Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2009
От автора | Труднее всего нарисовать снег…
Юрий Петкевич
Осенью
рассказ
Опять приснилась мама — едет на телеге и что-то кричит мне, а я иду рядом и будто от кого прячусь за лошадью. На озере женщины полощут в воде какие-то бумажки. На них написаны имена. Буквы расплылись, как на промокашках. Читаю эти имена и — проснулся. Посреди ночи я встал, зажег свет и записал все имена. Снова лег, приснилось дальше: у нас в доме потолка нет и крыши — черное беззвездное, словно в тучах, небо, но туч, как и потолка, нет — оттуда дыхание летней, теплой ночи; слышу наверху шаги, когда чердака нет. И опять мама что-то кричит… Я иду в сени, где дырка на чердак, там стоит лестница; лезу по ней, жуткая темнота, ничего не вижу — лестнице нет конца. Я срываюсь и падаю — не лечу, а падаю — и просыпаюсь. В комнате дует ветер, как на улице, а я спал у окна, и в голове ветер.
Я оделся, сел на мотоцикл и поехал. Когда свернул с асфальта — все больше покосившихся домов с забитыми окнами, с проваленными крышами. Все чаще попадались сгоревшие деревни с одними печами и трубами, еще угадывались зарастающие лесом поля, и, чем дальше я ехал, осторожнее билось сердце.
Сестра косила на улице, когда я приехал, и вместо того чтобы поздороваться, робко улыбнулась. Возле брошенных домов вырос бурьян выше человеческого роста; от полынного запаха закружилась голова, и я не сразу сообразил, что сестра выкашивает мне в бурьяне дорогу — ожидать ей больше некого. Я зашел с Машей в дом, где родился, чтобы поскорбеть. Нельзя сейчас представить, как свежо здесь было и чисто, когда жила мама и все мы были счастливы. В сенях к стене приставлена лестница на чердак; заметив, как светится небо в дырявой крыше, я вспомнил страшный сон, когда ночью полез на чердак и упал с неба, и предложил сестре:
— Давай починим крышу.
— Зачем? — удивилась Маша.
Глаза у нее заблестели от слез, а я позавидовал сестре. Оставшись в отеческом доме, она не могла осознать — какое это счастье. Я сам чуть не заплакал и тихонько вздохнул, чтобы Маша не услышала. Я не знал, о чем еще заговорить, и хорошо было помолчать, но сестра спросила:
— Как твоя Дуня?
— Откуда ты знаешь про нее?! — воскликнул я и вспомнил, что летом сам, не удержавшись, рассказал, как познакомился с Дуней, и сейчас пожалел, что рассказал, сильно пожалел. Чтобы перевести разговор на другую тему, я спросил у сестры: — У тебя не найдется платка?
— Зачем тебе платок?
— Надуло ночью из окна, — объяснил я, — а спать в шапочке жарко.
Сестра перерыла весь дом и развела руками. Я огляделся — из маминой одежды ни ниточки не осталось, а Маша, сама без платка, в рваной телогрейке, наброшенной прямо на ночную сорочку, пробормотала:
— Не могу найти даже кружку, чтобы напоить тебя чаем.
— А ты как пьешь?
— Из чайника.
— Ладно, — вздохнул я. — Поеду дальше.
— Куда? — не поняла Маша.
— Куда же еще дальше, — усмехнулся я.
— На кладбище? — догадалась сестра. — Надо взять лодку.
— Зачем?
Маша не ответила и начала вспоминать детство, когда папа посылал ее на озеро узнать, откуда ветер.
— Что-то не помню, — сказал я.
— Тебя еще тогда не было, — хихикнула сестра.
Я притворился, будто ничего не понимаю, но сообразил — папа посылал ее на озеро, чтобы остаться наедине с мамой.
— Уже давно берег голый, — загрустила Маша, — а раньше над озером наклонялись деревья.
— Не помню, — пожал я плечами.
