Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2009
Виктор Кузнецов
О новом учебнике
М.М. Голубков. История русской литературной критики XX века (1920—1990-е годы). М.: Academia, 2008.
Новая книга Михаила Голубкова заполняет серьезный пробел: до сих пор у нас было очень мало учебных пособий по истории русской литературной критики XX века. Существует множество научных и публицистических работ о модернистской критике, о примате соцреализма и его смелых оппонентах (вспомним статьи и книги Г.А. Белой, Е.А. Добренко, Ханса Гюнтера, С.И. Чупринина, Б.Е. Гройса), изданы труды критиков-эмигрантов, важнейшие статьи напечатаны в нескольких томах серии антологий “Библиотека русской критики”. Но вот специальных учебников — почти нет; до М. Голубкова — только программа (материалы к курсу) С.И. Кормилова и Е.Б. Скороспеловой* и пособие А.П. Казаркина**.
В основу композиции нового учебника положен хронологический принцип. М. Голубков описывает возникновение и изменение критических концепций, выделяет основные события литературного процесса. В частности, много сказано о формировании монистической парадигмы критики и литературоведения. Становлению советского канона посвящены четвертая глава (“Концепция личности в критике 1920—1950-х годов”: прослежен путь от революционного романтизма к классицистическому монолиту соцреализма) и шестая (“От полифонии к монизму”). Неожиданный композиционный ход: между четвертой и шестой главами — глава о литературно-критических концепциях модернизма. В ней автор говорит об эстетических взглядах Кузмина, Пильняка, Мандельштама, Белого, Замятина и делает вполне обоснованный вывод, что их теориям не было места в нарождающемся соцреалистическом монизме. Возможно, логичнее была бы другая структура: глава о судьбах модернистской критики могла бы предшествовать четвертой, шестой главам — или даже третьей (в которой речь идет о литературных объединениях 20-х годов).
Большей части текста свойственна некоторая оценочность, которая, впрочем, вполне симпатична — особенно когда М. Голубков показывает убогость и зашоренность мышления официозной критики 1970-х, сравнивая ее со спорными, но яркими работами В. Кожинова и М. Лобанова, и подкрепляет это сравнение обстоятельными разборами статей. Вообще замечательно то, что ученый пользуется разными методами, разной оптикой — и обширным историческим обзором, и скрупулезным анализом литературных и критических текстов, и оценкой меняющегося культурного контекста эпохи. Это делает учебник увлекательным, позволяет понять, как из деталей — от лексических до политических и бытовых — складывалась история, как оформлялись и разрушались парадигмы. Сквозь призму литературной критики можно проследить и попытаться осмыслить всю историю государства — ведь именно в XX веке связь русской литературы с политикой была наиболее тесной. В этих условиях создавались бездарные шаблонные агитки, безграмотные политические доносы — но и подлинные шедевры; за каждым словом были видны трусость или мужество. Когда М. Голубков рассказывает о дискуссии “благодаристов” и “вопрекистов” (1930-е годы), невольно задумываешься и переносишь эти слова — “благодаря” и “вопреки” — на всю литературную ситуацию, понимая, что в удушливой атмосфере страха, в прокрустовом ложе монизма одни работали благодаря, а другие — вопреки. Отсюда и качество текстов, и репутация, и — как у Твардовского — “право памяти”.
М. Голубков недаром обращает особое внимание на оппонентов единомыслия — “модернистов”, серапионовцев, обэриутов (хотя последние, казалось бы, ни при чем: о какой-либо обэриутской литературной критике — ни слова), “Перевал”. В расставлении акцентов автор близок к одному из самых глубоких и бесстрашных русских филологов — ныне покойной Галине Андреевне Белой. Главной работой Белой была именно книга о “Перевале”, названная “Дон Кихоты 20-х годов” (незадолго до смерти Белая подготовила к печати новое ее издание, значительно дополненное — “Дон Кихоты революции. Опыт побед и поражений”). На труды Белой М. Голубков несколько раз ссылается — его книга, как и работы Галины Андреевны, помогает понять, что в советской литературе и критике было место бездарям и гениям, расчетливым прагматикам и романтикам-донкихотам.
