Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2009
Ты не поверишь…
Владимир Алейников. СМОГ. Роман-поэма. — М.: ОГИ, 2008.
Один замечательный историк говорил в шутку своим студентам, что качественная рецензия на историческую книгу должна начинаться фразой “Все было не так!”. Вспомнилось лишь потому, что в книге Владимира Алейникова “СМОГ” есть пафос такого спора с невидимыми оппонентами, с другими “свидетелями” в кавычках, которые ничего, в сущности, и не знают. А если знают, то врут, искажают или просто хотят подмазаться. Судя по всему, для автора это важная вещь: “Только так. Вот так оно и было!”
И это в книге, как ни странно, наименее интересное. Впрочем, мемуары во многом существуют для того, чтобы объяснить, в конце концов, кто есть кто, кто подлец, а кто молодец, раздать сестрам по серьгам. А неинтересно по грустной причине — книга написана сегодня, но существует она в иллюзорной ныне эпохе литературоцентричности, где воображаемому читателю все это якобы кровно важно.
А это не так. И, к сожалению, это заметно по снисходительно-вежливому тону рецензий на другие, предыдущие сочинения Владимира Алейникова, проходящие по разделу воспоминаний, при всех жанровых оговорках. Данная же книга, с претензиями на подлинность описываемых событий, — все-таки роман, да еще и, через дефис, поэма.
Один из рецензентов уловил самую суть: написано о людях, которые, несмотря на все усилия, классиками не стали, но и травой забвения не поросли. А случись то или другое — стали бы классиками или были бы полностью забыты, — было бы гораздо проще. А так — вежливое и почетное: ветеран андеграунда (звучит, если вдуматься, чудовищно), поэт-смогист и — нелепое в контексте всего предыдущего — член ПЕН-центра. Как написал современный поэт: “Ты не поверишь — все сбылось…”
Неловкое социологическое исследование на тему “Кто такой Губанов?”, красной нитью проходящее через всю книгу, дает результаты неутешительные: ну, сверстники-филологи, понятно, знают. Но, как выясняется, знаковость имени не подразумевает углубления в тексты; настолько не подразумевает, что — ни одной строчки наизусть… А совсем молодым и ранним не до этого — длинные верлибры, которыми они балуются, требуют много свободного времени и не подразумевают широкой начитанности.
Конечно, такими вещами, как поэзия, вообще мало интересуются, но здесь — опрос в профессиональной выборке — ситуация патовая.
Но книга издана, значит, читатель должен быть. Мы интересовались когда-то, во всяком случае. Потому что просто интересно, кто был до “Московского времени”, а кто до СМОГа. И что такое СМОГ? Интересно хотя бы потому, что, в силу неумолимого закона, пишущий сейчас должен принять к сведению все предыдущее. Восхититься или отвергнуть — дело третье.
Как правило, человек, сочиняющий настоящие воспоминания, в метафизической ситуации может смело начать так: “Мое время прошло. Но, господа, оно было, и вы будете вынуждены с ним считаться!”. Вроде бы так и у Алейникова. Так, да не так. Потому что никакой уверенности в этом нет. Даже наоборот. Есть горькая констатация факта, что никто, похоже, вообще ни с чем не считается. И горечь личных утрат начинает наворачиваться на ощущение метафизической катастрофы. И горечь эта — самого подлинного, неподдельного характера. И об этом стоит прочитать.
К сожалению, довольно простой и ясный тон поэзии Алейникова, как только он обращается к, условно говоря, прозе, куда-то исчезает, уступая место неподъемным периодам, состоящим из тридцати—сорока придаточных предложений. Но это еще полбеды. Эти периоды чередуются с зарифмованными отрывками, звучащими на редкость косноязычно. Это очень вредит тому, что, собственно, автор собирается нам сообщить. Такой стиль казался бы приторно-манерным, если бы не совершенно детская нота искренности и запредельно детского тщеславия с вкраплениями неопрятной развязности. Но вкупе с немалым объемом — тяжеловесно.
Содержание все же порой справляется даже с этой неуклюжей формой. И перед нами предстает сначала вечная и симпатично изложенная история мальчика-провинциала, который пишет стихи и намерен, само собой, своими стихами покорить Москву.
“Ты превращаешься, надо же, ну и ну, в человека богемного, и знакомства твои все более… богемные, ты почти в Париже, не так ли… ты вольная птица”. Все складывается фантастически — и внешне и внутренне — МГУ, стихи, известность “в кругах”, ощущение грядущей несомненной победы.
