Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2009
Об авторе | Юрий Борисович Жидков родился в 1957 году, закончил Ленинградский педиатрический медицинский институт, живет в г. Кирове, двадцать лет проработал анестезиологом-реаниматологом в городской больнице, врач высшей категории, заведующий отделением. Первая публикация — в журнале “Север” в 1999 году, в “Знамени” печатается впервые.
От автора | Врачом я стал по недоразумению. После школы поступил в Институт инженеров водного транспорта, где хорошо и легко учился. Со второго курса ушел. Юношеский идеализм — решил врачом стать. Книжек начитался, мечтами воспарил до большого ученого. Так и не смог “водному” декану толково объяснить причину ухода. Домой приехал — для родителей трагедия необъяснимая: как при такой успеваемости можно престижный вуз бросить по собственному желанию? Поступать на следующий год поехал в Военно-медицинскую академию — необходимый шаг для мальчишки призывного возраста: получалась отсрочка от призыва. Сдача экзаменов происходила в Красном Селе под Ленинградом, куда всех желающих и прошедших медотбор везли бесплатно за счет Советской армии и Военно-морского флота. Успешно сдав экзамены, но не поступив, мы с этими же ведомостями направлялись в гражданские вузы, куда и зачислялись без экзаменов.
Дальнейшая студенческая жизнь складывалась по-разному. Ребята и девчонки, лучшие из лучших, выросшие в тихих провинциальных городках с ограниченным количеством культурных ценностей и тихими безлюдными вечерами, — попадали в столичный вертеп, где жизнь продолжалась до часу ночи и уходить без четверти двенадцать из гостей считалось неприлично рано. Многие отчислялись с первого курса, наиболее распространенная негласная формулировка отчисления — “не справился с городом”. Лекции о великих художниках, музыкантах, культуре речи, этике и эстетике, организованные обществом “Знание”, посещались нами действительно чаще и с большей охотою, нежели по выбранной специальности. Это было всеобщим безумием большинства молодых провинциальных людей, повстречавших на своем пути славный город Ленинград с его изумительно чистой речью, интеллигентнейшими жителями и бездонной культурной пропастью. Вот в эту культурную пропасть многие и валились…
Так и я пять лет боролся с городом, а на шестом курсе внезапно почувствовал, что вот еще год — и окажусь один на один с больным ребенком и его матерью. Надо будет принимать решения, делать назначения, выписывать лекарства. Эта неизбежная перспектива потрясла меня до такой степени, что оставшиеся два семестра шестого курса стал я охоч и до профессиональных знаний. За выпускной год прошел самостоятельно все, чему меня учили предыдущие пять лет, и на выпускных экзаменах по всем трем предметам получил заслуженные “отлично”.
По возвращении на малую родину был я определен на работу в городскую инфекционную больницу…
Юрий Жидков
В тишине, на окраине
На окраине
Последние годы двадцатого века… Начало века двадцать первого. Россия. Областной центр. Городская инфекционная больница… И я — врач в этой больнице. Анестезиолог-реаниматолог.
Больница наша — на окраине города. В народе ее за глаза называют “заразной”. Несколько двухэтажных кирпичных корпусов, огороженных забором. Для каждой хвори — свое помещение. В одном — поносы собраны, в другом — желтухи, в третьем — диагностика… Гараж, пищеблок, складские помещения. Два корпуса отданы детям. В ближайшем от дороги — наше отделение реанимации.
Административное здание, как и полагается, — повыше других будет, в три этажа. Там, на самом последнем, надо всеми — согласно табели о рангах и суммам в ведомостях на зарплату — главный врач с заместителями и бухгалтерией обитают. За пятнадцать лет, что я здесь работаю, главных врачей сменилось несколько. Менялись быстро, как космонавты на орбите: год-полтора — и на выход! Место неприбыльное, заразное, окраинное…
Половину из них сняли за пьянство, половину — за нерадивость. Те, кто алкоголь излишне потреблял, — прямо с утра запирались в своем кабинете и до конца рабочего дня спирт дули. Приема к ним никогда не было, функции их кое-как замы тянули. А налаженная рутинной повседневностью больничная круговерть двигалась независимо от присутствия или отсутствия руководителя.
