Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2009
Об авторе | Вероника Леонидовна Капустина — поэт, переводчик, прозаик. Родилась в Таллине. Окончила испанское отделение факультета иностранных языков ЛГПИ. Первая публикация — стихи в журнале “Нева” (1992). Автор трех поэтических сборников: “Зал ожидания” (1993), “Благодаря Луне” (2000), “Улыбка марафонца” (2005). Первый рассказ опубликован в журнале “Нева” (2000). Рассказы печатались в журналах “Звезда”, “Новый мир”. Переводит стихи и прозу с испанского и английского. Живет в Ломоносове Ленинградской области.
В “Знамени” публикуется впервые.
Прочитал — практически ничего не разобрал, только почувствовал сильное волнение. Просто от того, что так здорово написано, абсолютно ни единого лишнего не то что слова, а знака. Такой плотный текст, а точней сказать — такой твердый. Точно камень.
И носишь его в уме, как непонятную тяжесть.
Вот сейчас перечитал и поразился: какой прозрачный. Причем во всех ракурсах. Или в измерениях, не знаю, как сказать. На уровнях, пусть. Прозрачен текст, прозрачна (притом до самого конца оставаясь таинственной!) ситуация, прозрачны персонажи — не изображенные, между прочим, никак. Словно включен прибор какого-то инфразрения, и сквозь тела — да, не изображенные, но почему-то все равно источающие жар и запах, — так вот, сквозь тела, говорю, отчетливо просвечивают воспаляющие их т.н. мысли — т.е. на самом деле желания. Пытающиеся завернуться в речь, но она спадает.
Не только про жуткое предчувствие — хотя описан самый настоящий — убогий тоже по-настоящему — пир во время чумы.
Не только про тело как мучительный инструмент. Не про то, что, например, кожа страдает — от пошлости, например, — совершенно как т.н. душа (смотря у кого, конечно, вы правы). Даже не про то, как унизительна бывает причиняемая человеком человеку боль. И в каком зловещем родстве состоят страх, стыд и смех.
А прежде всего и главным образом про такой вот странный, опасный, невыносимый способ видеть происходящее до глубины его реального смысла — вот про что эта вещь. Это очень короткий рассказ.
Отчасти жаль, что Вероника Капустина пишет по-русски. Есть страны, где проза такого класса ценится исключительно высоко.
Самуил Лурье
Еще со средних веков известно, что если эпидемия, теракт, путч, то можно либо лечь лицом к стене и проспать от отчаяния семнадцать часов, либо собраться вместе небольшим контингентом и нести всякую чушь. Притом, чем зловреднее вирус, чем бесчеловечнее наемные убийцы, чем наглее узурпаторы, тем жизнерадостнее будет чушь, тем чаще под нежные “ах” будут падать и разбиваться — к счастью — рюмки. Разговор зашел смешной — о щекотке, почему — никто бы потом и не вспомнил. Почти все сразу включились. Лев, который все знал, просто всегда и все знал, немедленно сообщил, что щекотка — атавизм, рефлекторная реакция на мелких насекомых — досталась нам от животных. Прибегнув к помощи Николая Николаевича, человека без лица и стиля, выяснили, что из животных щекотки боятся разве что обезьяны и крысы, а остальные просто не знают, что это такое. Обезьяны хотя бы смеются, подумала Женя Черешнева, а крысы, значит, молча терпят. Но не сказала. Хорошо, что Николай Николаевич сам почему-то добавил, что у крыс вместо смеха есть на этот случай характерный, не похожий на обычный, писк. Снова вступил Лев и отметил, что щекотка — это еще и вмонтированный в нас генератор хорошего настроения. Он вспомнил прочитанную где-то историю про недоношенную английскую девочку: полукилограммовый ребенок норовил умереть, уснуть, но мама регулярно щекотала ему пяточки площадью с почтовую марку каждая, — и дочка постепенно превратилась в упитанного младенца с очень веселым нравом. История всем страшно понравилась, и Люся рассказала, как в детстве, когда случалось промочить ноги, бабушка растирала ей ступни спиртом — и сколько визга было, как было весело… Жене Черешневой припомнилось, как они с подружками возились у нее дома, и Ленка с Танькой стали щекотать ее, и они все трое скатились с двуспальной родительской кровати на пол, подружки все не унимались, и Женя, чтобы они поняли, говорить она уже не могла, сильно, очень сильно ударилась затылком об пол. Они все равно не сразу отпустили, хотя и удивились, что она бьется головой об пол. Но она опять ничего не сказала, потому что это воспоминание совершенно не подтверждало выкладок Льва. Получилось бы некстати. Потом заговорили о пытках щекоткой, о мелких насекомых, которых сажали пытаемым на самые чувствительные места и накрывали колпачком… Воскресенский был в ударе, а Женя Черешнева знала, — когда-то, лет пятнадцать назад, вместе учились, — что он большой любитель Хулио Кортасара и особенно “Игры в классики”. А там один человек коллекционирует пытки, то есть описания пыток. Так вот Воскресенский знал их все наизусть, а она этот кусок в свое время пропустила, быстро перелистав несколько страниц, и очень испугалась, что сейчас он все ей и расскажет. Но, слава богу, Игорю было плевать на Воскресенского и хотелось о своем — о том, о чем ему всегда хотелось с тех пор, как появилась Люся.