Затем — впечатляющая чреда портретов и карикатур, очень выигрывающая от сопоставления с “волчьим билетом на виртуальном ветру”. Яркие образы друзей, в которых ни о чем хорошем не забыто, но и трудного не затушевано, и постепенное сползание к разочарованиям, одиночеству, смертям…
Кто-то спился, кто-то предал, дело житейское, кто-то вообще, как выяснилось, стучал. Был и такой исполненный тщеты путь к литературной “славе”. Но возможность жить гарантируется забвением, что иногда равнозначно прощению, а иногда — нет. Алейников ни забывать, ни прощать не собирается.
В книге — притягательное отсутствие набившего оскомину советского андеграундного сознания. Никаких “вдохновенных проклятий”, или почти никаких — так, проходит на периферии, что судьба складывалась на фоне всего этого. Но скорее — синкретическое ощущение юности, не расторжимая на светлую и теневую стороны аура ушедшего времени. Благо, есть уже, с чем это время сравнить…
Литературные группы и течения очень интересны в момент своего возникновения, чаще всего они действительно осенены новой идеей, прекрасны дерзостью и напором. В этот момент не так уж важно, кто есть кто, — в литературу такие ребята идут танковым ромбом главным образом потому, что так просто легче. По литературным течениям, группам, литобъединениям (“Мы вышли все из литобъединений!” — “Да? А мы — из гоголевской шинели…”) пишутся в итоге диссертации и словари. А на поверку потом, когда новое перестает быть ошеломляющим, остаются только имена. Сколько было там настоящих акмеистов? Шесть? Двадцать шесть? В определении Мандельштам-акмеист есть какая-то умственная недоразвитость. Мандельштам — это Мандельштам. А вот Зенкевич-акмеист — это все-таки ближе к истине…
Алейников держится за СМОГ изо всех сил, как за боевое знамя. Это — часть его личной легенды, другой нет и уже не будет. А СМОГа тоже давно нет. Есть криво-накриво изданный Губанов, но под твердой обложкой и все-таки можно читать. Есть жестоко высмеянный в книге Кублановский, может быть, и чересчур жестоко (одна справка от Эренбурга на наличие таланта чего стоит…). Есть стихи самого Алейникова.
Но есть и Саша Соколов. В книге чувствуется сильное и плохо скрываемое раздражение автора, что сейчас главный предлог для знакомства с остальным СМОГом — наличие в русской литературе этого волшебства. Другое слово и подобрать трудно.
И важно не только то, что “Школа для дураков”, “Между собакой и волком”, “Палисандрия” написаны, а значит, с этим раз и навсегда придется считаться тем, кто числит себя по ведомству русской литературы, и даже не то, что его “похвалил Набоков”, о чем продолжают неизменно вспоминать (Набоков-то умудрялся в числе прочего хвалить вещи отнюдь не бесспорные и наоборот). А в том, что СМОГ повлиял и на это. Значит, был в нем непреходящий смысл и есть навсегда ему оправдание. А дело еще и в том, что поэт N, тиснувший в русском литературном журнале очередную подборку сошедших с личного неиссякаемого конвейера стишков, написанных, как водится, ни о чем и никак, должен держать в уме, что попадется она на глаза Соколову… Впрочем, мысль эта праздная. Не краснеет же пишущая Америка оттого, что жив Сэлинджер.
Тем не менее человеку, желающему узнать некоторые бытовые подробности русской литературы второй половины ХХ века, книгу Алейникова можно смело рекомендовать. А что касается полноты погружения, метафизической сути происходившего, то опять же лучше возвращаться, как Соколов:
“Причем почти ни с того ни с сего, с середины. В средине шестидесятых — из самого их средостенья, из чрева их, из нутра — заговорить человеческим голосом, наговорить откровений, притч. Только спокойно. Без нервов. В манере далеких солнц: так, будто бы ничего не случилось. Чу: нормальной поэзией. Нормального изумизма. Короче, взорваться, милостивый государь, взорваться”.
Потому что все остальное тоже, конечно, важно. Но не слишком. Борьба Алейникова за право причислять к лику СМОГа остальных — в качестве главной его величины, отца-основателя и патриарха — выглядит поистине грустно, особенно сейчас, когда время, последний главный редактор, неумолимо вносит свою окончательную правку.
Александр Мызников