Заславская, Александр Бовин, Борис Васильев, Лев Воскресенский, Лариса Попкова (Пияшева), Александр Аронов, Олег Битов, Валерий Туровский…
Громадный зал, весь переполненный, прерывисто дышит, гудит, ахает, всплескивает руками, хохочет, гневается и рукоплещет.
Летят и летят записки.
Тираж вашей книги 65 000 экз. Такой тираж сводит на нет саму идею подобного издания.
О, знали бы они, как трудно было поднять тираж до этой цифры!
Академику Заславской.
В апреле в этом же зале Виталий Коротич произнес следующие слова: “Реквием по Сумгаиту за мной!”, но Реквиема все еще нет. Нам также известно, что многие серьезные статьи по карабахскому вопросу так и не попали в печать. Неужели пресса так бессильна, и чего она так боится? Почему “зеркальность” прессы не распространяется на карабахский вопрос?
А. Бовину.
Послушать Вас, складывается впечатление, что у нас все прекрасно. Не кажется ли Вам, что свобода слова существует только теоретически? На самом деле идеология давит на человека с раннего возраста: и в школе, и в вузе. Почему в вузе, вместо истории страны, дают только историю КПСС?
Однопартийность — это неизбежный тоталитаризм в идеологии. Что Вы думаете на этот счет?
Так как А.Е. Бовин ушел, прошу ответить кого-нибудь другого.
И. Майор, студентка
Выступающих много, поэтому отвечать на записки очень трудно.
Борис Васильев только что вернулся из Одессы, где был кинофестиваль “Золотой Дюк”. Борис Львович читает обращение участников фестиваля “К деятелям культуры”:
…С каждым днем становится очевиднее: консервативные силы объединяются и переходят в контратаку…
Справедливая борьба с последствиями сталинщины останется борьбой с призраками до тех пор, пока не будет полностью раскрыт преступный характер брежневского режима…
Необходимо восстановить национальное достоинство всех народов советской страны… Все большее влияние приобретает национально-шовинистическое общество “Память”. Его открытый антисемитизм, презрение к другим народам, его спекуляции на русской истории являются одним из самых опасных, реально действующих орудий реакции. Мы спрашиваем, кому выгодна сегодня “Память” и кто ей покровительствует, если она откровенно нарушает Конституцию и Уголовный кодекс?..
Пришел момент создать Народный фронт в поддержку перестройки…
Под обращением три десятка подписей выдающихся деятелей культуры. Среди них: Борис Васильев, Анатолий Приставкин, Эльдар Рязанов, Михаил Жванецкий, Станислав Говорухин, Фазиль Искандер, оба Вайнера, Марк Захаров…
Из зала кричат:
— Все подписали?
Борис Васильев нехотя отвечает:
— Все, кроме двух…
— Кто? Кто? Кто не подписал?!
Борис Львович молчит, потом машет рукой и еле выговаривает:
— Ну… Виктор Цой… и… Никита Михалков.
В зале подобие стона.
Опять записки.
Пока я разбирался с очередными записками, на сцене возник сам собой бородатый, лохматый, огнедышащий верзила и начал что-то залу говорить. Оказалось, “Память”: нас, дескать, искажают, нам дела нет до евреев, мы изучаем русскую историю, собираемся и слушаем Шаляпина, дайте нам слово…
Зал гудит. Я даю ему направление и провожаю со сцены.
Нужно дать комментарий. Говорю в микрофон, что очень люблю Шаляпина, у меня хорошая коллекция пластинок, есть даже граммофонные, где Шаляпин — “солист Его Императорского Величества с роялью”, но мне не приходило в голову делать из этого моего пристрастия общественное движение. Шаляпин свою роль в искусстве сам достаточно исполнил.
За моей спиной клокочет и рвется в бой Саша Аронов. Я чувствую, что больше мне его не удержать, и говорю, что выпускаю Аронова, как выпускают пар.
Саша гремит, грохочет, читает стихи.
Аронову от Ивана Иванова.
Как Вы думаете, кто выше — Мандельштам или Пушкин? Или Вы?
Не стал отдавать Сашке записку.
Почему нет Булата Окуджавы?
Объясняю, что это досадная накладка. Булат Шалвович сегодня на вечере Юлия Даниэля в Клубе Зуева, там и Бенедикт Сарнов, мы послали за ними машину, может быть, их привезут.
И Окуджава, и Сарнов были авторами сборника, статьи их были из лучших, а самих на обсуждении очень не хватало. Сарнова все же привезли, он даже успел кинуть “памятнику” несколько язвительных реплик, а Окуджава поехать уже не смог: плохо себя чувствовал.
Товарищ председатель!
Большая часть зала пришла “на Заславскую”, дайте ей слово. Все очень интересные частные случаи сейчас слушать невозможно! Уже 10 час.
Боже мой, уже десять!
Вопрос ко всем присутствующим: простите, если вопрос поставит вас в щепетильное положение, но все же: ваше отношение к Е.К. Лигачеву, его позиции, его речи на XIX конференции. Как следует расценивать этого человека?
Господи, только Лигачева не хватало! Говорю, что, по-моему, тут все ясно, не о чем говорить…
Ведущему.
Ваш ответ о Лигачеве “Все ясно” неясен.
т. Кабанову В.Т. Лично.
Все-таки ответьте. Как Вы относитесь к Лигачеву.