— Слушайте, зашел в Интернет, парень какой-то пишет: “Ну не могу, мужики! Посоветуйте, что делать. Когда она меня руками ласкает, все хорошо, но если губами — туши свет, — кричу, вырываюсь, чуть не до судорог дело доходит. Что делать, посоветуйте, щекотно!”. Все смеялись, и очень по-доброму, как всегда смеются, когда о половой близости говорят как о забавном чудачестве, дескать, надо же, есть же дурачки, которые этим занимаются. И сквозь смех каждый прикидывал, припоминал… И Люся-таки вспомнила. Она сделала вид, что краснеет, она это очень хорошо обозначила, только самой краски не было, потому что тут нельзя по заказу, потому что это рефлекс, и пробормотала: “Да, шея особенно…”. “И ухо! Ухо!” — мысленно воскликнула Женя Черешнева, и уши отзывчиво окрасились в насыщенный красный цвет, заставив ее пожалеть, что постриглась так коротко. Никто ничего не заметил, и только Николай Николаевич ни к селу ни к городу серым голосом сообщил, что боязнь щекотки коррелирует со склонностью краснеть и предрасположенностью к “гусиной коже”. Но на это тоже никто не обратил внимания, потому что Лев гнул свое и сейчас предложил использовать щекотку при обмороках и коллапсах. А почему нет? Нашатырь действует на обоняние и ведь как хорошо работает, а воздействовать на осязание чем хуже? Эта тема стала радостно ветвиться, а бедные Игорь и Люся совершенно выпали из разговора, потому что им вдруг ужас как захотелось поскорее еще раз проверить, как там обстоят дела с шеей. И ядовитый Воскресенский это заметил и тут же оповестил остальных. И над Игорем и Люсей принялись потешаться, все, даже Инна, супруга Льва, от которой не ожидали, но у интеллигентных людей тоже раз в год бывает звездный час. Только Николай Николаевич без внешности и характера молчал. И вообще было непонятно, что он здесь делает. Да он, кажется, просто сосед и вроде бы ветеринар или что-то в этом роде, и не однажды помогал Инне с черной кошкой Чумой (с ударением на первый слог), у которой, как у всех кошек, слабые почки. Игорь и Люся уже как-то невозможно громко смеялись с абсолютно застывшими лицами. Жене-то Черешневой давно хотелось поговорить о двух вещах: о том, как же мы теперь будем жить, неужели так, как раньше, и о том, делают ли прививки от гепатита. И надо ли непременно человека, у которого гепатит, то есть которому и так плохо, загонять в Боткинские бараки, — что за средневековье в двадцать первом веке. Она, когда шла сюда, так и думала, вот приду, сразу скажу: и как же мы теперь будем жить… Иногда кажется, что тебя сразу все поймут и что все идут с той же мыслью, но когда входишь и видишь лица, понимаешь, что нет, а если и да, то ни за что не признаются. Почему-то. Почему? И вообще Женя Черешнева умела только на подхвате: “Да? Ну а вы? Еще бы! А если бы тогда эти победили? А карбофосом? Ну, необязательно… Ну еще бы… Надо думать…”. А солировать не умела совсем. А вот, познакомьтесь, это Женя Черешнева, вот она про это все знает, послушаем. Люди сразу покупались на теплые нежные имя и фамилию, и она действительно знала, но стоило ей сказать три-четыре фразы — и слушатели почему-то начинали смотреть вбок, будто она говорит неприличное, и спешили перевести разговор на домашних любимцев или поездки за границу. Тут Жене нечего было сказать, потому что она дома никого не держала, кот давно ушел от нее, а рассказывать о поездках в ближнее зарубежье, в Харьков, к дядьке, майору Черешневу, тоже ведь не станешь. Лев сейчас как раз объявил, поглядывая на Игоря и Люсю, что щекотку можно