Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2009
Черный хлеб правды
Владимир Богомолов. Момент истины. Т. 1; Сердца моего боль. Т. 2. — М.: Вагриус, 2008.
В неоконченном романе Владимира Богомолова “Жизнь моя, иль ты приснилась мне…” упоминается о том, как бойцам переброшенной на Крайний Север воинской части “надо было привыкать к ежедневной изнурительной работе невзирая на погоду: в кирзовых рукавицах, натирая кровавые мозоли, кайлить под толстым слоем льда землю, вгрызаясь в грунт, вбивать сваи… рыть котлованы, ямы, землянки…”
Прочитав же многообразные материалы, которые опубликованы в двухтомном собрании сочинений писателя, подготовленном его вдовой Р.А. Глушко, хочется уподобить этой суровой картине жизнь и творческий путь самого автора. — Вчерашний солдат Великой Отечественной войны, не успевший до ее начала окончить школу, да и потом отслуживший в армии еще пять лет, так что ощущал себя отставшим от ровесников на добрых десять, он упрямо “кайлил” сперва в вечерней школе, потом на заочном отделении университета, “вгрызаясь” в глубь пластов культуры и упорно преодолевая “сопротивление материала” при работе над собственной прозой.
“Чувство неудовлетворенности не покидает меня… Пишется тяжело… надо создавать что-то свое, оригинальное, а не переписывать десятки раз звучавшее”, — сказано в его записях ранних лет, и эта жесткость самооценки и редкостная требовательность к себе остались присущи ему и в дальнейшем.
“Свое”, богомоловское оказалось сродни лучшему, что было и есть в отечественной прозе о войне.
В его знаменитом романе “Момент истины” есть такой эпизод: молодой офицер Андрей Блинов стоит перед строем, “всматриваясь в лица разведчиков, — так всегда, отправляя людей на задание, делал капитан Филяшкин, его погибший командир батальона”.
Случайно ли совпадение фамилий — блиновского комбата, по всей видимости, ставшего для него образцом, предметом восхищения и подражания, и одного из героев романа Василия Гроссмана “За правое дело”, который героически погибает со своим батальоном, защищая сталинградский вокзал, — Бог весть, но не знаменательно ли оно?
Сколь ни оригинален, ни самобытен как писатель со своеоеобразнейшим фронтовым опытом автор “Ивана” и “Момента истины”, показавший, по выражению С.С. Смирнова, “черный хлеб” повседневного труда контрразведчиков, но владевшая им страсть к воплощению “правды сущей, правды, прямо в душу бьющей… как бы ни была горька” (Твардовский) единит его и с Гроссманом, и с Виктором Некрасовым, и с “лейтенантской прозой” более поздних лет.
То, что на приемных экзаменах в университет Богомолову выпал билет с вопросом о “Василии Теркине”, конечно, случайность, но вот ведь какой эпиграф избрал писатель много лет спустя к своему, увы, незавершенному роману:
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны…
Речь не о том, но все же, все же, все же…
Строки Твардовского — не только прямая параллель богомоловской миниатюре “Сердца моего боль”, но и кровно близки всему им написанному: вспомним “Могилу под Белостоком” или сцену заполнения героем “Зоси” десятков “похоронок” на своих, хорошо знакомых, близких ему солдат, да и многое другое…
Примечательнейшая особенность “правды сущей”, донесенная до читателей этой прозой, — ее редкая “неурезанность”, безбоязненность обращения к таким сторонам войны, которые дотоле обходились, замалчивались или по меньшей мере затушевывались; неприятие навязывавшихся “свыше” представлений и “табели о рангах”.
Никто иной не признал этого так откровенно, как один из сановного ареопага той поры — Ю. Андропов в своем отзыве о “Моменте истины”: “Розыскники — младшие офицеры — изображены автором ярко, с уважением и любовью. Они профессиональны, достоверны и несравненно привлекательней Верховного Главнокомандующего и его окружения. В результате вольно или невольно возникает противопоставление младших офицеров системе высшей власти, не украшающее ее и в какой-то степени компрометирующее”. На это противопоставление намекал с присущей ему дипломатичностью и Константин Симонов: “Это роман не о контрразведке (т.е. не только о ней. — А.Т.). Это роман о государственной и военной машине сорок четвертого года и типичных людях того времени”.
В отличие от поистине работающих, мыслящих героев книги, машина-махина функционирует в своем обычном режиме — с величайшими затратами сил и средств, нередко вхолостую, скорее имитируя активность, нежели действительно ее проявляя. И автор, подчеркнуто бесстрастно рисующий в романе бесконечный конвейер всевозможных распоряжений, указаний, запросов, за рамками книги высказался на этот счет с полнейшей определенностью: “Около большого начальства главное — не дело делать, а изображать”.
Этого изображения деятельности — вместо ее самой, изображения правды в искусстве — вместо самой правды — Богомолов решительно не принимал.