Шестой ряд
Я отвечаю:
— Когда мы подготовили обсуждаемую книгу, пришлось показать ее состав в Госкомиздате СССР. Оттуда нам состав вернули с горячим одобрением и поправками. В частности, статью Александра Николаевича Яковлева вычеркнули и вписали вместо нее выступление Лигачева. Если книга у вас в руках, откройте и посмотрите: Лигачева в ней нет, а Яковлев остался. Достаточен ли такой ответ?
Из зала:
— Достаточно!
Кабанову.
Скажите о своем отношении к Ельцину.
— Очень хорошее. С ним перестройке повезло.
Председателю.
Просим дать слово Т.И. Заславской.
С уважением, балкон
Т.И. Заславская говорила долго, но слушали ее неотрывно, несмотря на позднее время и жуткую усталость.
Последняя записка:
т. Кабанову В.Т.
Пора закругляться. Завтра на работу. Заморите всех. Кто будет выполнять план?
Сотрудники издательства
И мы вышли на воздух в двенадцать часов ночи.
Жизнь и судьба Василия Гроссмана
Мы с Иркой прочитали “Жизнь и судьбу” в “Октябре”, и оказалось, что у нас общее и странное впечатление. Роман как будто гениален… Как будто? Вот именно. Ощущение гениальности полное, а подтверждения полного нет. То ли это неотшлифованный, неокончательный еще вариант, то ли рукопись найдена на чердаке частично съеденной мышами… При этом все, любое — может быть: ведь автора уже нет более двадцати лет.
И все-таки я уже знал, что книгу надо делать. А после наших хождений по лабиринтам журнального текста я и другое знал, — что подготовку книги могу доверить только Ирине. Редакция у нас в издательстве чудесная, но так чуять текст — это совсем другое и редко бывает. К тому же в издательстве план, графики, сроки. Нет, тут необходим сторонний, свободный человек. Свободный, к тому же, в иных, и более высоких, смыслах.
Редакцию уговаривать не пришлось, уговорился и директор. С Ириной заключили договор. Дальше пошли чудеса.
В редакции “Октября” ничего по тексту прояснить не могли. Рукописи нет. Она была изъята, арестована и давно пропала.
А с чего же печатали?
“По случайно уцелевшему следу”, как выразился Анатолий Бочаров.
Но намеки были. Даже такой, что есть, мол, где-то во вселенной нечто “тамиздатовское”.
— Где?
Молчат, партизаны.
Связались с дочерью. Никакого толку. Показывает фотографии, байки про папу рассказывает…
А время летело…
И вступительную статью, конечно, писала Ирка. А имя поставили Е.В. Коротковой-Гроссман — она же дочь!
Дальше было так.
Издательская работа приближалась к концу, уже пошла верстка.
И вдруг это случилось.
14 октября в издательство позвонил Федор Борисович Губер, сын вдовы Гроссмана, Ольги Михайловны Губер, и сказал, что должен незамедлительно приехать по делу чрезвычайной важности.
Нашлась рукопись романа!
Было трудно поверить. Но Федор Борисович открывает портфель, — и вот он, титульный лист романа, написанный рукою Гроссмана. Здесь и посвящение, о котором мы ничего не знали:
Моей матери Екатерине Савельевне Гроссман.
Откуда? Ведь все экземпляры рукописи арестовали. Даже копирку у машинисток забрали!..
К тому часу, когда на квартиру Гроссмана (по доносу Вадима Кожевникова) явилась оперативная группа для захвата романа, один экземпляр рукописи был уже надежно укрыт.
У Гроссмана был друг детства Вячеслав Иванович Лобода. Прежде чем отнести роман в журнал к Кожевникову, Василий Семенович, много жизнью у┬ченный, отдал черновую, сильно правленную рукопись Лободе и попросил ее сберечь. Лобода не дожил до того времени, когда негорящая рукопись перестала быть смертельно опасной. Продолжала хранить вдова. Так и хранила — в авоське, завернутой в полотняную тряпицу, как привез ее из Москвы в Малоярославец Вячеслав Иванович. При нежданных визитах вывешивала она эту авоську за окно, как привыкли вывешивать зимой продукты не имеющие холодильников простые советские люди. И даже потом, после публикации в “Октябре” и первых рецензий, долго еще не решалась открыться. Может быть, уже не от страха — от привычки к нему.
Ирка в рукопись вцепилась, как голодная кошка. А там — страницы, абзацы, фразы, отдельные слова, отсутствующие в нашем тексте…
А книга уже пошла в печать. Слава Богу, уговорили-таки нашу дирекцию сразу же делать второе, выправленное по рукописи издание.
Но прежде собрали Комиссию по наследию Гроссмана. В Гнездниковском переулке дело было, в редакции “Вопросов литературы”. Председательствовал Лазарь Ильич Лазарев. Присутствовали Анатолий Георгиевич Бочаров, Бенедикт Сарнов, Анна Самойловна Берзер, редактор, я.
Ася Берзер — это легенда. Она как глянула на рукопись “от Лободы”, так сразу и сказала:
— Это Гроссман!
И уж тогда, после этого…
Ася Берзер говорит, что нужно позвонить Семену Израилевичу Липкину. Семен Израилевич назначает встречу в редакции “Октября” и там просто передает издательству “Книжная палата” беловую рукопись романа, перепечатанную с черновика, хранившегося потом у Лободы, и проверенную автором.
Ну что за чудеса!
Чудес, однако, не было.