Трезвые ранее начальники, попадая к нам, оттого и запивали горькую, что не успели еще замордовать совесть, извести ее окончательно в коридорах власти. И она задавала им трепку время от времени по хохолкам да залысинам. Текущие крыши, холодные батареи, проржавевшие трубы, люди, работающие за мизерные оклады… Извечные проблемы стационара. Побившись без пользы в двери госдепартамента и мэрии, убедившись в полной бесперспективности этого занятия и резонно усомнившись в важности собственной работы, они окончательно и безвозвратно “садились на спирт”.
Через три—четыре месяца до заведующего городским отделом здравоохранения доходили первые отрывочные сведения о запоях. С полгода обычно тратилось на бесплодные попытки пресечь пьянство. Далее — десятилетиями отточенный спецприем для директорского корпуса: перевод на другую руководящую должность. Дальнейший след их терялся среди бесчисленных профилакториев и санаториев нашей многострадальной области.
Вторая половина начальников была туповато-упертая. Эти были пропитаны осознанием собственной значимости. Барски-высокомерно прогуливаясь по больничному хоздвору, они наслаждались привалившей им головокружительной властью. Пущай пашня не вспахана, скотину от голода пучит и люд подневольный не красно выглядит — зато все это мое! Я — хозяин! Всему этому!
Эти воровали без оглядки. Плотники, слесари, водители круглый день были заняты на вассальных работах. От внутрибольничных забот вспомогательный персонал полностью освобождался, весь его труд шел на личное благо начальника. Столяры сколачивали двери и рамы, водители отвозили их на дачу, слесари тянули водопровод и меняли трубы. Секретарши по очереди гувернантствовали. Кухонные работники выбирали из продовольственной корзины лучшие куски на отдельное меню для Его Руководства, горячая пища подавалась в кабинет и больничной же машиной доставлялась на квартиру домочадцам.
Так продолжалось обычно до первого годового отчета, после которого городское начальство привычно перемахивало коллегу на другой объект, утверждая незыблемость советской традиции: если направили на руководящую работу — то это уже навсегда, и только смерть разлучит ответственный зад с пропорциональной ему хронической вмятиной в руководящем кресле.
Какой из двух возможных путей выберет теперешний наш главный, для сотрудников пока загадка, но последнее время его частенько замечают навеселе…
Немым укором элите третьего этажа — в подвалах и полуподвалах — столяры да плотники, электрики и сантехники — вспомогательный персонал, являющий собой наглядное воплощение социального неравенства и материального неблагополучия.
У нас весь вспомогательный персонал пьяный. Идет мимо как-то слесарь. Остановился возле нас, на крыльце загорающих. Пошатывается и разговор завести силится. Глаза скользят на дверную вывеску: “Отделение реанимации”.
— Ре-ма-тологи?! Они что?! Эт-то… Жизнь спасают, да?!
— Нет, — отвечает медсестра и четко формулирует основное действо, проводящееся в наших реанимациях, — умереть спокойно не дают!
Городское начальство нашу больницу не любит — к гуманитарному пирогу приглашают в последнюю очередь, а то и вовсе забывают. Да разве может иное отношение у цивильного градоначальника вызвать лечебно-профилактическое заведение, в котором все болезни с испражнениями связаны — рвоты да поносы… Год назад из Канады два самолета с гуманитарной помощью для медучреждений нашего города пригнали — так мы о них из газет узнали уже после того, как они обратно улетели. К этому времени все одноразовые пайки, ими привезенные, между другими стационарами города поделены были и съедены.
