Составление и перевод с английского Наталии Гончар
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2009
Объект, именуемый писателем
Уильям Сароян. О чем говорит писатель. Рассказы, повесть, эссе, страницы дневника. Составление и перевод с английского Наталии Гончар. — Ереван: Наири, 2008.
Был такой знаменитый в 20-е годы ХХ века английский писатель Майкл Арлен, автор нашумевшего романа “Зеленая шляпа”, где чуть ли не впервые живописуется заправская нимфоманка. Арлена всячески привечал Д.Г. Лоуренс, и чтил Скотт Фицджеральд, и недолюбливал Хемингуэй, потому что в одном своем рассказе тот иронически вывел еще безвестного Хемингуэя под настоящим именем. Это, впрочем, не важно. Важно, что Майкл Арлен — псевдоним, а звали его Тигран Куюмджян. И когда грезивший сочинительством пятнадцатилетний разносчик газет Билли Сароян прочел “Зеленую шляпу”, книга разом оттолкнула и воодушевила его. “Раз уж он пробился, пробьюсь и я”, — сказал себе Билли. Мол, ежели армянин, кропающий по-английски, стал-таки знаменитостью, то чем я хуже?
Он и впрямь оказался не хуже. Не принадлежа к заоблачному ряду вершин американской прозы XX века, Сароян отнюдь не затерялся на их фоне и, судя по всему, безоговорочно сопричислен к лику классиков.
“Путь вашей жизни” называется одна из лучших пьес Уильяма Сарояна; путь его жизни — “из среды армян и простого рабочего люда” к оглушительному дебюту, раз и навсегда сделавшему его писателем, а ничем иным он, американец в первом поколении, заниматься не помышлял. Еще зеленым юнцом осознал, что не годится “ни для чего другого, кроме писательства”, и двинулся напролом. “В двадцать лет я бросил всяческие попытки зарабатывать на жизнь какой-либо мне надоедавшей работой и объявил в открытую, что или я писателем буду, или бездельником…” Эка хватил! Но баклуши-то наш автор в дальнейшем не бил и, выходит, угодил в цель.
Итак, я извлек из одного сарояновского предисловия два ключевых понятия, близкородственных и все же разных. Ибо писательство — занятие, которым иные (впрочем, имя им легион) упоенно балуются на досуге, писатель же — профессия. Рецензируемая книга посвящена тому, как один из представителей этой профессии характеризует занятие, выбранное им для себя с младых ногтей и в здравом уме.
Странное, положа руку на сердце, занятие. Когда же писатель — не только Сароян, а любой, безразлично кто — размышляет о своем деле, странность эта лишь усугубляется. Почему? Да ведь ясно. Нет на свете серьезного профессионала, то есть осуществившегося в своей профессии человека, который не задумался бы, что, как и чего ради делает он день за днем и год за годом. Осмысляя свое дело на письме, человек откладывает его, свое дело, в сторону, ступает на зыбкую, вязкую, как трясина, коварную почву. Выскажись он коряво, невнятно — ну что ж. Осудить его не рискнут. Ошибся человек, очутился в явно чужой епархии, куда не стоило забредать. А вот для писателя, размышляющего над своим делом, извинительных оговорок не будет. Это часть его профессии. Пускай и капля, мы вправе по ней судить об океане (либо море) всех его сочинений.
Много ли сочинил Уильям Сароян? Романы, повести, пьесы — немало. Ну а вдобавок около десятка книг, о которых едва ли скажешь определенно, что ж это такое. Мемуары ли, дневники ли, заметки ли на полях. А может, эссе, может, этюды, зарисовки с натуры либо по памяти? Сам он уверенно заявил: “Я рассказчик, и рассказ у меня один-единственный, рассказ о человеке на земле”. Сарояновский рассказ вовсе не равнозначен жанру короткой прозы. Конечно, Сароян артистично владел этим жанром, и тот снискал ему, совсем еще молодому, грандиозный успех, однако здесь-то перед нами понятие не литературное, не литературоведческое — житейское.