Хотя бойцы невидимого фронта в 1961 году изымали роман со всею тщательностью, вплоть до каждого листочка, хоть сколько-нибудь похожего на фрагмент рукописи, хотя объехали квартиры машинисток, изымая даже копировальную бумагу, — все же один беловой экземпляр был давно и надежно упрятан. И дальше безо всяких чудес, но с риском потерять свободу, а то и жизнь, Василий Гроссман вместе с ближайшим своим другом Семеном Липкиным прятали и перепрятывали этот экземпляр. Через три года Гроссман умер пятидесяти восьми лет, а другу его досталось одному хранить от всей вселенной бесценный этот дар. А еще через десять лет Семен Израилевич решился переправить роман туда, где могли его напечатать. Отправлял он, конечно, не саму рукопись, а ее фотокопию, которую делали любительским фотоаппаратом, запершись в ванной комнате. Побег из заключения устраивали роману Владимир Николаевич Войнович, Андрей Дмитриевич Сахаров и Елена Георгиевна Боннэр.
Удивительно ли, что в швейцарском издании были неясные места, пропуски и неверные прочтения текста?
Итак, роман Василия Гроссмана был завершен в 1960 году, издан на родине в подлинном виде и полном объеме в 1990-м.
Александр Солженицын в круге первом
Глубокоуважаемый Александр Исаевич!
К Вам обращается новое, молодое издательство, от рождения получившее имя “Книжная палата”. Метрическая дата нашего появления на свет — июнь 1987 года, но фактически мы живем и работаем с начала 1988 года.
Так случилось, что мы, возникнув на волне смуты и шатания управленческой системы, смогли отвоевать себе фактический статус “неуправляемого”, в некотором смысле независимого издательства. Тут сыграли роль не только счастливые обстоятельства, но, главное, то, что в издательстве сошлись самостоятельно мыслящие люди. Кроме того, “независимость” обеспечивается тем, что нашу программу по сути дела формирует читатель. Социологи Института книги проводят для нас опросы и выясняют, что именно хотел бы сегодня читатель иметь в виде книжных изданий — из журнальных новинок, из старых, ставших недоступными книг, из неизданных “самиздатовских” рукописей, зарубежных публикаций…
Именно таким образом сложилась серия “Популярная библиотека”, за год-полтора ставшая на самом деле популярной. В этой серии у нас вышли книги — оригинально оформленные, оснащенные серьезным аппаратом — А. Бека “Новое назначение”, В. Дудинцева “Белые одежды”, А. Твардовского “Поэмы” (включая “Теркина на том свете” и “По праву памяти”), Б. Можаева “Мужики и бабы”, А. Платонова “Котлован”, Б. Пастернака “Доктор Живаго”, В. Гроссмана “Жизнь и судьба”, сборник Ахматовой (к 100-летию), повести Василя Быкова, Бориса Васильева, Вл. Тендрякова, Фазиля Искандера и еще многое, что читают сегодня взахлеб.
И все бы хорошо, да одно нехорошо. Во всех опросах читательского мнения на первом месте — желание иметь Ваши книги: “Один день Ивана Денисовича”, “В круге первом”, “Раковый корпус”, рассказы… А мы вынуждены разочаровывать наших читателей и косноязычно объясняться с ними на встречах.
Понаслышке нам известна Ваша позиция: сначала “Архипелаг ГУЛАГ”, а потом остальное. Мы хорошо Вас понимаем, но, к величайшему сожалению, не в силах поднять такую махину, как “Архипелаг…”. Кишка тонка и каши мало ели. Здесь — и скудные ресурсы бумаги, и хилая полиграфия, не говоря уже об отсутствии валюты… Но читатель-то не виноват! Он хочет сегодня читать и перечитывать книги Александра Солженицына. И мы с горечью сознаем, что наша “Популярная библиотека” — всадник без головы. Увы, такой, именно такой — обезглавленной — видится она нам без Вашего участия.
И если бы Вы, глубокоуважаемый Александр Исаевич, сочли возможным дать нам добро на издание сборника (по Вашему, конечно, выбору) или одного или двух произведений — словом, в любом приемлемом для Вас варианте, — мы были бы счастливы и глубоко Вам благодарны. А главное — читатели были бы благодарны Вам за это.
Примите искренние уверения в глубочайшем к Вам почтении —
А.Ф. Курилко, директор изд-ва
В.Т. Кабанов, главный редактор
29.04.89 г.
(Послано через Вадима Борисова)
* * *
В “Книжном обозрении” на первой полосе изображение нашей книжки и крупным шрифтом сообщение:
РОМАН АЛЕКСАНДРА СОЛЖЕНИЦЫНА
“В КРУГЕ ПЕРВОМ” ВПЕРВЫЕ ИЗДАН
В СОВЕТСКОМ СОЮЗЕ ОТДЕЛЬНОЙ КНИГОЙ
И — помельче — на черной плашке:
“КНИЖНАЯ ПАЛАТА”, 1990. 6 руб. 175 000 экз.
Тут Черниевский превзошел сам себя: на черном фоне переплета — портрет Солженицына времен “Ивана Денисовича” и больше ничего! Ни одной буквы.
По этому случаю давали мы с Вадимом Борисовым интервью телевидению. Место действия избрали символическое: не просто “Новый мир”, но кабинет Твардовского. Я что-то говорил, потом говорил Дима, но внятней и пространнее. Видно было, что телевизионщики уже сворачиваются, места они не понимали, знали время — в том смысле, что нужно в студию бежать. Однако Дима, живущий в иных пространствах, сказал, что необходимо еще немного снять. И настоял. Он сказал, что нужно вслух прочесть одно очень важное место из публицистики.
