Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2009
В знаменитом рассказе Василия Аксенова “Маленький Кит — лакировщик действительности” исповедальный герой, alter ego автора, читает своему малолетнему сыну “детские стихи Генриха Сапгира”. Я запомнил это неведомое мне тогда имя. Я не знал, что Сапгир уже “широко известен в узких кругах” как один из признанных лидеров “лианозовской школы” и основник “второй культуры”. Я жил тогда в городе К., стоящем на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, и культура современной словесности была для меня единой — от Семена Бабаевского до Александра Солженицына. Все они для меня были важные, столичные, чужие. Бабаевский понятно что — оголтелый коммунист, “Кавалер Золотой Звезды”, Солженицын — хороший, но очень строгий: как же так можно “жить не по лжи”, и чтоб тебя не посадили?
Действительно, вскоре Солженицына в наручниках выслали из Эсэсэсэрии, а я приехал в Москву, потому что в родном городе у меня было три пути-дороженьки: спиться, сесть в тюрьму за “диссиду” и безответственную болтовню с “дурным антисоветским душком”, скурвиться, описывая в беллетристической форме подвиги комсомольцев на таежных просторах преображаемой ими “Матеры”. В Москве таких, как я, было уже много, а “всех партизан не перевешаешь”. За “Доктора Живаго” моего приятеля, поэта и космического инженера Владимира Нешумова в 24 часа выперли, лишив ДОПУСКА, из секретного городка, расположенного под городом К., в Москве эту книгу можно было читать в метро при минимальном риске, что тебя сведут на Лубянку и там немножко попромывают мозги.
С целью писательского самообразования я с наслаждением погрузился в стихию “самиздата” и “тамиздата”, узнал, что был такой философ Василий Розанов, а Солженицын написал про Ленина в Цюрихе, и мне эту книгу на фотобумаге дадут прочитать на сутки. Москва — столица, после “бульдозерной выставки” смышленые большевики уволили идеолога-запретителя Ягодкина и разрешили “художникам-нонконформистам” выставляться под присмотром КГБ на Малой Грузинской. Я туда, было, пошел, в это гетто андеграунда, но там стояла километровая очередь тоже жаждущих просвещения, а знакомых в “этих кругах”, чтобы провели меня “по блату”, у меня тогда не имелось, пошел, вместо культуры, пить с товарищем портвейн в бане на Селезневской улице.
Тут-то мне товарищ и показал роскошный том размером А3 под названием АПОЛЛОН-77, изданный в Париже Михаилом Шемякиным. Тем самым скульптором, который до сих пор ходит в сапогах и с разрешения нынешнего начальства ставит по городам и весям свободной России различные высокохудожественные памятники, уверенно тесня Эрнста Неизвестного, но все же значительно отставая от всемирно отзывчивого Зураба Церетели. Сейчас этот сборник стоит в интернет-антикварке $349,99, и это еще мало — тираж-то был 1000 экземпляров, печать небывалая, бумага высококачественная, такой в Советском Союзе тогда не водилось даже для Брежнева.
Там я и обнаружил среди прочего замечательного замечательные стихи Генриха Сапгира и его крупный портрет: не рвань, не богема, а вальяжный господин в перстнях, галстуке и жилетке. “Оказывается, и так может быть, — радостно изумился я. — Живет человек в Совдепии, детский поэт, видите ли, печатает “за бугром” черт знает что, и жилетку носит вместо тюремной робы и кепки-“пидараски””.
А уж на следующий-то год я Сапгира лично встретил и подружился с ним до самого исхода его оставшихся лет и дней. Перефразируя советскую песню (извините за дурные стихи, я же не поэт) — “Познакомило нас, подружило это самое, что — “МетропОль””. Неподцензурный альманах, история которого настолько хорошо известна, что неприлично сейчас обо всем этом заново рассказывать. Я лучше о Сапгире, у него там была огромная подборка стихов, и о себе, авторе “Чертовой дюжины рассказов”, там напечатанной.
Встречались на Красноармейской в однокомнатной квартире покойной к тому времени матери Аксенова Евгении Семеновны Гинзбург, где и состоялся альманах. Генрих в неизменно качественной одежде появлялся с бутылочкой “хорошего коньяка”, но не чурался и портвейна “Кавказ”, когда этот коньяк слишком быстро заканчивался на кухне. В то время как в основной комнате высокие стратеги альманаха писали письма то в ЦК, то “дорогому Леониду Ильичу”, чтобы он, старая б…, дал наконец свободу “другой литературе” в рамках гребаного “развитого социализма” без человеческого лица. Кто хочет, осуждайте такой идеализм-нонконформизм-хитрожопость-глупость-наивность тех лет, я и вас на… пошлю.