Сароян рассказывает о человеке. Разделительная черта между тем, о ком идет речь, и тем, кто ведет речь, отсутствует. Ее нет. Или, скажем осторожнее, почти нет. У большинства поэтов их лирический герой частенько сливается с автором. А проза, пусть основанная на фактах, пусть исповедальная, проза, где повествователь идентичен автору, встречается куда реже. Но Сароян отбрасывает условности. Раз уж его героя не зовут Арам или, допустим, Уэсли, то, прочитав у него “я”, не сомневайтесь — описанные события случились именно с Уильямом Сарояном, а не с вымышленным персонажем, и мысли, выраженные напрямую, без экивоков, они тоже пришли в голову писателю Сарояну. Словом, его рассказ о человеке предельно прост. Он говорит, даже не пытаясь обобщать, о себе, своей частной жизни. Фокус в том, что рассказ о частной жизни конкретного лица непостижимым образом преобразуется в рассказ о человеческом бытии.
В этом рассказе легко выделить аспекты, сюжеты, темы, варьирующиеся не раз и не два. Среди них особо значима тема писательства. Не потому, что содержательно важней иных-прочих, а потому, что Сароян-то не врач или торговец арбузами, нет, он прозаик и драматург, и коль скоро ты любишь и ценишь его творчество, тебе не все равно, как ему видится свое ремесло. Маяковский сказал: “Я — поэт. Этим и интересен”. И не будь Сароян оригинальным, ярким большим писателем, не было б и лежащего перед нами сборника. Любопытно же, что думает о деле, которому себя посвятил, мастер этого дела, знаток, умелец, дока, высокого ранга профессионал.
Сборник издан к 100-летию со дня рождения Сарояна (1908—1981). Его составили четыре рассказа, повесть “Папа, ты с ума сошел!”, два несомненных эссе и полдюжины отрывков из книг именно что сомнительного, ускользающего от дефиниций жанрового свойства. Разномастные эти тексты сближает и состыковывает общий интерес — они все так или эдак, анфас или в профиль, исподлобья или в упор, изнутри или снаружи во все глаза разглядывают, изучают, исследуют объект, именуемый писателем.
Естественно, что всякий, кому небезразличен этот объект, откроет раньше ли, позже ли “Декларацию писателя”. И, пожалуй, удивится, что чаще чего-либо, по крайней мере спервоначала, в ней поминаются деньги. “Ни единого доллара не заработал я ничем, кроме писательства <…> Ничего из всего мною написанного не было написано по заказу, заданию или ради денег, но так уж получилось, что написанное, как правило, приносило мне деньги”. “Я никогда не пользовался субсидиями, не принимал денежных литературных премий или наград (отказался, шутки в сторону, от Пулитцеровской премии. — Г.К.), никогда не имел постоянного жалованья, не получал никаких грантов, стипендий”. “Я по уши в долгах <…> Нет у меня ни сберегательного счета, ни акций, ни облигаций, ни недвижимости…” “Финансовая обеспеченность — вещь совсем не плохая, но <…> я все же предпочитаю другое”. “Изрядную часть денег, полученных мной за написанное, я так или иначе промотал…” “Умение или старание делать деньги <…> всегда представлялось мне чем-то затруднительным, если не принижающим”. И далее в том же духе, и не только в “Декларации”.
К чему я клоню? К итоговому выводу. Задавшись вопросом, что из присущего ему как писателю полезно всему писательскому сообществу, наш автор отвечает уверенно и сразу: свобода. Да, свобода без денег ущербна, кто бы спорил, зато под их всевластием и вовсе немыслима. Сароян и впрямь ценил свободу превыше любого блага (нам, советским выкормышам, это доныне не вполне понятно), так что, когда доводилось избирать меньшее среди двух зол — свободу в нищете либо подневольное благополучие, — предпочитал безденежную свободу, такую, к примеру, как в повести “Папа, ты с ума сошел!” или в рассказе “Мои ботинки”.
В рассуждениях автора много такого, что, неся на себе тавро времени — 40-х годов или, к примеру, 60-х, — отмечено неколебимой повторяемостью порядка вещей. Потому-то, проскочив глазами заурядное “в наши дни”, не сразу соображаешь — речь идет не о ситуации, сложившейся в послесоветском литературном обиходе. Хотя, спору сызнова нет, — о ней тоже. Тем и занятней узнаванье, тем острей иллюзия сугубой актуальности. “Писатель, который единственно и только писатель, редкая птица в наши дни, большинство писателей занимают должности в университетах, состоят на государственной службе, участвуют в производстве кинофильмов…” Я прерываю цитату задолго до конца фразы, завершить ее каждый волен собственным перечнем возможного трудоустройства, никто не промахнется.