Дима сел за стол Александра Трифоновича и раскрыл заграничного Солженицына. После прочитанного “места” Дима сделал предостережительный жест и взялся за второе “место”… Потом перелистнул страницу. Потом еще. И еще. Телевизионщики оцепенели, как племя бандерлогов перед разверстой пастью каменного питона Каа, только камера тихо жужжала. А Дима все не мог начитаться.
Только ничего из этого в эфир не вышло. И это очень жаль.
В связи с выходом в свет Солженицына никак нельзя не помянуть добром Алексея Филипповича Курилко. Он был тогда увлечен победным шествием “Популярной библиотеки” и очень хотел, чтобы мы издали Александра Исаевича. Категорически против был гендиректор Торсуев. Обычно я сражался с ним один, а тут вдруг Алексей Филиппович своею грудью меня загородил и стал на Солженицыне настаивать. Торсуев весь кипел:
— Алексей, ты что, не понимаешь? Он же враг. Он — враг!!!
Но Алексей Филиппович устоял и подписал наше обращение к Солженицыну. После этого отступать стало некуда. А теперь одного только жаль: не Шаламов к нам первым пришел. Все могло быть иначе.
“Весть” выходит в свет
В начале 1988 года в юное еще издательство “Книжная палата” пришли два молодых человека — Саша Давыдов и Юра Ефремов. Саша писал прозу, а Юра стихи. Но не потому они пришли. Они предложили издать в тогдашнем СССР, уже всерьез начавшем смертельную для себя перестройку, первый литературно-публицистический и совершенно свободный сборник под названием “Весть”.
Саша и Юра были не одни, они представляли группу энтузиастов этого дела во главе с Вениамином Кавериным. Дело затевалось немалое и очень серьезное. Оказаться причастным к такому событию было заманчиво, но и несколько боязно. Энтузиасты же поставили одно, но сильное условие: никакого редакторского вмешательства; и если какая-то вещь издательством никак не принимается, она, возможно, будет снята. Но никакого редактирования они не допускали. При этом — ни при каких условиях — не могла быть снята поэма “Москва — Петушки”.
Тут кто-то мне сказал:
— Да эту “Весть” вы ж никогда не издадите… Они же “Москва — Петушки” включили. Это вообще непечатно!
В конце концов решили так: пусть главный редактор рукопись читает и, если возьмет на себя, печатаем, а нет — так нет. По сути дела, взять на себя предстояло “Москва — Петушки”, остальное, на этом фоне, не так уже страшно.
“Петушков” я, к счастью, раньше не читал. За самиздатом не гонялся, читал лишь то, что попадало в руки. Если бы раньше читал — наскоро, по-самиздатски, не знаю, какое бы осталось впечатление и как бы теперь я поступил…
И вот — читаю. С чистого листа.
Уникальность процесса понял только потом. Нет, вы только представьте… Некий редактор впервые читает список неизданной вещи, о которой давно говорят, за которой давно уже ходит какая-то пряная слава, и от этого чтения теперь зависит, будет публикация или нет. Такое чтение не может не быть вульгарным. Ведь главный вопрос не в том, хороша ли эта вещь, а — можно или нельзя?
Я очень мало понял эти трагические листы, но и забыл быть вульгарным. Я ведь слышал, что это матерный, черный роман, беспредел алкогольный и вообще не роман, а черная хохма. И вот, читая, я ужасался, что мог не прочитать и остаться с тем представлением, со слов. Отчего-то все время вертелось:
...Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь…
Нет, не “Кубанской”, не “Свежестью”, не “Слезой комсомолки”, — высочайшей и очень давно не испытанной гармонией упивался я, глотая медленно и неправильно эти и матерные, и алкогольные, и черно-хохмаческие строки.
И уже не стоял так вопрос: возьму ли я на себя? Разве же в этом дело? Ну, приходил к нам в редакцию другой Ерофеев; принес “Русскую красавицу”, сказал:
— Если хватит у вас смелости…
Я прочитал и вернул Наде Ганиковской, заведующей редакцией.
— Пусть живет. Но не здесь.
(Тут оказался я не прав. С моей стороны это было непрофессионально: ведь “Русская красавица” регулярно переиздается уже почти пятнадцать лет, и если мое решение классифицировать как упущенную выгоду… Но тогда я думал исключительно о гармонии и прогрессивности.)
И вот — читаю “Петушки”. И здесь — такая гармоническая странность. Стихи, растущие из сора, но не срезанные, не перенесенные в хрусталь, а — сор, цветущий цветами.
А потом я увидел его, Веничку Ерофеева… Что же мы лиц-то не видим?! Ведь на то они и лица, они же говорят! Никогда не лицезрел я более прекрасного лица. Да, именно так — лицезреть его хотелось. Глаза — невероятной глубины, голубизны и светлости.
Через двадцать лет после написания поэмы мы праздновали выход “Вести” и первую в родном отечестве публикацию “Москва — Петушки”. Венедикт Васильевич подарил мне автограф. Текст его был аристократически прост: такому-то от автора с почтением. Затем он указал год, я протянул уже руку, а Венедикт Васильевич что-то еще приписал. Я прочитал, отойдя:
В День Советской милиции.
Я сразу оценил прибавление, и только удивился, что Венедикт Васильевич помнит этот День.
Все было будто бы вчера, но прошло более десятка лет, когда я обнаружил в опубликованных записных книжках Венедикта Ерофеева такую запись:
Почему мы отмечаем День милиции только 10-го числа 11-го месяца? Надо предложить 10-го числа каждого месяца отмечать День милиции.