Одним словом — на окраине…
В тишине
Реанимационный больной — тихий больной. Даже если поступает буйным. Первое правило — снять возбуждение. Успокоить, обездвижить, убрать страх… Вот и лежат пациенты либо нами загруженные, либо болезнью выключенные. Это они позднее оклемаются — права качать начнут: почему то не так да это?! Но — уже в других отделениях. У нас же первые день-два ничего не помнят — амнезия у них, а позднее, труд наш хлопотный видя и глазея по сторонам, удивляются, как мы тут вообще работаем?! И расстаются с нами, не прояснив до конца, что же такое — им неведомое — нас здесь держит. А мы и сами не знаем. Судьба привела — да так и пригвоздило… Иной раз вокруг себя оглянемся — диву даемся…
Ремонта мы, как открылись, не видели. Ни капитального, ни косметического. Стена кафельная в реанимационном зале выбухает, выбухает, трещит, выпячиваясь… И рушится с грохотом, каждый третий год рушится, поднимая облако пыли, оседающее на стерильные столы и инструменты. В ближайшую неделю дефект залатывают, хватает года на полтора. К моменту очередного обрушения плитка на складе оказывается, разумеется, не той расцветки, что была раньше, — и с годами стена приобрела вид лоскутного одеяла с заплатками всех цветов и размеров.
В отделении три лечебных бокса. Но больных принимаем только в два. В третий опасно: его с постоянной периодичностью в два-три дня сточными водами с верхнего этажа затопляет, а там — кишечные больные. Стены грибком поросли, от него штукатурка вспучилась, провода оголенные по всем помещениям висят, розетки на них болтаются. Облупившаяся краска, незакрывающиеся рамы, на дверях — средневековые железные задвижки, заменяющие функции врезных замков. Прорванные топчаны и диваны с торчащим поролоном, стулья с подозрительным наклоном вбок, дыхательный и наркозный аппараты первых послевоенных лет…
В туалете — свеча. Грязно-восковая, скривившаяся. В несвежей полулитровой банке. Свеча — это хорошо. Можно справить нужду без помарок на одежде и не подмочив тапочку в обязательной приунитазной луже. Потому что у наших туалетных лампочек — досуточная летальность. Свет в туалете работает через два дня на третий. Электрики ничего поделать не могут. Вкручивают новую лампочку — она суток не светит, перегорает. Лампочки у нас в список обязательных для госпитализации предметов обихода входят наряду с мылом, клеем и бумагой. А сами с каждой зарплаты на свечи по три рубля складываемся. Большего семейный бюджет оторвать не позволяет. Электричество в последнее время редко отключают, раз-другой в году. Не чаще. Вот в такие дни и лечатся больные при свечном освещении. Сестры в потемках вены колют. Аппараты пищать начинают и отключаются. Ни о каких генераторах автономного питания мы и не ведаем. О них только министр в телевизоре знает…
Тишина у нас мистическая. В детских отделениях — шум, гам, дети прыгают, подушками кидаются… А в реанимации — тишина! Женщины-врачи цокают каблучками вдоль больничного коридора, но лишь минуют перегородку, реанимацию отделяющую, — и на цыпочки! От резкого ли перехода к тишине? От присутствия ли смерти? Ведь она тут у нас постоянно прописана. Хотя отогнать ее нам иной раз и удается. Иногда только чудом…
Врачи-реаниматологи редко до сорока лет доживают. Стресс постоянный… У нас самая высокая смертность среди врачебных специальностей. Надбавка к зарплате в пятнадцать процентов — лихая компенсация морального ущерба! Пациент на глазах погибает, вопросы изнутри теребят: что еще сделать? Как еще помочь?? А если вот это — хуже не станет? И — один на один со смертью… Последний врач у человека при жизни — реаниматолог. Предпохоронный врач. Ритуальный.
Дурачков неспособных и середнячков не особо одаренных среди нашего брата много меньше, чем в других специальностях. В целом по Руси, как и в стародавние времена, интеллектуальный баланс тот же: двое умных, третий — дурак. У нас эта пропорция благоприятно смещена: примерно четверо к одному. Поэтому, может быть, никто из реанимации и не уходит в другие специальности — случайных людей у нас мало. Но хоть один недоумок обязательно присутствовать должен…
Поступила девочка девяти месяцев, на второй день заболевания. В первый, по нерадивости родительницы, за медицинской помощью не обращались. Температура, сыпь, педиатр осмотрел — и в отделение с диагнозом “острая респираторная инфекция с аллергической сыпью”. Положили вместе с матерью.