Героя неоконченного романа исключают из списка участников знаменитого июньского парада сорок пятого года из-за… шрама на щеке:
“Правая щека видна с Мавзолея!!! Соображать надо!!!… Отставить!!! Это победный парад, а не парад ран и увечий…”
И далее автор со свойственной ему — до педантизма — точностью воспроизводит предписание отбирать лишь “внешне приглядных, ростом не ниже 176 см”.
“Когда на плацдарме батарея подбила девятнадцать танков и, трижды раненый, я хрячил у орудий за наводчика, мой рост соответствовал! А теперь — нет!..” — возмущается один из отставленных офицеров, который “Отечку (простим ему эту “фамильярность! — А.Т.) с июня сорок первого года тянул, из-под Минска”. Да и таким, как замечательный разведчик Катасонов (“Иван”), — невысокий и заметно шепелявящий, с короткой верхней губой и приплюснутым носом, — не шагать бы по Красной площади.
Характерно, что известный сценарист впоследствии попытался убрать из сюжета этого рассказа досадный “шрам” — гибель героя: в уже было отснятом фильме Иван оставался цел и невредим, выходил в передовики и даже ехал на целину! Когда же писатель наложил на картину свое законное вето, Фурцева, тогдашний министр культуры, крайне возмутилась: “Вы жестокий человек и ничего светлого никогда не напишете!”. Жестокостью объявлялась “правда сущая”, зато приукрашивание, а в сущности — искажение действительности, ложь о ней — трактовались как нечто светлое, жизнеутверждающее.
Впрочем, в оправдание министру будь сказано: Богомолов и правда был жестоким — в одном из значений этого слова: “Очень сильный, превосходящий обычные размеры, степень”. Именно таким предстает он, например, и в истории публикации своего романа. Не имеют себе равных стойкость, бескомпромиссность и упорство, проявленные писателем в противостоянии не только с перестраховщиками в редакциях, но и самим всемогущим, по тогдашним убеждениям, “чудищем… огромным, стозевным” — цензурой на различных уровнях, от незабвенного Главлита до Комитета госбезопасности и Министерства обороны, в свою очередь уверенных в собственном всемогуществе, неуязвимости и игнорировавших даже узаконенные в Гражданском кодексе РСФСР авторские права или… не слыхавшими о них. В Министерстве обороны, по свидетельству автора книги, “народ был просто темный, и вели они себя довольно откровенно… В обоих ведомствах были очень крутые разговоры”.
Записанная Богомоловым и подтверждаемая всеми приводимыми им документами история эта — тоже в своем роде роман о кажущейся просто невероятной победе Давида над Голиафом, приученным к тому, что советские литераторы, по горестным словам автора, — люди дрессированные и покорные.
Посему его собеседники поначалу не стеснялись: “Распустили вас!.. Кто вы такой, кто вас уполномочил, кто вам дал право описывать Ставку и Сталина?!”, и даже: “Я вас отправлю… в Кушку!”. Свежо предание, а верится с трудом!
Легко ли было все это не только выслушивать, но и заставлять сбавить тон, и, в конце концов, — побеждать (очередной, заключительный документ: “Военная цензура рассмотрела роман… Возражений против его публикации не имеется”).
Богомолов однажды сказал, что “с Отечественной войной — величайшей трагедией в истории России — необходимо всегда быть только на “вы”.
Иными словами — уважать правду во всем ее несказанно трудно вообразимом “объеме”, во всей несуразности, со всеми взлетами и провалами во всех подробностях — от наполняющих сердце гордостью до тяжких, горьких, даже стыдных.
Отступлений от такой правды — в любом направлении, под любым идеологическим “соусом” — писатель не спускал никому, даже близким друзьям.
“Очернение с целью “изничтожения проклятого тоталитарного прошлого” Отечественной войны и десятков миллионов ее живых и мертвых участников как явление отчетливо обозначилось еще в 1992 году”, — говорится в его остро полемической книге “Срам имут и живые, и мертвые, и Россия…”.
Жесткая критика, которой Богомолов подверг за эту тенденцию даже роман Георгия Владимова “Генерал и его армия”, опиралась не только на собственный военный опыт, но и на десятилетия скрупулезного исследовательского труда, горы изученных печатных источников и архивных документов.
Не только напечатанное в двухтомнике, но и недавние публикации P.М. Глушко в журнале “Наш современник” (2008, № 7—10, продолжение следует) отдельных глав романа “Жизнь моя, иль ты приснилась мне…” и подробнейших подготовительных материалов к нему позволяют увидеть, как фундаментальна была десятилетиями рождавшаяся книга. В ней нисколько не скрадываются, не утаиваются горестные события и явления военных и первых мирных лет, используются неприкрашенные свидетельства о совершавшихся тогда недостойных поступках и прямых преступлениях — незаконных действиях военачальников, жаловавших наградами родичей и близких, мародерстве, погоне за “трофеями”; наконец, о случаях насилия над мирным населением побежденной страны.