Стало быть, пировали мы в ЦДЛ по случаю выхода “Вести” 10 ноября 1989 года. (Каверин недавно умер.) И день милицейский этот — ежегодный — значит, давно уже как-то цеплял Венедикта Васильевича. И многое, ой, как многое, о чем и не подумать, его так или иначе отчего-то цепляло. (Читайте “Записные книжки”!)
А тогда кто-то (я и не заметил) предложил, а Веничка благосклонно кивнул (он уже почти не говорил, только гулко рокотал через специальную трубку, приставляемую к горлу), и мы дружно отправились на подвернувшемся микроавтобусе к Венедикту Васильевичу в гости.
Я зря тогда, конечно, много выпил. Надо было не пить, а улавливать миги. Но ведь за эту запоздалую разумную мысль он бы меня не похвалил. Ведь давно, слава Богу, известно, где покоится истина.
Я все же вот что запомнил. Я сижу, держу рюмку в руке и смотрю, как Венедикт Васильевич такую же рюмку тихо выпивает и смотрит на меня не пристально, но со вниманием. Что означал его взгляд, я ни тогда и не потом понять не смог. Ни приязни, ни неприязни во взгляде я не обнаружил, хоть был этот взгляд, повторю, со вниманием.
И вот опять же, совсем уже недавно, из тех же записных книжек я вывожу, что взгляд на меня тогда был вряд ли исполнен приязни. О том сужу по такой записи:
Пригожих людей не люблю, окаянные мне по вкусу.
Не то чтоб я был тогда уж так пригож, но ведь и окаянства не было во мне ни капли.
В церкви на отпевании раба Божия Венедикта народу — очень разного — было много. Когда же кончился долгий обряд, мы вышли вместе с Федотом Федотовичем Сучковым из храма, добрались до его мастерской у Петровских Ворот и помянули российского писателя Венедикта Ерофеева.
“Железная женщина” — наша!
Когда в пяти последних номерах журнала “Дружба народов” за 1989 год появилась “Железная женщина” Нины Берберовой, никто не должен был бы удивиться — все знали, что журнал активно включился в перестройку. Но все же эта публикация ошеломляла. Еще бы! Ведь напечатано не зажатое раньше нашей цензурой свое, а нечто — вообще невообразимое, пришедшее оттуда, из чуть ли не загробного мира…
Нет, кое-что кому-то было всегда так или иначе известно. Вот Юрий Палыч Тимофеев, он что-то знал и как-то к слову или случаю еще в 1967 году рассказал нам занятную байку. Что вот, мол, к Горькому, когда он еще не уехал, явилась однажды просительница, такая юная жена. И Горький, в приемную случайно выйдя, ее увидел, сразу пригласил и все ее проблемы разом разрешил. А спустя короткое время уже показывал хорошим знакомым новую галерею старинных портретов, при этом приговаривая:
— Это, однако, мои новые предки!
Так впервые прозвучала для нас баронесса Будберг из уст Юрия Павловича.
И вот теперь, через двадцать два года, в нашем еще советском, но уже перестроечном журнале появилась подробная животрепещущая повесть о жизни загадочной и невероятной железной женщины Закревской-Бенкендорф-Будберг — спутницы жизни Максима Горького и Герберта Уэллса, двойного агента, замешанной в громком деле знаменитого английского шпиона Локкарта!
Журнальная публикация — это замечательно, но из нее ведь нужно сделать книгу. Это был вопрос профессиональной чести. Только у нас, только в “Книжной палате” должна была явиться невероятная эта история в книжном переплете!
Тут стало известно, что автор книги, эмигрантка первой волны, жена Ходасевича, близко знавшая всех — от Блока и Гумилева до Мережковского и Гиппиус, — Нина Берберова, должна в скором времени приехать в гости в свою бывшую Россию. Мы с редакцией Нади Ганиковской судорожно искали возможность первыми ее перехватить. Ах, как мало мы тогда понимали в издательском бизнесе! Зато хотели многого.
Вдруг почти случайно выяснилось, что исполнение наших желаний совершенно не зависит от Берберовой. Как же так? Она же автор! Автор-то автор, но свои права уже давно продала американскому издательству “Руссика”…
Так. Ищем “Руссику”. А “Руссика” — представьте — сама уже к нам едет, то есть по случаю визита в Россию автора “Железной леди” приезжает к нам сам г-н Даскал, директор издательства RUSSICA PUBLISHERS INC., издавший по-английски эту книгу.
И вот американский директор уже вальяжно расположился в директорском кабинете “Книжной палаты” и произносит вдруг по-русски такую фразу:
— Мне мой главный редактор г-н Александр Сумеркин велел “Железную женщину” отдать только г-ну Кабанову!
Я не был этой фразой польщен. Верней, польщен-то был, но более — смущен. Ведь мы сидели в кабинете моего директора. Ни я, ни мой директор чувств своих не обнаружили, но главное мы поняли: “Железная женщина” — наша. И 28 февраля 1991 года эта новая книга в серии “Популярная библиотека” уже была подписана в печать. Когда же сигнальный экземпляр прекрасно оформленной книги лег мне на стол, в голову мою пришел запоздалый вопрос: а кто же на первой сторонке переплета так замечательно фотографически изображен — Берберова или же Будберг? Автор или персонаж? Это был вопрос на засыпку. Никто не мог с достаточной определенностью ответить на него. А указание на этот счет забыли поместить. Хотя, конечно же, на переплете красовалась баронесса Будберг.