понимать еще и как грубую сексуальную игру. Недаром сам себя человек щекотать не станет, а если и станет, то не будет при этом повизгивать и веселиться. Ни за что. Тут обязательно нужен второй. И вот если этот второй хотя бы намекнет жестом, что собирается щекотать… Вот, мол, что я мог бы с тобой сделать, но не сделаю… пока. Игорь и Люся остекленели от смеха. Лев, указав на Люсю, как на живой экспонат, сообщил, что такой смех, ну, без особой причины, называется телесным. Вот и от щекотки такой бывает. В отличие от смеха сентиментального, каким смеются, когда понимают, почему. Николай Николаевич слабо улыбнулся, Жене Черешневой показалось, что сентиментально. Ей даже захотелось спросить: “Вы что?”, но она не стала. Все равно не услышит. Бывало, вся компания затянет хором “Вихри враждебные” или “Тридцать три коровы”, споют, а потом Игорь возьми и спроси Женю Черешневу: “А ты почему не поешь?”, — а она, главное, пела во весь голос! Она пожалела Игоря с Люсей и решила рискнуть. История-то забавная. Вдруг что и получится. Все равно про гепатит не поговоришь сегодня. И она громко сказала: “А у меня есть история про эпидемию щекотки”, — и сразу подумала, что вот, выдала себя с головой с этой “эпидемией”. Все неловко замолчали, Лев досадливо пожал плечом, у Люси на носу выступили капельки пота — ее долго терзали и теперь отпустили, смеяться больше не требовалось, — и она вернулась к мыслям о шее. Игорь ободряюще ей улыбнулся: мол, ничего, это позади, а впереди у нас сама знаешь что.
— Когда я училась в первом классе, у нас началась эпидемия: подкрадывались друг к другу сзади и начинали щекотать. Этим занимались все перемены напролет, но и на уроке можно было проделывать это с впередисидящим, особенно когда учительница подойдет поближе. У некоторых здорово получалось. У толстого мальчика Алеши Щербука, например. Я долго держалась. Три дня. Не мстила, просто старалась передвигаться боком, а лучше всего всю перемену стоять в рекреации, прислонясь спиной к стене. Но на третий день, совершенно озверев, подошла сзади к толстому Щербуку и начала яростно щекотать его. Интересно, что он ничего не почувствовал и обратил на меня внимание минуты через две. Но в тот самый день лопнуло терпение и у Раисы Ивановны. И она сказала: “Так, встаньте те, кого щекотали”. И встало очень много народу. Я испугалась и не встала. Потом она сказала: “А теперь встаньте те, кто щекотал”. И снова, представьте себе, встали люди. Поменьше их было, конечно, но встали, поднялись, и даже многие из тех, кто вставал и в первый раз, что, в общем, естественно: око за око, подмышка за подмышку. Я опять сидела. Потом я пришла домой и, разумеется, сразу же открылась маме, какая я гадина. И мама сказала: “Все еще можно исправить. Надо просто признаться, что ты испугалась. Надо сказать правду, и тебе сразу станет легче”. — “Я завтра подойду к Раисе Ивановне и скажу ей…” — “Нет, — возразила мама, — это нужно сделать не так. Ты соврала при всем классе и сказать правду тоже должна при всех”. Не помню, чтобы я сопротивлялась. Наверно, и сама понимала, что так будет правильно. И на следующий день, когда начался урок и учительница стала объяснять деление, я подняла руку. “Что, Женя Черешнева?” Я стою на дрожащих ногах, вся потная, и говорю: “Раиса Ивановна, я вчера испугалась, когда вы сказали встать, а на самом деле… и я щекотала, и меня щекотали”. Я думала, все надо мной будут смеяться, но никто даже не хихикнул, а Раиса Ивановна как-то смущенно произнесла: “Садись и больше так не делай”.