Нередко это насилие было продиктовано чувством мести, накопившейся за годы войны жаждой возмездия за общеизвестные преступные деяния оккупантов на нашей земле.
Думая о последних днях войны, даже герой книги, простодушный и прямой старший лейтенант Федотов признается другу, что “озверел малость”. А в фигурирующем в романе политдонесении о том, как воспринимаются в армии директивы о необходимости изменить к лучшему отношение к немцам, приводятся весьма характерные слова одного подполковника: “Приказ № 110-72 правильный, я его одобряю, но у меня в душе жжет”.
Подобное “жжение” усиливалось и бросавшимся в глаза разительным и ранящим контрастом между увиденным в Германии и многими сторонами отечественной действительности. В политдонесениях немало суждений, подобных высказанному красноармейцем Сотковским: “В Германии колхозов нет, а народ живет богато и чисто, а у наших колхозников ничего нет, и живут они в грязи и голоде”. Все это подогревало неприязнь к тем, кто при такой “житухе” пошел войной на чужие земли.
Тогдашние умонастроения наших солдат и офицеров показаны как в уже написанных главах книги, так и в приводимых там документах, чрезвычайно откровенно, объективно и в то же время — с глубоким сочувствием к переживаниям людей, тянувших на себе “Отечку”, а потом оказывавшихся в самых драматических ситуациях.
Каково было красноармейцу Луценко после неоднократных обращений к местным властям с просьбой помочь его нуждающейся семье узнать, что жена осуждена на шесть лет за кражу буханки хлеба, а ребенок вскоре после этого умер?!
“Семья живет скудно, — жаловался другой солдат, — дети сидят без обучения и одежды, голодают…” “Жена пишет — приезжай скорей, — говорил и сержант Чернявский, — дети соскучились, хозяйство разрушено, да и она измучена порядком”.
Даже начальник дивизионной артиллерии полковник Прохоров не скрывал своего недовольства: “Не успели кончить войну, а опять уже новый заем”.
В пору очернения Великой Отечественной, о котором писал Богомолов, были и попытки чуть ли не полностью отождествить, уравнять друг с другом противостоявшие стороны. И в своих последних работах писатель не только неуклонно напоминает о бесчеловечных целях и методах гитлеровских верхов, но и документальными средствами создает весьма впечатляющую картину массовой зараженности нацистской идеологией так называемых простых немцев.
Письма германских солдат домой и послания им оттуда просто поражают одержимостью расистскими представлениями и порожденным ими ощущением вседозволенности для “арийцев”. Печать рейха вовсю трубила о необходимости победить “правдой или неправдой” (“А когда мы победим, кто спросит нас о методах?”, и с явной двусмысленностью: “Для немецкого солдата нет ничего невозможного!”). А в обильно цитируемых Богомоловым немецких письмах возникает уже вполне обыденный, самодовольный, наглый оскал упомянутой “неправды”: “Прошли через несколько деревень, проутюжив их танками как следует… Деревню сожгли, хороший был фейерверк… Испытываю ни с чем не сравнимое наслаждение, убивая беременных самок, чтобы они не плодили ублюдков, — гордятся “подвигами” бравые солдаты, иногда, правда, благоразумно “опуская подробности”. — …Вчера и сегодня мы позволяли себе безумные вещи, научились у расположенной рядом дивизии СС”.
И на все это получают “благословение” из дому: “Имеют ли эти твари и все их преступное государство право на жизнь? — пишет мать обер-лейтенанту Рихарду Ланге. — …Да, я не стыжусь сказать, что трупы врагов меня радуют”. А другому родителю сладостно снится, будто сыночек приехал в отпуск не только с “Железным крестом” на груди, но и с “двумя чемоданами, набитыми подарками”. “Я надеюсь, что ты мне тоже пришлешь красивые московские подарки, а не только покрывала и полотенца, которых уже так много, что я могу ими торговать”, — не отстают жены. И мужья вполне оправдывают эти надежды: “На голубом, почти новом костюмчике для Пупи есть пятна крови. Извини, мое сердечное сокровище, но в полевых условиях, где мы находимся, вывести их очень сложно, ты же это сделаешь без труда у дядюшки Герберта”, — деловито комментирует ефрейтор Кох свои новые приобретения “для нашего гнездышка”.
В книге “Срам имут и живые, и мертвые, и Россия…” Богомолов писал, что, вероятно, у нас сейчас меньше юнцов тянулось бы к молодежным нацистским организациям, если бы были выпущены сборники подлинных документов Третьего рейха, и, как видим, стремился посильно восполнить этот зияющий пробел, — все в том же свойственном ему тяготении к беспредельно честному разговору о пережитом.
И, вспоминая смирновское, более чем тридцатилетней давности, определение “своего”, богомоловского, ныне хочется обновить и уточнить его:
это — черный хлеб правды.
Андрей Турков