Без руля и без ветрил
Еще в начале 1991 года раскол в перестройке обозначился резко. В январе провели силовую акцию в Вильнюсе, и Горбачев применение вооруженной силы открыто поддержал. Язов и Пуго седлали боевых коней, а Ельцина откровенно топили. Пребывание в ихней большевистской партии переставало быть формальностью. Я потихоньку собирался с духом и наконец решился.
В цеховую организацию КПСС
Издательства “Книжная палата”
Заявление
Прошу считать меня выбывшим из КПСС по следующим мотивам:
1. В новых для нашей страны условиях многопартийности пребывание в той или иной партии обретает смысл только лишь при активном участии в политической жизни, в политической борьбе. Меня же эта сфера деятельности как таковая не интересует.
2. Цель Коммунистической партии — построение коммунизма — уже мало кому представляется реальной целью. Первая же фаза — социализм — непродуктивен сам по себе, не говоря уже об океане крови, напитавшей его зыбкую почву.
3. И главное. Призвав к “новому мышлению”, — планетарному по сути, общечеловеческому, — КПСС начала свершение величайшего исторического акта — фактического самоуничтожения во имя реализации своей же генеральной идеи, во имя освобождения человечества от безысходности противостояния двух социально-экономических систем. В такой партии надо было оставаться до конца. Увы, это был только маневр: партия не начала исход с исторической сцены, а только притаилась в окопах. Началась контратака, захват оставленных плацдармов, партия выходит из окопов помолодевшей и обновленной. Она зовет нас к обветшалому и тупиковому партийно-классовому мышлению, но сама же, отбросив на время ритуальные вериги своей идеологии, действует решительно и смело, как молодой и хищный класс новой буржуазии. Может быть, она снова победит. На пять лет. Или на пятьдесят. Я не хочу быть причастным к этой победе.
4. Могли бы быть названы и иные мотивы, в том числе эстетический, как у Андрея Нуйкина. Действительно, явление Полозкова с точки зрения красоты — лица, морали, образа мысли, звучания имени — способно погубить мир.
И каждый ныне прожитый день прибавляет мотивы.
Думаю, этого достаточно, чтобы осознать и прочувствовать невозможность для себя дальнейшего пребывания в КПСС.
Партийный билет №… прилагаю.
20 марта 1991 года
В. Кабанов
Это заявление я огласил в конце последнего партийного собрания, мои друзья-партийцы оцепенели, потеряв дар речи, а я с облегченной наконец-то душой встретил назавтра свой день рождения.
Прощание с Виктором Астафьевым
В тысяча девятьсот девяностом году, когда наша серия “Популярная библиотека” цвела, еще не зная, что она уже немножечко чахоточная дева, вышел в этой серии сборник Виктора Астафьева “Улыбка волчицы”.
Когда редакция (тоже не подозревающая, что конец ее не за горами) начала подготовку к изданию, Виктор Петрович по счастливой случайности оказался в Москве. Редакция с ним связалась и пригласила к себе: обсудить состав книги и прочее. Под прочим подразумевалась сумма гонорара — тема для редакции не слишком увлекательная да вроде даже и не по чину. Так считалось. Позвали меня.
Вообще писателей такого “ранга” обычно принимают директора издательств. На крайний случай годился и главный редактор. Виктор же Петрович этим политесом нимало не был озабочен и явился к тем, кто его позвал. В редакции знали, что и я довольно холоден к субординациям, потому попросили меня к ним зайти. Я на второй этаж спустился.
За самым дальним столом редакционной комнаты, у самой стены сидел тихонечко Астафьев, и походил он в этом положении на присмиревшего родителя, чей школьник-сын чего-то там нашкодил. Он вроде как пришел на родительское собрание, приютился на задней парте класса и очень хочет, чтобы о нем забыли.
Я подошел, мы поздоровались, я произнес какие-то любезности, а затем спросил, какие, мол, у автора пожелания относительно размера гонорара. Дело в том, что к этому времени нарастающий процесс демократизации отменил незыблемые нормативы расчета авторского гонорара, и нужно было на этот предмет договариваться. Ответ Астафьева на мой вопрос оказался таким:
— Это дело ваше. Что дадите, то и хорошо.
А в 1996 году издали мы в той же “Популярной библиотеке” еще одну книгу Астафьева — “Так хочется жить. Повести и рассказы”.
К этому времени как раз и появилась рыночная форма выплаты авторского гонорара: определенный процент от суммы реализации тиража по мере этой самой реализации. Я имел право первой подписи, и бухгалтерия чаще, чем к директору, приходила со всякими платежными документами ко мне. Им так было проще, ибо я всегда был на месте и допускал к себе кого угодно и в любое время. И вот раз в месяц, а то и раз в квартал подписывал я денежные переводы на имя Астафьева в размерах, просто неприличных. Мне становилось все более не по себе, когда я представлял, как от Москвы до Красноярска, через просторы нашей родины, идут этапом казенные гроши на карманные расходы писателя Виктора Астафьева. В конце концов я написал ему извинительное письмо, рассказал, что, может быть, скоро появятся у нас интересные книги, и обещал что-нибудь достойное ему прислать. Отправил письмо, и на душе чуть-чуть полегчало. Я ведь помнил, как давным еще давно Юрий Палыч Тимофеев мне внушал, что редактор должен досконально знать бюджет своего автора и больше всех заботиться о его благосостоянии.
Удивило меня, что Астафьев на письмо ответил.
А через два с половиной года, когда я уже был “на свободе”, явился вдруг повод опять мне вспомнить об Астафьеве. Вот я и вспомнил.