Мост через речку развалился, и на кладбище можно добраться только на лодке. Я взял лодку и переплыл на другой берег. Все здесь собрались; даже те, которые умирали в городе, завещали похоронить себя на родине и возвращались в гробах, и на кладбище было веселее, чем в деревне. Я преклонился у родительских могил и вспомнил сегодняшний сон, в котором мама что-то закричала мне, а я, проснувшись, забыл. У меня до сих пор от ее крика ветер в голове.
— Как ты там? — спросил я у мамы. — Чего же ты кричала? Ну, скажи хоть что-нибудь! — взмолился, но она молчала.
Поздно вечером я вернулся в город. У соседей одолжил кусочек хлеба и поужинал, задумавшись над жизнью, как она пролетает с каждым днем быстрее; не успеешь оглянуться — уже осень. Вспомнил про Дуню и еще сильнее загрустил. Решил сходить завтра к чудотворной иконе, и, когда лег спать, опять приснилась мама.
Я увидел во сне наклонившиеся над озером деревья, о которых рассказывала сестра. Они росли на берегу, когда я еще не родился. Одно уже упало в воду. Свистит ветер — мама снова закричала мне в ухо, а женщины показывают расплывшиеся имена на промокашках — и я проснулся. Из дырявого окна дует, как на улице, и у меня в голове опять ветер. Я надел вязаную шапочку и вспомнил, что вчера уже видел этот сон. Я стал искать тетрадку, в которой записал имена, но не нашел. Я понял, что мне приснилось, будто я их записал. В шапочке жарко, я снял ее, и ветер задул сильнее. У кого бы попросить платок — подумал я и вспомнил имя, которое не мог забыть. Дождавшись утра, позвонил Фросе и попросил у нее платок.
— Приезжай, — сказала она и тут же спохватилась: — Что это у тебя за голос такой?
— Какой?
— Тебе больно?
— Очень.
— В кого ты влюбился? — сразу же догадалась Фрося.
Я не мог найти слов и ответил:
— Она просто ангел.
— Ну, и почему тогда больно?
— Не знаю.
— Молись, — посоветовала Фрося.
— Ты думаешь — я не молюсь?
— Молись, — повторила она. — Знаешь, — вздохнула, — сколько лет я вымаливала своих детей?
Я стал подсчитывать, сколько лет она их вымаливала. Затем купил пряников и пошел посмотреть на вымоленных детей. Вытащил из пакета пряник, на ходу жевал, а потом вытащил еще один. У сахарного завода перебрался по мостику над железнодорожными путями, затем спустился по ступенькам вниз и свернул в улочку. Рядом ползет товарный поезд. Еще один мостик, и я поднялся на другую большую улицу. На домах нет номеров; за пустырем стройка, вместо забора надувается ветром полотнище — внизу щель, и видно, как сапоги ходят. Я был у Фроси на новой квартире лишь однажды, да еще зимой — когда все другое, белое, — и растерялся. Пока я раздумывал, куда свернуть, поезд будто растаял в тумане. Прохожу мимо аптеки, почты, — на горочке церковь; сразу за воротами выстроилась очередь к чудотворной иконе — и я поспешил.
Сначала я стоял на солнце, потом очередь ушла в тень. Подул ветер, и стало холодно. Очередь двигалась медленно, быстрее перемещалась тень от церкви. Мне дали молитвенник, но я вскоре замерз, так дрожал, что буквы запрыгали перед глазами. Очередь все же продвигалась, однако тень от церкви незаметно глазу следовала за нами — я никак не мог выйти на солнышко, а ветер дул ледяной. Наконец, шажок за шажком, мы завернули за угол, и я зажмурился от лучей солнца. Я немножко согрелся, но только немножко. Лишь зайдя в церковь, где стояли плечом к плечу и дышали друг другу в затылок, я перестал дрожать. Один особенно страдающий в хоре голос срывался зачастую на стон, на какой-то пронзительный взвизг, а потом другой срывался, и еще один, и, когда они все вместе, — заныли зубы. В отчаянной тишине между молитвами регент шепотом спросил у певчих:
— Кто ел пряники?