Низвергнутый в результате “МетрОполя” после краткого (7 мес. 13 дней) пребывания в Союзе писателей СССР, я вдруг оказался не на дне, а в чрезвычайно симпатичной новой реальности, где мне уже был теперь доступ на Малую Грузинскую и в мастерские тайных художников, где сочувствующие стакан наливали и делились рукописями, чтобы читать и обсуждать — доживет ли Советский Союз до 1984 года? А если доживет, то как тогда нам прикажете жить?
Генрих тогда пребывал на улице Щепкина близ больницы МОНИКИ, на первом этаже. Там собирались. Лето, помню, было, жара, распахнутые окошки. Под окошком гулял соглядатай, и пьяный Генрих высунулся в окно с предложением вынести ему стул, чтобы посидел служивый и ему лучше было слышно. Филер сделал вид, что ничего не понимает, и ему нравоучительно было объяснено, что здесь не динамит варят, а читают стихи и посильно радуются жизни, которая, как известно из советской классики, дается человеку только один раз. Там же, например, проходила квартирная выставка великого рисовальщика Славы Сысоева, который четыре (!) года успешно находился в бегах от всемогущего КГБ, а вот, поди ж ты! — и заочная выставка, и по рисунку “метропольцам” в подарок было преподнесено от отсутствующего “по не зависящим ни от кого обстоятельствам” маэстро.
Ну, да и словили наконец Славу Сысоева в 1983 году, засадили сорокашестилетнего художника в лагерь, расположенный в Холмогорах Архангельской губернии, где он, как Ломоносов, два года вязал в окружении криминальной молодежи сетки для картошки и лакомился вкусными коровьими глазами, сваренными в казенном кипятке тайком от начальства.
У Сапгира мы и встретились впервые с моим дорогим другом Славой, когда он “откинулся” в 1985 году, когда на страну подули новые ветры, пущенные М.С. Горбачевым и другими “прорабами перестройки”. Славы сейчас нет на земле, умер и похоронен в Берлине, куда оказался вольноотпущенным на собственный вернисаж в 1989 году, а почему не вернулся на горячо любимую родину, спросите у него сами, когда встретитесь. Я горд, что единственная работа Сысоева как книжного графика — это многочисленные иллюстрации к моей книге “Душа патриота”, вышедшей в 1991 году в издательстве “Текст” и сейчас тоже являющейся раритетом.
Генрих тогда, как это при Советах водилось, ПОМЕНЯЛСЯ, и жили они с женой Милой и тещей от первого брака теперь уже не в центре, а в самом конце Ленинского проспекта, который и сейчас так называется. Квартира была огромная, просторнее, чем “на Щепкина”, но Генрих явно тяготился тем, что оказался на отшибе среди одноликих высотных строений спального района. Жизнь ему скрашивали гости, в частности молодые (тогда) неразлучные друзья-поэты Г. и С., которые жили по соседству. Один высокий и тощий, как Дон Кихот, другой, соответственно, низенький и кругленький, как Санчо Панса. Оба они, нынешние знаменитости, в период “развитого социализма” начисто спивались, печатались на Западе и к Генриху приходили по делам литературы и винной надобности. Генрих их опохмелял, читались новые стихи. Там я с Сысоевым и познакомился. Был Сысоев тогда стройным и нервным мужиком с лихорадочным блеском лагерных глаз. И говорить мог только о зоне, шконке, стукачах, “шерстяных” и начальнике отряда. На это у него сбивался любой разговор, щедро расплатились с ним за обретенную свободу творчества. Вальяжный Генрих его чрезвычайно уважал. И поделом. И Сысоев его уважал. И тоже поделом.
А вообще-то Генрих обидчивый был. Себе цену он знал, в “андеграунде” был легендой, но тревожился все же недостаточным признанием у разрешенных начальством “властителей дум”. Жаловался на одного писателя, переехавшего в Москву из Питера, что он, Генрих, городской старожил, провинциала обласкал, помог ему акклиматизироваться в столице, а теперь тот его не особо-то и замечает, НЕ БЕРЕТ В РАСЧЕТ. Я уверял его в обратном, но неискренне.
И, место сказать, щедр был Генрих Сапгир и деликатен ВСЕГДА. Помню, поехали в Красную Пахру, на дачу к Аксенову в последнюю зиму перед его вынужденной эмиграцией. Богатый Генрих, автор широко катающихся по стране кукольных спектаклей и мультфильмов, накупил в знаменитом Гастрономе, что на Лубянке, около самой “Конторы Глубокого Бурения”, всяких там опять же водок, коньяков рублей эдак на 200, а когда сели в такси, то я ему СТАЛ ВРУЧАТЬ жалкие свои наличные 15 рублей.
— Ты что? — удивился Генрих.
— А то, — огрызнулся я.
Генрих ПОНЯЛ, и деньги взял. А когда приехали к Василию, не забыл сказать, выставляя бутылки на стол:
— Это МЫ С ЖЕНЕЙ купили.
