Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2009
Земная прогулка Олега Хлебникова
Олег Хлебников. Инстинкт сохранения. Собрание стихов. — М.; Зебра Е. Новая газета, 2008.
Для меня молодой Олег Хлебников открылся когда-то книжкой “Город”, в подзаголовке которой значилось: “Повесть в стихотвореньях”. Сюжетность, повествовательность, порой — балладность многих стихов Хлебникова уже тогда обозначились как его поэтический характер. Повествовательная манера, за которой можно было предположить холодновато-эпическую отстраненность от описываемого предмета или явления, на поверку оказалась признаком свободного и долгого лирического дыхания:
Вполне нормальный человек:
спокойный с виду и разумный,
не пожилой, хотя не юный, —
стал думать, не смыкая век.
Надумал так: — Зачем живем?
Спросил — крутили все с ответом.
Все больше отсылали к детям
и даже к матерям потом.
Рассказчик, автор “Баллады о смысле жизни”, уже тогда осознавал некое свое сиротство. Словно бы со стороны наблюдая за героем баллады, он ощущал себя школьником, готовым к ответу. Вот сейчас Учитель вызовет его, и он всем все разъяснит:
И облегчу я целый свет,
сомненья всякие отбросив…
Не страшно — вдруг ответа нет,
а страшно — вдруг никто не спросит.
Отзвук, отклик живого в пространстве и во времени абсолютно необходимы Хлебникову, к какой бы отчаянности одиночества он ни приходил в своих стихах последнего времени. “Город” отражал стремление зафиксировать все и всех обозначить. И героем “Города” сам город и становился — его центр, его окраина, сама расположенность города посреди всех четырех сторон света. Близкие люди, родные, соседи, друзья, случайно замеченные прохожие — они все получали законное место в мире не потому, что автор ставил перед собой задачу некого объективного отражения окружающей реальности, а потому, что задевали сердце, тревожили душу поэта своим существованием, своими бедами, своими переживаниями и, наконец, радостями своими. Иными словами, объективный мир представал перед читателем в качестве портрета времени, благодаря субъективному поэтическому мировосприятию молодого Хлебникова.
Он и гораздо позже еще раз сам этому удивится, когда спустя годы напишет:
Меня поражали другие люди,
их явная плоть, их скрытая суть,
у женщин — бесстыдно сведенные груди,
а у мужчин — сиротливая грудь…
И я застывал посреди дороги
и долго вслед уходящим глядел —
не столько на стройные женские ноги —
на странные иероглифы тел.
Они сообщали о чем-то важном,
а я разобрать никогда не мог,
но тщился их на листе бумажном
так вывести, чтобы увидел Бог, —
что все хорошо…
Конечно, жизнь менялась, усиливая чувство одинокого пребывания в этом времени и пространстве. Ведь менялось не только время, пространство менялось тоже: “А рубль тогда и впрямь был хоть куда. И все была страна, не общее рублевое пространство, запекшееся кровью по краям…”
Это строчки из поэмы “Персиянкистан” с подзаголовком “Колониальный ямб”. Поэмы, в которой автор — со свойственной ему иронией, а более самоиронией, — вспоминая очередной писательский “шашлычный десант” под стыдливым названием “дни литературы”, грустно напоминает:
Колонии твои, Россия-мать,
всегда равнялись двум твоим свободам:
напиться вусмерть и трубу проспать.
Я тоже был всегда с моим народом!
И там, где мой народ, к несчастью, есть,
мед-пиво пил, от закуси балдея.
И сам трубил благую эту весть,
что нет ни эллина, ни иудея.
Обратите внимание, как естественно вписывается в контекст стихотворной речи Хлебникова и евангельская строка, и отзвук русской сказки, и строка предшественника, любимого поэта. Хлебниковский стих действительно насыщен аллюзиями, отсылками, перекличкой, что могло бы вызвать желание числить его по разряду постмодернистской литературы. Мы бы так и сделали, если бы обнаруживали в этом элемент литературной игры, имеющей некую самоценность. Но органика художнических проявлений поэтической мысли автора всегда такова, что не требует от читателя участия в подобной игре, и даже если он, читатель, окажется несведущ, стих — как таковой — все равно будет воспринят и душу затронет.