Я увидел, как батюшка, принимающий исповедь, сострадая, приложил ладонь к щеке плачущей женщины. Мне бы, как она, расплакаться — да нет слез, и я стал мечтать о них. Тут я осознал, что все люди вокруг дожидаются исповеди. Я испугался, почувствовав, как продрогло мое сердце. Теперь я понял, почему так медленно мы продвигаемся. Когда же я шагнул к батюшке — не знал, растерявшись, в чем покаяться, только и сказал, что ел пряники. Батюшка посмотрел на мои кости и кожу, спросил, как звать, накрыл епитрахилью и, помолившись, отпустил грехи, а потом, когда я попросил благословения, разрешил причаститься — несмотря на то, что я ел утром пряники.
Люди, все еще мающиеся в очереди на исповедь, переживали — успеют ли к причастию, однако столько народу в церкви скрестили на груди руки, что можно было не волноваться. Я забыл про свое продрогшее сердце, но, подходя к Чаше, когда запела рядом какая-то девушка, а я не смел оглянуться на нее, только тогда, когда она запела мне прямо в ухо небесным райским голосом, почувствовал, как подступают к горлу горячие слезы. Я все же сдержался, чтобы не показать их, и, причастившись, не помню, сколько еще отстоял, пока приложился к чудотворной иконе. Она почернела от времени, и я не сразу разглядел у Богородицы на руках Младенца. Рядом корзина цветов; каждому ожидающему чуда монашенка протягивала по цветку. Растрогавшись, я взял цветок, а на улице вижу Фросю, и у меня снова заскребло в горле.
— Вышла навстречу, — сказала Фрося, когда я подбежал к ней и, передавая цветок, поцеловал в щечку. — Опаздываю, давай скорее…
— Куда?
— Забрать после уроков детей.
Мы свернули в переулок, дальше скверик — под ногами шуршат желтые листья.
— Ну, и почему — больно? — еще раз спросила Фрося.
— Мы перестали встречаться.
— Почему?
— Не знаю, — развел я руками. — Я звоню: давай встретимся; Дуня отвечает: сегодня не могу — позвони завтра. И вот так каждый день…
— Может, у нее появился другой кавалер?
— Нет у нее никого, — пробормотал я, — она на самом деле ангел.
Мы перешли через скверик. Всех первоклассников уже забрали родители, на школьном дворе остались Фросины дети. Они скучали на лавочке и, увидев маму, вскочили. Это были близнецы — мальчик худенький и бледненький, а у девочки румянец на щеках. Когда дети подбежали — я сразу увидел, что они вымоленные. Их имена были написаны у них на личиках, будто на промокашках во сне. Я не опомнился, как пришли к Фросе домой. Под потолком на кухне летала канарейка. Она села к мальчику на ладонь, а потом перелетела к девочке.
Я тоже протянул руку, но канарейка отлетела подальше.
— Еще не привыкла к тебе, — заметила Фрося.
— Она чувствует, что у меня с Дуней, — догадался я.
— Если твоя Дуня, как ангел, — загрустила Фрося, — найди лучше другую девушку.
— Что же делать, — вздохнул я, — если полюбил ее?
— Зачем тебе ангел? — удивилась Фрося и добавила: — Ты еще на земле, а не на небе. Подумай лучше о чем-нибудь другом…
Я напомнил про платок.
— Ах, да! — спохватилась Фрося, подает мне из шкафа платочек, и я, узнав его, обомлел.
Когда-то Фрося попросила привезти из деревни платок. Мама уже умерла, но жил еще папа. Мне стыдно у него было просить, и я украл мамин платок для своей любимой девушки. Фрося ожидала, что я привезу из деревни рукотворный старинный платок, а я привез фабричный, купленный в магазине, и она разочаровалась, но я только потом все понял. Вскоре Фрося вышла замуж. Я очень любил ее и переживал, что она вышла за другого, и напрочь забыл про платок, но сейчас, спустя многие годы, сразу узнал его.
— Смотри, смотри! — закричали дети.
Рядом с клеткой купалась в ванночке, трепеща крылышками, канарейка.
— Это она показывает, как рада тебе, — объяснила мне Фрося.