Очевидно, что для М. Голубкова важно и наследие М.М. Бахтина, к чьей терминологии (“полифония”, “равенство себе”, “диалог”) он часто обращается. М. Голубков подчеркивает мысль Бахтина о том, что “каждая эпоха имеет свой ценностный центр в идеологическом кругозоре, к которому сходятся все пути и устремления идеологического творчества”, “в каждую эпоху имеется свой круг предметов познания, свой круг познавательных интересов”***. Этот тезис в силу своей универсальности способен объяснить возникновение любых канонов; вместе с тем, развивая другую идею Бахтина — о том, что не всякая эпоха обладает своим литературным стилем, — М. Голубков приходит к выводу, что переход “от полифонии к монизму” обусловлен именно поиском канонического стиля (многостилевая эпоха 1920-х сменяется соцреализмом 1930-х, жизнь которого искусственно продлевалась до самой перестройки).
Переходя к постсоветскому периоду, М. Голубков с неизбежностью больше касается собственно писателей и их текстов, нежели критических работ. Главным фактором, определяющим ситуацию, М. Голубков считает утрату русской культурой литературоцентризма — может быть, говоря словами Бахтина, непреходящего “ценностного центра”. Именно “усталость” от литературоцентризма и стремительность изменений, произошедших в начале 1990-х в общественной жизни, и обусловили выдвижение на первый план постмодернизма. Отметим, что М. Голубков не относится к постмодернизму, как многие критики 90-х, видевшие в прозе Сорокина и Пелевина только эпатаж и издевательство над читателем; он пишет, что подобные оценки показывают лишь неумение читать постмодернистские тексты, и обращается к собственно писательским объяснениям, подмечая новую для тогдашней литературы тенденцию: авторы (например, тот же Сорокин) уставали от догматизма критиков, от того, что на них смотрели с реалистических позиций или, наоборот, подгоняли под концепции постструктуралистов, — и принимались сами трактовать свои произведения. Интересна и спорна попытка М. Голубкова обозначить пределы русского постмодернизма (итогом и финалом его он считает роман Т. Толстой “Кысь”; более поздние тексты, например, “Мифогенная любовь каст” Ануфриева и Пепперштейна, согласно М. Голубкову, полностью вписываются в постмодернистский круг, не привнося ничего нового).
К сожалению или к счастью, о новом учебнике не получается говорить только в превосходных тонах. Кое-что показалось неясным или неубедительным.
Досадно, что очень мало написано об эмигрантской литературной критике. Судя по всему, ученого интересовала исключительно метрополия — этот подход представляется справедливым, если учесть, что тамиздатская критика проникала в Советский Союз микроскопическими дозами, ей была закрыта дорога в официальную печать, она оставалась неизвестна массовому читателю. Но ведь после перестройки эти тексты стали доступны, и они позволяют нам судить о том, как воспринимался советский литературный процесс за рубежом, равно как и о насущных вопросах русской литературы в изгнании. Без эмигрантских работ Айхенвальда, Ходасевича, Адамовича, Осоргина, Вейдле, Струве, Алданова, Гуля, Степуна, Слонима, Вайля и Гениса, Бродского, Солженицына, Синявского и многих других — картина русской литературной критики (а не критики в СССР!) не то что неполна — непредставима. Да, говоря о “возвращенной литературе”, М. Голубков упоминает названные выше имена. Он пишет о потоке эмигрантской литературы и критики, хлынувшем в метрополию после начала перестройки. Но здесь нет разборов критических статей, вообще каких-либо подробностей. Возможно, в известном споре “Одна или две русские литературы?” М. Голубков придерживается той позиции, что их все-таки было две. Как бы то ни было, лично мне в учебнике не хватает отдельной главы (или даже части) о критике эмиграции.