Впрочем, Аксенов в то время окончательно отошел от спиртного, сами все и выпили.
И я уже не помню, когда именно в результате опять же сложного обмена Генрих оказался в последней своей квартире, на Новослободской улице, недалеко от Бутырской тюрьмы. Мемориальной доски Сапгиру на этом доме нет, а есть доска, посвященная медицинскому академику Абрикосову, обладавшему там при Сталине немыслимо громадной квартирой, громадную, но мыслимую половину которой и заняли Генрих с Милой плюс та же экс-теща, матушка проживавшей к тому времени уже долгие годы в Париже Киры Сапгир.
Нина Михайловна ее, по-моему, звали. Она работала во ВГИКе, курила папиросы “Беломорканал” и очень любила Генриха, равно как и он ее.
Там Генриха поджидало сильное недоразумение. Самую большую комнату он определил для поэтических пиров, но как только расселась в первый раз за столом, придвинутым к стенке, веселая компания, принялась “принимать”, “говорить и спорить”, тут же в стенку злобно застучали. Оказалось, что именно эта стена, отделявшая покои Генриха от покоев покойного академика, где вроде бы размещались его живые наследники, — не капитальная, а суррогатная, из древесно-стружечного материала с наполнителем, что ли? Генрих потом устраивал какую-то дорогостоящую звукоизоляцию, но эффект, как сами понимаете, был уже не совсем тот.
А Нина Михайловна была замечательная. Однажды мы с Генрихом засиделись, обсуждая его новую (рукописную) книжку, которую он мне долго читал, и я, уходя в два часа ночи, обнаружил бодрствующую на кухне эту пожилую женщину.
— Чего это она не спит? — бестактно поинтересовался я у поэта.
— А ей завтра после летних каникул на работу выходить. Будильнику она не доверяет, боится опоздать на производство, — серьезно объяснил Генрих.
Все это кануло. Нины Михайловны больше нет на земле, Генриха — тоже. Но ведь было же все это — и “Аполлон”, и “Метрополь”, и зимний вечер в ресторане “Гавана”, где мы чинно угощались как-то (на его, естественно, деньги) и говорили о том, что все-таки станется с Россией, если она все же сумеет избавиться от большевиков.
И были его умудренные советы старшего товарища и опытного ловеласа, когда один мой дружок, тоже, кстати, поэт, увел у меня временно любимую девушку, отчего я временно, но сильно разволновался.
И были его дивные тексты, о которых я, пожалуй, сознательно не распространяюсь: не мое это дело поэзию судить: хорошо, интересно, люблю, и достаточно с меня сего сознания. Люблю и уникальную прозу его, выдумщика, словотворца, экспериментатора, формалиста.
И был наш совместный визит в московскую гимназию № 1239 году примерно в 1997, где тогда учился мой восьмилетний сын Вася, куда я привез Генриха в качестве гуманитарной и бесплатной родительской помощи в деле просвещения школьников младших классов знаменитым ДЕТСКИМ поэтом.
Выступал он, говорят, блестяще, но я этого выступления не слышал ввиду следующих обстоятельств. Как только мы отъехали от его дома у Бутырской тюрьмы, двигатель моего старого “Жигуля” взорвался, Генриха я довез до гимназии на такси, то же такси отбуксировало домой мою бездыханную машину, на том же такси я явился забрать Генриха после выступления, чтобы обеспечить его скромным гонораром в виде дружеского застолья теперь уже у нас со Светланой, уже в нашей собственной квартире.
Много чего было. И кого.
Помню замечательный обмен репликами Сапгира с Фридрихом Горенштейном, перед самым его отъездом в эмиграцию в 1980 году.
— А ты когда уедешь? — спрашивает Сапгира Горенштейн, который, прямо надо сказать, не отличался в жизни излишней куртуазностью.
— Никогда, — отвечает Сапгир. — Это моя страна, зачем мне куда-то ехать?
— Ну и дурак! Вот тебя посадят, а я буду пить кофе с круассанами на Елисейских Полях и сочинять воззвание “Свободу Генриху Сапгиру”, — дразнит его Горенштейн.
И как в тот же год мы с ним брали уроки английского языка в группе на квартире искусствоведа Тани Колодзей. Люди были все свои, болтали что хотели. Выучили фразу “I hate communism”, которая устраивала Генриха и меня гораздо больше, чем “I choose the freedom”.
…Генрих в мастерской старого скульптора и писателя Федота Федотовича Сучкова, где мы с моей будущей женой Светланой Васильевой тогда жили на двери, положенной на кирпичи, где нас всех однажды и обыскали, унесли в холщовых мешках все наши рукописи, полночи таскали, таскать вам не перетаскать! “Смелее надо писать, прямее”, — учит авангардиста Генриха старый зэк и друг Андрея Платонова Федот Федотович, склонный к антисоциалистическому реализму. Генрих с ним смиренно соглашается.