Мать — одиночка. Объект заботы государства, основной носитель генофонда, главный производитель будущего нации. Будущая мать-героиня. Живет в общежитии, пьянствует, блядствует, ребенка как козырную карту в коммунальных и финансовых спорах предъявляет. Для того и родила. Теперь же только и рожают в наших небогатых краях: алкоголицы — ради денег на выпивку, нищие и безработные — за неимением другого заработка… Естественно, и в больнице она чаще курить бегает, чем за дочерью присматривает. Малышка слабенькая, попыталась встать — да и упала с кроватки. Мало ли детей падает — и ничего. А у этой рвота, да повторная.
Вызывают дежурного реаниматолога — у нас в ту смену новый заведующий отделением дежурил. У него в связи с продвижением по службе как раз малая звездная болезнь открылась, до того скрыто протекавшая. Он долго с матерью беседовал, анамнез выяснял. Ребенка тщательно исследовал, хотя все признаки мозговой патологии были налицо и в острый менингит укладывались. Так нет же, факт злополучного падения мешает — значит, сотрясение мозга возможно. В первую очередь — черепно-мозговую травму исключать следует! Консультация нейрохирургов показана.
Отправили ребенка в травматологическую больницу. Там его и так, и этак крутят, специалисты разной квалификации смотрят, исследования всевозможные проводят… Все сделали, вплоть до компьютерной томографии. Нет у ребенка черепно-мозговой травмы. Так еще сутки прошли. Звонят снова в нашу больницу.
— Ничего, — говорят, — найти не можем. Может, она все-таки ваша, может, у нее все-таки менингит??
Наши недоумевают:
— Вы что, не пропунктировали ее до сих пор?! — задают самый простой вопрос на эту тему.
В ответ конфузное молчание.
— Так это только и осталось, — отвечают подавленно.
Итак, добрались до очевидного, с чего начинать следовало. Делают пункцию — а там гной! Зеленый, зловонный. Гнойный менингит у ребенка! Ультрасовременные дорогостоящие методики применили, денег не пожалели, а банальный анализ куда информативнее оказался! Диагноз выставляют — и к нам ее, мученицу, возвращают… Так, при манифестной клинической картине, задействовав многих специалистов и все последние медицинские достижения, установили обычный для нашей специальности диагноз, с которым врач-инфекционист в одиночку в первые часы справляется. Чудеса, да и только… На четвертые сутки госпитализации начинаем лечение.
— А если бы ее в травмбольницу не отвезли — кто бы ей тогда правильный диагноз поставил?! А?! — потешались молодые доктора над новым заведующим. — А если бы она не упала? Так бы и продолжала от ОРЗ лечиться?
Среди сотрудников больницы отношение к реанимации разное. Есть и зависть: больных меньше, зарплата больше — наши “реанимационные” пятнадцать процентов… Так за них и платить приходится нервами, ранними бляшками в сосудах да преждевременным старением. И еще срывами на домашних, вспышки гнева нежданные — обычное дело…
Жена в слезах. Сын покидает квартиру, хлопнув дверью и с угрозой более не возвращаться. Никто не понимает, что произошло и почему. На деле же все очень просто. Минувшей ночью на дежурстве хоронил я того, кто никак не должен был умирать. Ни по возрасту, ни по болезни. А я похоронил! Потому что не имел нужного лекарства. Потому что не было необходимой аппаратуры. Потому что никого врачебные тревоги и хлопоты уже давно не волнуют.
Лето-осень: сезонные похороны
Без лекарства
Регион у нас эндемичный по клещевому энцефалиту и болезни Лайма. Это две такие сезонные заразы, которые клещами передаются. И не только при укусах, но и при раздавливании, при размазывании по телу. Начинаются в мае и продолжаются вплоть до сентября. Конечно, в сентябре укусов уже почти нет, но заболевание укушенных в августе как раз к этому времени и развивается.
Раньше, при советской власти, территория области обрабатывалась с самолетов противоклещевыми составами, и заболеваний среди людей практически не возникало. Укусы клещей регистрировались, а заболевания — нет, клещ был незаразный. В послесоветское время, когда государство сняло с себя заботу о сохранении здоровья нации, — многие годы леса не обрабатывались, и напасть распространилась до того, что кусать клещи стали уже в городе — в городских парках, в транспорте. Расплодились клещи неимоверно, да и степень их осемененности вирусом энцефалита на порядки возросла. И вот теперь, если уж укус — то наверняка болезнь.