Глядя, как птичка вспархивает над ванночкой и ныряет, я вспомнил Дуню. Когда мы ездили летом на озеро, она барахталась в воде с таким же восторгом, как эта канарейка. Я вытащил из кармана телефон и позвонил Дуне; когда я предложил встретиться — она согласилась встретиться прямо сейчас.
— Значит, не все так безнадежно, — подбодрила меня Фрося и, жалея, погладила по плечу, а я не знал: можно ли при детях поцеловать ее на прощанье, и не помню — поцеловал ли.
Я прошел мимо школы к церкви; под мостом опять товарный поезд. Я успел вскочить в автобус, ехал и смотрел в окно: листва на деревьях казалась золотой; в ярких лучах солнца все на земле радовалось, как и я радовался. Выходя на остановке, я взялся за железный поручень и отдернул руку, и потом, к чему ни прикасался металлическому, отдергивал, — я был электрический!
На бульваре я вышел, огляделся — никого. Небо заволокло тучами, и на сердце стало грустно. Я уже встречался здесь с Дуней; однажды она приехала раньше и зашла в парфюмерный магазин. Я заглянул в него и сразу увидел Дуню. Она выбирала духи и, как никогда, оказалась похожа на ангела. Мне сделалось страшно. Я сразу понял, что она сегодня скажет. Я подождал, пока она купит духи, а когда мы вышли на улицу, начался дождь. Мы поспешили спрятаться в кафе. В этом кафе мы тоже не один раз были. На стене висела табличка: просьба не курить сигары, трубки, ароматизированные сигареты. Чтобы не молчать, я прочитал вслух, и я так волновался, что вместо “ароматизированные” произнес “автоматизированные”.
Только сели за столик, Дуня поднялась:
— Душно!
Мы выбрались на открытую площадку под навес и сели за другой столик. Летом, приходя в это кафе, мы сидели за этим столиком под навесом и были счастливы. Я протягивал через столик руку — ладонью вверх, как Фросины дети канарейке. Дуня подавала мне свою ладошку, и мы боялись пошевелиться. Дуня опускала глаза и, как бы удивляясь, приподымала брови, а я ожидал на ее лице улыбки. Я не мог сейчас понять, что произошло, что могло произойти, почему она не улыбается, как раньше. Может быть, потому что уже осень… Я вспомнил про пряники, которые забыл отдать детям Фроси, и вытащил пакет. Подскочила официантка и заявила, что нельзя приносить с собой.
— Спрячь в сумочку, — передал я Дуне пряники.
— А то меня, — начала оправдываться официантка, — будут ругать.
Мы заказали чай из ромашки, и, когда официантка ушла, я спросил у Дуни:
— Ты получила мое письмо?
— Да, — кивнула Дуня. — Почему ты не слышишь меня по телефону, когда я молчу? — едва не плача, прошептала она. — Я не могу с тобой встречаться.
— Почему?
— Я совсем не ангел, — призналась Дуня. — Я сама раньше писала такие письма. Теперь мне стыдно за них — я хочу их забыть, а ты повторил все мои слова, и я уже не могу с тобой встречаться. Понимаешь?
Хотя мы сидели на открытой площадке и дождь хлестал по навесу, мне стало жарко; я снял куртку и повесил на спинку стула. Когда земля ускользает из-под ног — на душе становится легко, как в детстве.
— Понимаешь? — переспросила Дуня и, увидев, что я не понимаю, испугалась: — Что с тобой?
— Вспомнил, — пробормотал я, — как мама накрывала корзину фартуком, а я ловил цыплят и бросал под фартук.
— Зачем?
— На ночь корзину с цыплятами ставили на печь.
— Почему ты это сейчас вспомнил?
Я не стал объяснять. Официантка принесла кружки с чаем из ромашки. Мы ожидали, когда он остынет. Из кружек поднимался пар — запахло сеном и солнцем, а по навесу барабанил холодный осенний дождь.
— Когда ты был в деревне? — спросила Дуня.
— Вчера, — ответил я. — Ездил на кладбище.
— Не надо про кладбище.
— На кладбище было хорошо, — вздохнул я, — и возвращаться не хотелось.