…Генрих в Коктебеле, где он всегда жил “дикарем”. Спит на каменной скамеечке около писательского Дома творчества в позе послеполуденного фавна, в расстегнутой на животе рубашке. Две писательские старухи проходят мимо, осуждающе качая головами.
…Генрих в ЦДЛе, который он ненавидел, потому что его туда не пускали, потому что он не был членом СП СССР.
…Генрих в Доме кинематографистов, который он обожал, потому что его туда пускали, потому что он был за свои мультяшки членом киношного союза, и его не исключили даже во время “метрОпольского” скандала.
Помню первый “перестроечный” вечер в Доме архитектора все еще запрещенного и лишенного советского гражданства Василия Аксенова, за который его устроителя Сашу Майорова вытащили в КГБ. “Ты чего?” — “А ничего, новые времена”. “Я гляжу на фотокарточку”: Генрих Сапгир, Булат Окуджава, Виктор Славкин, Александр Чудаков, я и “Стальная птица”, прототип главного персонажа одноименной повести Аксенова.
И помню, что в персонаже карнавального романа Аксенова “Скажи изюм”, фотографе, имеющем брутальное имя Шуз Жеребятников, легко просматриваются отдельные черты и Юза Алешковского, и Генриха Сапгира. Вот изгибы судьбы: Юз, исключенный из школы, где он учился вместе с будущим прозаиком Георгием Семеновым и будущим критиком Вадимом Кожиновым, имевшим в либеральных кругах стойкую репутацию обскуранта, был отдан суровым родителем в ФЗУ. Где и встретился с Генрихом Сапгиром, который тогда уже писал стихи и согласился взять Юза в ученики за твердый гонорар в сто сталинских рублей за урок. Которые Юз крал из кармана отцовского кителя и которые приятели пропивали непосредственно во время поэтического урока.
Это, впрочем, Генриха версия, я решил ее проверить, и Юз вчера написал мне письмо из города Middletown, Connecticut, USA, где он сейчас проживает, орфография подлинника сохранена:
“Сапгир шутливо а мб и злобно лгал но он прекрасным был учителем стихописания батюшка пристроил меня за сто кг хозмыла в полиграфический техникум где два рас…яя и сошлись гонорар за уроки — ложь а из дома мы тянули трофейные вещишки и бодали в скупке потом пропивали в баре на Пушкинской бабки мне действительно выдавались — чтоб бросил урочью шоблу ну я и взмыл над ними я покупал массу буккниг увлекся литературой пили и плясали под мой аккордеон <…> я благодарен жизни за недолгую дружбу с ним”.
После техникума их обоих взяли в армию. Юз на Дальнем Востоке сел на четыре года, Генрих отслужил в уральском стройбате без приключений, даже овладел профессией нормировщика, которая ему в дальнейшем сильно пригодилась для пропитания. Снова встретились уже в “МетрОполе”.
Жадным, кстати, бывший нормировщик никогда не был, вечно всех поил и кормил, но денежку умел считать и при мне грубо отказал одному развязному поэтишке, который намыливался взять у него в долг без отдачи: “Я деньги, молодой человек, зарабатываю, а не ворую”.
Помню рассказ о его поэтической юности, как нищие “лианозовцы” под руководством старика Кропивницкого распевали на мотив любимой песни товарища Сталина “Сулико” сочиненный ими гимн своих тогдашних застолий: “Колбаса да жирная селедка…”. Рифма, естественно, “водка”.
Помню его верного друга и соперника Игоря Холина, ширококостного, длинного, угловатого: “У метро у Сокола дочка мать укокала”. Они и умерли в один год. Игорь — летом, Генрих — осенью.
Помню в его квартире косматого и возбужденного юношу Данилу Давыдова, который теперь и сам пасет молодых поэтов и прозаиков.
Эрик Булатов, Николай Вечтомов, Слава Лен, Илья Кабаков, Виктор Кривулин, Лев Кропивницкий, Юрий Кублановский, Дмитрий А. Пригов, журналист Леня Прудовский по прозвищу Хлопотун, который потом стал консультантом у ельцинского министра печати Михаила Федотова… Список удручающе неполон, извините, список открыт, память избирательна. Называю только тех, кого ТОЧНО видел у него СОБСТВЕННЫМИ ГЛАЗАМИ, думаю, что точно.
Помню, наконец, нашу последнюю встречу на Трубной улице около мастерской фотохудожника Вадима Крохина. Изрядно сдавший Генрих с палочкой. “Как дела?” — “Ничего дела”. — “Увидимся? ” — “Увидимся”. — “Я тебе книжку подарю, роскошная, вышла в издательстве НЛО, гонорар заплатили экземплярами”, — говорит Генрих.
Вот и всё.
12.07.2008