Сароян — та самая редкая птица — прожил отпущенные ему годы профессиональным писателем, то бишь “единственно и только” писателем. (Однажды, правда, подрядился-таки в Голливуде на сценарий, переделанный позднее в роман “Человеческая комедия”). При этом упрямо подчеркивал: мне, мол, правила да каноны не указ, я сочиняю не как полагается, а как удобно, хочется и нравится. В этом есть, конечно, легкий наигрыш; эксцентрика, присущая сарояновским героям, ему самому свойственна не меньше. Литература ведь и не знает никаких общепринятых правил, и каждый прозаик, или поэт, или драматург устанавливает собственный рабочий порядок и, вспомните Пушкина, ждет суда по законам, им самим над собою признанным. Иными словами, пишет по-своему. Вот и Сароян писал по-своему, понимал, чего стоят его писания, и при напускном безучастии к оценкам авторитетных обозревателей имел ясное о них представление. “В людях у него, говорили критики, всегда есть что-то смешное, чудаковатое, они увидены с некоторым смещением, что ли, с необычной точки зрения, глазами чудака”. Так аттестует Сароян своего героя-писателя, которого зовут Эндрю Лоринг, и точно так же критика характеризовала писателя Сарояна.
И в художественной прозе, и в книгах, чей жанр определить едва ли возможно — ничего не имею против обобщенного и ходового сегодня non fiction, — так вот, Сароян там и тут охотно рассуждает о природе литературного творчества. При этом он любит оперировать собственным опытом, а ссылки на Томаса Вулфа, Шервуда Андерсона, Джона Стейнбека, Эптона Синклера, временами чрезвычайно серьезные, временами шутейные, все-таки второстепенны. Давно замечено, сочинения Сарояна насквозь автобиографичны. И, скажу вдобавок, автопортретны. Писатель очень внимателен к собственным откликам на внешние раздражители, фиксирует и запечатлевает свои реакции, мимолетные мысли, движения души. Прозе вообще-то редко присуща рефлексия, рефлектировать — удел стихотворцев, однако Сароян способен по этой части дать иному поэту фору. Не звучи слово самокопание заведомо негативно, стоило б использовать его, потому что самоанализ явно Сарояну не подходит из-за слишком очевидной своей учености, солидности. Штрих за штрихом, исподволь, еле различимо, читая, мы складываем убедительный портрет автора, верней, он сам рисует автопортрет. И делает это с улыбкой, даже подчас ухмылкой, вроде бы не придавая значения.
Мы не встретим у Сарояна понятий наподобие кредо, между тем извлечь из его книг авторское кредо, причем отчетливое, хорошо сформулированное, не так уж и сложно. “Дело каждого писателя — говорить то немногое, что в состоянии сказать именно он”. Это первое. Второе, мало быть искренним, надо быть страстным. “Если писатель не на взводе, не в тоске, не в отчаянии, что в состоянии он сказать?” И наконец (или раньше всего), писателю необходима свобода: “Потребность нашего времени — свобода”.
Все это проговорено без эффектного нажима, вскользь или же потому, что вышло кстати, не обессудьте. Большой писатель, Уильям Сароян оставался до конца большим ребенком. Отменно владея профессией, ремеслом, искусством писать, он любил изобразить себя безыскусным простецом, этаким профаном, любителем. И сочетание писательской виртуозности с наивной простоватостью доныне неотразимо. Что тоже свидетельствует о мастерстве. Не могу здесь не вспомнить уже полузабытого, сдается мне, Евгения Винокурова: “Мое мастерство — избежать мастерства”.