Из Москвы в Красноярск,
Академгородок
В.П. Астафьеву
20 ноября 1999 года
Дорогой Виктор Петрович!
Два с половиной года прошло, как я получил от Вас письмо — неожиданное, на кое никак не рассчитывал. Я ведь, если вспомните, Вам написал тогда, только лишь чтобы снять с души тяжесть: очень уж меня угнетали эти малоприличные суммы, что Вам переводило раз в месяц (или в квартал?) издательство за книгу “Так хочется жить” в серии “Популярная библиотека”. Ответа я никак не ждал. До того ли Вам? Так мне казалось. А неожиданная радость всегда радостнее. Особенно тепло было от Вашего письма, потому что оно живое, написано от руки. Почерк Ваш трудноватый, но все понятно, потому что за строчками слышен и Ваш голос.
Почему же все это тогда же, сразу не написал? Сейчас и не припомню. То ли замот был, то ли рассеянность души. Простите.
Что же сейчас побудило? А вот что. Позвонили мне из неведомого издательства “Аванта-плюс”, они готовят издание писательского словаря и предложили написать для них несколько портретов на А, Б и В. Я взялся за Астафьева и Бакланова. И вот, пока изображал на двух страницах Вашу земную и литературную жизнь, опять с Вами свыкся, нашел Ваше письмо и ужаснулся: ведь я не только не написал Вам тогда, но и книги не выслал! Пытаюсь теперь хоть как-то поправить.
Издательство свое я оставил. Оно под руководством мудрого директора (из вечно молодых комсомольцев) вплыло в такое болото, что ловить стало нечего, осталось только догнивать. Слава Богу, что возраст подошел у меня пенсионный. Ушел, и все тут. Кое-чем подрабатываю, зато — воля.
Шлю Вам две книги из придуманной мною серии “Русский Парнас” из своих запасов. Кроме этих, сделал я еще Грибоедова и Козьму Пруткова, а Б. Сарнов великолепно собрал Маяковского (совсем по-новому). На этом серия и заглохла, поскольку молниеносной прибыли не давала, а учиться торговать мы не хотели, нам — чтобы сразу улетало и чтоб купить не каждый мог, как при советской власти.
Ваш “портрет”, Виктор Петрович (по памяти нашей встречи в издательстве), кончается у меня так:
…За долгую свою писательскую жизнь не научился Астафьев одному: разговаривать с издателями. По достоверным свидетельствам, на вопрос о гонораре он всегда отвечает: “Это дело ваше, что дадите, то и хорошо”. А когда один издатель засовестился малостью денежных переводов, отсылаемых “по мере реализации” книжки, и послал извинительное письмо, Астафьев тут же ответил: “Да не беспокойтесь Вы и не переживайте об этой оплате… Ну, не модно, ну, не в кон. А что “в кон”, то не по мне. Ради “кона” я и писать не стану”.
Письмо свое кладу на печатные буквы — Вам легче будет читать.
Здоровья Вам, Виктор Петрович, и веселья сердечного! Того же и Марии Семеновне.
В. Кабанов
Написал я это и, слава Богу, снял грех с души. Как вдруг, месяца через полтора, вынимаю из почтового ящика…
17 января 2000 года
Дорогой Вячеслав Трофимович!
До того меня тронуло Ваше доброе письмо и приложенные к нему книги, что я сразу же захотел Вас как-то отблагодарить за сердечное ко мне отношение. В нашем недобром российском мире укусить, ранить, просто уязвить много желающих, особенно среди по-прежнему оголтелых Красных, но и добрые сердцем люди, слава Богу, не перевелись. Красные ж всегда зависимые, и сию зависимость, как хомут, сами на себя надевшие, не могут простить человеку хотя бы относительно независимому, собой и трудом своим распоряжающемуся, скалятся и хватают зубами за живое мясо оттого, что ты не с ними, не ешь подлый хлеб раба, всю жизнь кому-то прислуживающего.
Алексея Константиновича Толстого я люблю давно, преданно и нежно, может, потому, что пел и декламировал: “Колокольчики мои, цветики степные, что глядите на меня, темно-голубые?..”, еще не зная, что они принадлежат какому-то поэту, как пел: “Сяду я за стол да подумаю, как на свете жить одинокому?..”, не зная, что строчки эти принадлежат Кольцову.
Я вырос в гулевой, драчливой и песенной деревне, Бог наделил меня цепкой памятью, и я с голоса, с праздничного застолья подхватывал и запоминал песни, еще не понимая, что их кто-то сочинил, придумал. Память эта помогла мне сохраниться и выжить, я к солдатчине был уже довольно начитан, кое-что знал наизусть, моим дружкам, окружению моему, то детдомовскому, то фэзэушному, то солдатскому, казалось, что я знаю и помню бездну всяких литературных творений, а знал-то я и запомнил в основном пакостливое, блатное и притюремное, однако ж помнил “Конька-Горбунка”, и когда было невмоготу на фронте иль в госпитале в потемках, как начну бывало: “За морями, за лесами, за высокими горами, не на море, на земле, жил старик в одном селе…”, так вот и друзей у меня полон двор и уж всякое ко мне доброе расположение — кусок хлеба отломят, раненого не бросят, вот и на днепровском плацдарме, где мне подбили до слепоты правый глаз и наполовину отшибли память, кто-то спас меня, засунув в лодку. Может, по веленью Божью, а может, литература спасла.
Она и до се мое спасение, а не только работа, хотя пишу я сейчас мало, за стол сажусь редко, очень меня подорвал летом инфаркт, от которого до сих пор не оправился. Собираюсь в Подмосковье на леченье с осени и не могу собраться, не <нрзб> оставить в одиночестве больную жену.