— Почему?
Я решил — лучше промолчать, не отвечать.
— Где ты еще был?
— И все же, — сказал я, не узнавая своего голоса, — давай не будем навсегда расставаться! Не надо спешить, миленькая, расставаться, — добавил, — потому что даже для тех, кто счастлив в любви, все равно приходит время расставаться навсегда.
— Это когда же? — не сразу сообразила Дуня.
— Пока мы живы, — умолял я, — не надо расставаться.
— Даже тогда, когда умирают, — прошептала она, — не расстаются навсегда.
— Ты хочешь сказать, что там…
— Мы не знаем, что будет там, — заметила Дуня, — однако, умершие снятся нам, будто они вовсе не умерли.
— Извини, не подумал, — пробормотал я и ахнул, как часто снится мама, но почему же она так страшно всегда кричит?..
— Где ты еще был сегодня?
Я вспомнил, как ходил к чудотворной иконе; надо теперь ожидать чуда, а произошло все наоборот — я потерял последнюю надежду на счастье. Когда стало окончательно ясно, что ничего у меня с Дуней не выйдет, я наконец вспомнил, что нашелся мамин платок. Побывав вчера дома, где от мамы ни ниточки не осталось на память, я тихо догадался, что это и есть чудо, когда нашелся ее платок.
Я достал его из кармана и развернул перед Дуней. Когда я рассказывал, как он нашелся, у меня голос истончился. А потом, когда заговорил о первой несбывшейся любви, сам себя не слышал.
— А теперь, — сознался, — только и живу, что вспоминаю маму и себя ребенком рядом с ней, когда за деревней гоготали на лугу гуси.
— Разве они сейчас не гогочут? — спросила Дуня.
— Не гогочут.
— А почему?
— Потому что их свели, — объяснил я. — И — лошадей, а сколько осталось коров — можно пересчитать по пальцам.
— Почему их свели?
Горячий ком в горле, подступивший еще в церкви, когда перед причастием девушка запела мне прямо в ухо, не растаял, а оказался в сердце. В церкви я сдержался, а как хорошо было бы разрыдаться, но только сейчас, когда я снова вспомнил о нашедшемся мамином платке, — что тут такого, если вся жизнь потеряна, — но я умилился и наконец заплакал, как ребенок. Когда все так безутешно, скорбно, я почувствовал в слезах радость, и эта радость передалась Дуне — лицо у нее начало оттаивать, и я обрадовался ее прежней летней улыбке.
— Как ты шел за платком?! — изумилась Дуня. — Около железной дороги? И я только что, — прошептала она, — возле сахарного завода перебралась по мостику, спустилась по ступенькам на улочку вдоль путей, затем поднялась на другой мостик и, когда свернула у аптеки к церкви, позвонил ты.
Дождь забарабанил сильнее. С деревьев посыпались желтые листья. Мы вспомнили про чай, а он уже остыл. Тут я почувствовал; каждый раз встречаясь с Дуней, чувствую, что мама не умерла, а где-то совсем рядом, и — оглянулся.
— Кого ты увидел? — и Дуня оглянулась. — Не кажется ли тебе странным, что мы прошли друг за другом по одним и тем же улицам?
— Вспомни, — умоляя, вздохнул я, — как летом было хорошо вместе! Разве не так?
— Да, так, — кивнула Дуня, — летом все было необыкновенно.
— И я не понимаю, — еще сильнее я загрустил, — что случилось потом…
— Я тоже не понимаю.
— Пусть все будет, как и было, — тогда сказал я, и Дуня молча согласилась.
Я протянул через стол руку.
— Смотри, как она дрожит, — удивился, а потом почувствовал, что и рука Дуни вздрагивает в моей. — Давай, — предложил, — обнимемся. — Я еще раз оглянулся и добавил: — Как лошади…
— Шеями?
Мы поднялись, и я поцеловал Дуню за то, что сразу догадалась. После того как мы обнялись, я взял куртку — она насквозь мокрая. Оказалось, я сидел на самом краю под навесом, а на куртку на спинке стула струями стекала вода.