Не очень удачным показалось и заключение книги, в котором М. Голубков дает краткую оценку современного литературного процесса. Взять, например, такой пассаж: “…ни манифесты, ни творческие программы, ни группировки, такие, например, как Орден куртуазных маньеристов или Академия зауми, Академия поэзии, Вавилон, не оказывают воздействия на литературу, и об их существовании знают в первую очередь друзья и знакомые авторов…”. О чем свидетельствует эта фраза? То ли о поверхностном понимании, то ли об излишней осторожности, то ли о нежелании углубляться в ситуацию, выходящую из заданных временных рамок; у М. Голубкова получается, что существует некая непроницаемая литература, в которую пытаются прорваться группировки, этакие врачи с затупленными скальпелями. Между тем названные — очень разные — объединения, и не только они, органично входят в состав современной русской литературы. М. Голубков прав, когда пишет об отсутствии в последнее время значительных манифестов, “четко обозначившихся направлений и течений”, но при этом делает, на мой взгляд, необоснованные выводы. Выходит, что от утраты оформленности лежит прямая дорога к коммерциализации литературы, к замене писателя литературным проектом. При этом в заключении почти ничего не говорится о разнообразии современной литературной жизни, о фестивалях и выступлениях, которые чуть ли не каждый день проходят в разных городах России, об интернет-проектах и сетевой литературе. Ничего не сказано о современной критике в “толстых” журналах — а ведь там разворачиваются серьезные, интересные, оживленные дискуссии, иногда настоящие баталии. Разумеется, нельзя приписывать М. Голубкову охранительных взглядов, против которых он недвусмысленно высказывается в разных местах своего учебника. В конце концов, сетуя на примитивизацию литературы, на изменение отношения к ней, М. Голубков все же пишет: “…подобная картина не должна приводить к пессимистическим умозаключениям: не исключено, что в начале XXI века мы оказываемся на пороге формирования некой новой культурной ситуации, в которой писатель, критик и читатель испытают потребность друг в друге и встретятся вновь”. На мой взгляд, здесь сказывается именно уход литературоцентричности, воспринимаемый автором, без сомнения, как трагедия. Но то, что массовой стала развлекательная литература, действительно не требующая серьезного обсуждения, не ставит крест на литературе “высокой”. Сейчас разнообразна и интересна как она, так и критические работы о ней. После агрессивных рекламных кампаний чтива Сергея Минаева или Оксаны Робски попытки возродить интерес к большой литературе, в том числе и современной, действительно кажутся искусственными, но это иллюзия — относиться к ним так не следует. Такие предприятия, как новый журнал Александра Гаврилова и Дмитрия Быкова “Что читать” (с двухсоттысячным тиражом), как прекрасный интернет-портал Openspace.ru, как “Журнальный зал” (http://magazines.russ.ru), где ежемесячно выкладываются свежие номера толстых журналов, вовсе не собирающихся уходить в прошлое, — свидетельствуют о том, что этих попыток не надо бояться. И уж конечно, о них нужно говорить.
Ю. Айхенвальд писал, что невозможно уловить и полно осмыслить какую-то эпоху, объективно определить ее границы — с совершенной уверенностью это можно сказать об эпохе явно незавершенной. Предъявляя претензии к заключению, нельзя забывать, что в задачи автора не входила оценка современного состояния литературы и критики; рамки четко обозначены уже на обложке учебника. Тенденции, существовавшие в советской критике между 1920-ми и 1990-ми, тексты, созданные в этот период, описаны и проанализированы М. М. Голубковым и, пытаясь обозначить границы эпох, смены парадигм, он пользуется не субъективными доводами, а обращается к разностороннему фактическому материалу. Книга его — важный и интересный труд.
Лев Оборин
* Кормилов С.И., Скороспелова Е.Б. Литературная критика в России XX века (после 1917 года): Материалы к курсу. М., 1996.
** Казаркин А.П. Русская литературная критика XX века. Томск, 2004.
*** Голубков цитирует Бахтина по источнику: Медведев П. “Формальный метод в литературоведении”. Л., 1928 — одной из книг “Бахтина под маской”.