Еще раз благодарю Вас, кланяюсь и желаю доброго здоровья.
В. Астафьев
Начало “Горбунка” Виктор Петрович процитировал неточно, но я не стал поправлять или делать сноску: ведь Астафьев запомнил сказку давно и “с голоса”, как и песни, в которых всегда бывают разночтения. Ведь это их родовое свойство.
И напоследок…
Да, к 1993 году издательство “Книжная палата” стало тихо, но ощутимо затухать. И вот директор наш Алексей Филиппович Курилко лично проанализировал социально-экономическую ситуацию и сделал вывод, что издавать книги теперь просто бессмысленно и беспощадно по отношению к коллективу, поскольку — разорительно. В один прекрасный день он нам сказал:
— Сосредоточимся на выпуске государственной библиографии. Это обеспечит нам скромный, но устойчивый доход.
Так сказал директор и уволил всю редакцию художественной литературы. Я, правда, сказал, что в таком случае нужно уволить и меня, но директор возразил. Он, дескать, издательство себе не представляет без главного редактора, а потому и просит меня забыть об этой мысли хотя бы до той поры, пока он с моей помощью не закончит переструктуризацию.
Я начал помогать и, приступив к борьбе борьбы с борьбой, со страшным скрипом продавил издание книги Коваля “Опасайтесь лысых и усатых”. Директор же продолжал анализировать это. Для углубления процесса анализа вступил он в Экономическое международное общество, сотворенное Гавриилом Поповым, и стал аккуратно посещать экономические сессии, проводимые то в Америке, то в Австралии, то где-то там еще. За счет, разумеется, издательства (включая представительские в рассуждении того-сего).
— У нас настолько тяжелое положение, что мне необходимо проанализировать экономическую ситуацию в мировом масштабе, а также опыт мировой освоить!
Так говорил Курилко.
Подошла очередная Франкфуртская книжная ярмарка, и Алексей Филиппович туда поехал, хотя до этого не ездил никогда и никого не посылал. Из Франкфурта-на-Майне вернулся наш директор новым человеком. И так сказал:
— Ну, я там посмотрел… Я тоже так хочу. Давайте книги издавать!
— Но ведь редакции-то нет, — кто-то тихо ему заметил.
— Ничего, справимся. Я сам готов редактировать!
Когда в организме нашего издательства уже явно обозначились необратимые явления, меня частенько спрашивали коллеги из других издательств:
— Скажите, что с вами случилось? Как, на чем вы споткнулись? Ведь вы же лучшими были!
Я вяло пояснял, что не были готовы к такой резкой перемене экономической ситуации… Что появились новые издатели — свободные и беззастенчивые, не знавшие традиций, а мы — государственное издательство — все еще были связаны нормативами… А бывший наш читатель кинулся на остренькое…
Я это говорил, но сам себе не очень верил. Потому что денег на рекламу мы практически не тратили, такого слова как маркетинг вообще не употребляли, три человека в отделе реализации занимались неведомо чем, а мои выступления в “Книжном обозрении”, на телевидении или на “Эхе Москвы” на книжный рынок уже не влияли, поскольку “постарели почтальоны, и все давно переменились адреса”.
Так славно найденная для читателей серия “Русский Парнас”, где классика представлена была необычно и ново, несмотря на благоприятные отзывы читателей и прессы, так туго продавалась!
И даже когда мне за весьма умеренную плату предложили открыть сайт издательства в Интернете, и было подано в дирекцию письменное обоснование, сочли это совершенно ненужными тратами.
И ведь что противно — денег от прежних времен в издательстве было немерено, да только шли они неизвестно куда…
И наконец, на сочувственные вопросы коллег из иных издательств ответил я, уже определенно, но только сам себе: издательство “Книжная палата” получило травму, несовместимую с жизнью, еще при рождении, когда Юрий Владимирович Торсуев выбрал для него именно этого директора.
Директор же совсем не унывал. Он занялся устройством своего кабинета. И переустроил роскошно. У него стали появляться какие-то сомнительные люди: то оптовые продавцы макулатуры, то штатские с Петровки, 38, то ряженые казачьи генералы, а то и поставщики партии дамских кожаных сумок…
Случился и безобразный эпизод. О нем говорить не буду.
В общем, летом 1998 года подал я прошение об отставке и был уволен по собственному желанию в связи с переходом на пенсию по возрасту.
* * *
Как яркая звездочка на хмуром, еще советском небе, просияло самое перестроечное издательство “Книжная палата” и медленно угасло.
Но что-то же осталось!
Осталась “Весть” с “истоками надежды” Василя Быкова, с редкими по искренности воспоминаниями Каверина о Шкловском и про Первый съезд писателей, с фантасмагорическими “Приключениями секретного баптиста” Булата Окуджавы, с бессмертной поэмой “Москва — Петушки”…
Остались живые обитатели “Русского Парнаса” — Пушкин, Грибоедов, А.К. Толстой, Козьма Прутков и Маяковский… Осталось первое книжное издание на родине “Доктора Живаго” и сборник Анны Ахматовой “Я голос ваш…” с включением прозы ее и писем — лучший по тем временам… Остался великий роман Василия Гроссмана и — “Мир Библии” Александра Меня… Осталась “Тайна Чарльза Диккенса”, разгаданная Екатериной Гениевой. Да мало ли чего еще! Надо ли перечислять?
А что до самого издательства, то —
Мир его праху!