Стоит у меня на полке давняя книга “Писатели США о литературе” (“Прогресс”, 1974). Сарояна в ней нет. Он упорно и старательно создавал образ едва ли не дилетанта, сочиняющего по наитию, как птичка поет, и создал этот образ. Ему поверили. Нет, пишет он складно, читаешь его, бывает, оторваться не в силах, и все же разве в состоянии он сказать о литературе нечто весомое? К тому же Сароян и сам избегал юпитеров и терпеть не мог изображать собратьев по перу в лучах аппаратуры. Взявшись откликнуться на смерть Карла Сэндберга, он вспомнил только, как юношей выпивал с поэтом и закусывал и как общался с ним у него в гостях. Упрощал и принижал? Э нет, он восхищался, и грустил, и закончил изумительным, изумительно проникновенным абзацем: “Ты жил и умер знаменитым, прославленным, но все-таки по-настоящему так и не узнанным. Сам президент воздал тебе формальную дань в виде слова, написанного кем-то, кто покорпел над твоими стихами. Оно звучало ужасно значительно, но ничего не значило. Ты был великим человеком в своем особенном роде, но не в этом, в каком тебя тут представили. Дело не в том, что поэты умирают молодыми, хотя так оно и бывает независимо от того, долго или недолго жили они на свете. Дело в том, что они по сути — вопреки обманчивой видимости — умирают не один раз, в конце своей жизни, а много раз до этого и еще раз в конце”.
Поди знай, о литературе это либо не о литературе…
Сароян, кажется, не писал о своем отношении к Томасу Вулфу. Просто запечатлел одного своего знакомца, тоже подвизавшегося на писательской ниве, ну а тому привелось однажды с Вулфом подружиться. “И теперь все, о чем хотел разговаривать Фрэнсис, был Томас Вулф и его книги <…> этот колоссальный человек, этот настоящий великан среди людей, который, бывало, писал три дня и три ночи без всякого перерыва в каком-то свирепом, неистовом вдохновении”. А потом этот знакомец бросил роман, на который имел серьезные виды. “Какой еще роман? — сказал он. — Я не умею писать. И никто не умеет писать, кроме Тома. Он единственный писатель во всей стране <…> Том Вулф говорит все, о чем стоит сказать, и никто больше ничего такого не говорит. А самое главное: Том говорит это тем единственным способом, каким только и нужно. Он выкрикивает это изо всех сил, он горланит и рычит и хрипит об этом <…> Все мы остальные обгрызаем жизнь помаленьку, с краешков, а Том садится и съедает весь род человеческий в два громадных кусища…”
Ну вот, а сам Уильям Сароян отношения к Томасу Вулфу вроде бы не высказывал.
Зато сборник “О чем говорит писатель” сполна раскрывает отношение Сарояна к делу его жизни. Сполна? Даже, пожалуй, избыточно. Ведь у самого-то Сарояна разговор о профессии рассредоточен по разным его произведениям. И такой книги у него нет. Ее не просто составила, нет, ее десятилетиями вынашивала и выносила Наталья Гончар.
Без малого полвека (первый ее переводческий опыт отметила и благословила Рита Райт-Ковалева, чуть позже — Николай Любимов) она переводит, исследует и пропагандирует этого писателя. Переводчица — в ее переводах изданы четыре сарояновские книги, — она безупречно воспроизводит интонацию любимого автора; исследовательница, выпустила про него монографию, первую в Советском Союзе; распространитель, она умеет уловить интерес аудитории. Как именно? В Армении Сароян известен в двух основных ипостасях — как армянин и как писатель. И Н. Гончар отреагировала на спрос адекватно: книгой “Армянин и Армянин” (есть у Сарояна такой рассказ) и той, о которой идет речь.
Обе составлены до крайности ненавязчиво. Ни армянство Сарояна, ни писательство не выпирают и, соответствуя реальности, гармонируют с его всеядной любовью к людям любой крови и любого занятия. Но и заявленный аспект исчерпывается буквально до донышка. Хотя та и другая книги могли быть и толще; в последнюю, к примеру, не вошли ни помянутый выше рассказ “Мои ботинки”, ни мемуар о Сэндберге, ни своеобычные письма к Бальзаку и Мопассану, ни литературные пассажи, разбросанные по вовсе не литературным сарояновским вещам.
Сароян, обычное дело, чуть ли не всякое серьезное заявление сдабривал уничижающей пафос усмешкой. “И это — моя профессия, из всех профессий самая замечательная, — патетически восклицал он и резко жал на тормоза: — но и самая смехотворная”. Не стану брать с него пример и напоследок без уверток и финтов уведомлю, что книга, где писатель Уильям Сароян умно, а не заумно толкует о писательстве, напрочь лишена внутрицеховой замкнутости; хорошее, неспешное, частенько невесть отчего печальное чтение.
Георгий Кубатьян