Цели у Жени Черешневой тогда и сейчас были разные, а результат получился тот же самый. Никто не засмеялся и на этот раз, и это опять удивило Женю. Есть люди, которых ничто не учит. Но пафос фразы “И я щекотала, и меня щекотали” ну просто не мог не вызвать смеха!
Все как-то нехорошо ежились.
— Так это Анна Ивановна тебе посоветовала? — в замешательстве спросил Игорь, с симпатией относившийся к Жениной тихой доброй маме, всегда при встрече подносивший ей сумки и высоко ценивший ее пироги с яблоками.
— А учительница хороша! — Инна, у которой сын учился в шестом классе, была у школьников вечным правозащитником. — Как уродовали детей, так и сейчас уродуют! Вот Сашке химичка на днях говорит: ты бездельник! А какое она имеет право…
— Ладно! — прервал безжалостный Воскресенский. — Сашка ваш — действительно бездельник, так что нечего тут. А ты, — и он прищурился на Женю Черешневу, и она поняла, что сейчас получит, — а ты учти, что рассказывать такие истории — все равно что рассказывать, как тебя в подростковом возрасте изнасиловал в подъезде страшный дядька. Если уж случилось — надо молчать, деточка.
Воскресенский, надо заметить, всегда умел вот так: парадоксально, но правду, грубо, но глубоко. Пригвоздить человека одной фразой, рывком обнажить его суть. Это, может, и есть талант, а может, человека просто колбасит. И его еще в институте ненавидят преподаватели-ретрограды и ценят, то есть побаиваются, преподаватели-личности. Женя Черешнева сразу поняла, что он прав, конечно, прав, она ведь и сама ни разу никому до сих пор не рассказывала этой истории… почему-то. А ей казалось, что просто забыла и все, а сейчас вот к месту вспомнила… Сделалось очень стыдно. Еще на третьем курсе Воскресенский договорился с ней, что они вдвоем пойдут в деканат насчет летней практики, поскольку со всеми вместе они по каким-то причинам не могли. Она его прождала в курилке час, потом он пришел, сказал, что у него часы остановились, но что пусть она не волнуется, он уже сам в деканат зашел и обо всем договорился: он едет туда-то, а она туда-то. И когда она сказала, что так нехорошо, что они же договорились вместе идти, что она же ждала, он слабо поморщился, и ей стало стыдно.
— И вообще, — продолжил Воскресенский, — ради красного словца умный человек никогда…
— Мне кажется, мы несколько отвлеклись, — вдруг возник Николай Николаевич.
— Я не договорил, — сморщился Воскресенский, потому что невозможно терпеть, когда тебя перебивает ничтожество, но Николай Николаевич его как-то не услышал, а продолжал неожиданно прорезавшимся голосом опытного лектора-ретрограда:
— Да, отвлеклись от темы. Говоря о щекотке, нельзя не отметить, что реакция на легкое, но постоянное раздражение определенных зон носит в значительной степени аверсивный характер, от латинского “aversatio” — “отвращение”. Звуки, которые издает человек, подвергающийся щекотке, действительно напоминают смех. Но на самом деле это маскирующийся под смех сигнал, что человек больше не может терпеть, что это мучительно, что он хочет, чтобы прекратили. Если не прекратить, то случится спазм дыхательных мышц, и человек умрет от удушья… Смеясь.
Говоря все это, Николай Николаевич очень пристально смотрел на Женю Черешневу, уж очень пристально, и даже потом слегка пододвинул свой стул и наклонил голову, чтобы заглянуть ей в глаза снизу.
— Что? Что такое? — спросила она.
— Да нет, нет, ничего, мне просто показалось, — улыбнулся он ей ласково, как выздоравливающей собаке. — Сейчас желтуха ходит, и первый признак — желтые склеры. Но мне показалось. Освещение такое. Все у вас в порядке. Абсолютно. Просто мыть руки. К чему только не прикасаемся, тут уж ничего не поделаешь. Но руки лишний раз вымыть стесняться не надо. Не бойтесь. Ну, мне пора, всего доброго, Инночка, не провожайте.