Это признак настоящей поэзии, которая предлагает читающему разноуровневое восприятие, а не разгадыванье шарад.
Другое дело — та система ценностей, которая подразумевала не холодно-интеллектуальную принадлежность к избранным, а ключ к человеческим сердцам:
Это было лучшее, лучшее.
Это было во всяком случае:
Каждый третий московский дом,
принимавший в себя не всякого —
только тех, кто читал Булгакова
синий или коричневый том…
Здесь, повторюсь, не об избранности речь, а о личностном пароле, открывавшем сердца и дома. Утрачено? Да! Утрачено, потому что было иллюзией? Но ведь поэт настаивает, что это было и что это было лучшее! И утрата этого — приговор новому времени, суровый приговор, хотя самому времени на этот приговор, кажется, наплевать. Не потому ли поэт, отметивший, что и стихи стране нынче не нужны, и читатели его, возможно, сгорели в танках в Афгане и Чечне, беседует с предшественниками и современниками, заполняя возникшую пустоту в привычном пространстве?
Может быть, и в этом печать судьбы, что, иронизируя над собой и над своими любимыми старшими поэтами, над учителями и кумирами, над литературными собратьями и антагонистами, сводит Хлебников свой находившийся на перекрестке четырех сторон света Город к переделкинской “Улице Павленко”? Для меня, во всяком случае, эта “староновогодняя поэма” не столь интересна в корпусе собрания произведений поэта — слишком она локализует и приватизирует весь событийный ряд.
Куда сильней звучат во времени и пространстве пророчески ощутимые сдвиги, если обнаруживаешь, что следующие строфы написаны почти два десятка лет назад:
О, Грузия! Приют поэтов русских,
блондинок тусклых чистый водопой,
на тропах узких, поворотах резких —
как в этот раз останешься собой?..
Россия, о! В твоем дыханье зимнем
согрев свои начальные лета,
наглец, как я завидовал грузинам,
что родина у них не отнята!
Исчезновение иронии в почти сатирическом сюжете поэмы, из которой взяты приведенные строки, уже само по себе свидетельство того, что стихия хлебниковского стиха не подвластна холодному расчету, что интонационный инструмент Хлебникова разнообразен, поэтическое дыхание раскованно. Он только что намеренно снизил, прозаизировал стихотворную речь и тут же позволяет звучать подлинной страсти, которая не чурается некоторой пафосности. Привычный накатанный размер то и дело срывается укороченной строкой, система рифмовки может меняться неоднократно внутри одного стихотворения, сама рифма из полнозвучной вдруг становится до полного пренебрежения приблизительной или исчезает вовсе — поэту важно высказать свое, наболевшее, поэтому эстетическое начало отступает перед конкретной мыслью, конкретным переживанием. Не соглашусь с утверждением, что это всегда необходимо, порой мне кажется, будто Хлебников намеренно “корежит” стих, более всего боясь впасть в скользящую инерционность. Но судить об этом следует по внутреннему закону, проявленному в стихах поэта.
Важнее другое — то болевое чувство, в которое эволюционировало давнее ощущение сиротства. Не сформулированное в ранних книгах, оно могло быть принято за юношеское “поэтическое томление”, однако его сегодняшняя подлинность сомнений не вызывает. Это острое чувство одиночества — возможно, одна из главных примет времени. И, находя поэтическое отражение, обретает отзвук многих судеб, создавая своеобразный союз одиноких сердец. Не все читатели Хлебникова сгорели в танках:
Ну, вот и опять проскочили
пустыню и морок зимы.
Все выше и выше качели —
ура! Мы того и хотели,
к тому и готовились мы,
чтоб нам воздавалось сторицей
за холод вселенский сквозной,
чтоб стали приветливей лица,
как день над макушкой, чтоб длиться
короткой прогулке земной.
Длится, слава богу, короткая земная прогулка поэта, сулящая нам новые книги стихов Олега Хлебникова, новые портреты времени.
Даниил Чкония