Способ профилактики, как и основной способ лечения, — противоклещевой иммуноглобулин, а он закончился. В больнице — закончился. В аптеках города — закончился. Везде закончился. И это, как снег поздней осенью для коммунальных и дорожных служб, — большая неожиданность. Всякий год, как лето, как начинаются укусы клещей, — так противоклещевой иммуноглобулин с прилавков аптек и из аптечных складов исчезает, и невеликие больничные запасы его иссякают мгновенно. Не ожидали, — оправдываются фармацевтические начальники, что потребность в нем так велика будет. И мечутся бедные люди по аптекам, клиникам и стационарам в поисках драгоценного спасительного средства, а его нет ни для лечения, ни для профилактики. У нас в больнице его категорически нет, а все отделения энцефалитами завалены — и никому дела нет. Молчат организаторы здравоохранения — не докладывают вверх по инстанции, не беспокоят вельможных лиц.
Заболевание тяжелое, если не со смертельным исходом, то уж с серьезными неврологическими нарушениями — без сомнения. А используй иммуноглобулин вовремя да в нужных дозах, будь он в достаточном количестве, да в ранние сроки введен, да правильно сохранен, — и не было бы тех смертей, не было бы тех инвалидов — ни ножку приволакивающих, ни на головку слабых.
Не так давно страховые компании кампанию по необходимости страхования провели. Народ деньги им отдал, чтобы в случае чего лечение по полной программе получить за счет средств страховых компаний. И вот укушенных — полно, застрахованных — море, а самого дорого и важного лекарства при этом нет как нет. Страховые компании теоретически готовы оплатить всем застрахованным дорогостоящее лечение. Но фактического лечения дорогими препаратами по якобы независимым причинам не проводится. Оплачивается лечение дешевое и малоэффективное.
Сейчас двое больных — на аппаратах искусственной вентиляции, без сознания, в коме. Три—четыре дня — и похороним. Одной — девятнадцать лет, другому —восемнадцать. Обоих похороним.
Без аппарата
Еще ГУСы у нас умирают. ГУС — это гемолитико-уремический синдром. Развивается в основном у малышей до двух—трех лет, часто после кишечной инфекции. Рвота, понос, а потом ребенок мочиться перестает. И умирает от отравления собственными шлаками, которые почками должны выводиться, потому что почки не работают. Такие дети лечатся методом гемодиализа — “искусственной почкой”. Только в отличие от хронических почечных больных, которые на диализе несколько лет жить могут, наши пациенты — острые, и все у них гораздо сложнее: почки — не единственный орган, который страдает при этом заболевании, поражается еще система крови, разрушаются эритроциты… Восстановить можно — донорские эритроциты ввести, но только помощи такой ненадолго хватает. И вновь анемия… К тому же, чем больше льешь чужую кровь, тем дольше почки не восстанавливаются, а не лить нельзя… Вместе с эритроцитами и тромбоциты разрушаются — а они за свертываемость отвечают, в любой момент кровотечение случиться может.
Все это мы с Божьей помощью кое-как корригируем и помереть от анемии и тромбоцитопении не даем. Но в основе лечения лежит все-таки — гемодиализ. И вот тут начинаются главные проблемы.
Гемодиализ у нас в городе есть. Целый центр гемодиализа, где в две смены, в выходные и по праздникам, “крутятся” почечные хроники. Взрослые. И аппараты соответственно тоже взрослые. У нас же — малыш, у которого крови собственной в организме в десять раз меньше, но на заполнение системы забирается такое же количество, как и у взрослого. Для нашего младенца, да еще с критической анемией, это острая массивная кровопотеря! Вот и умирают они на диализе. Жизненно необходимая лечебная процедура для них становится смертельной. Хороним мы детей на диализе. Пять—десять человек в год. Летальность их — под восемьдесят процентов. Двадцать лет назад, когда я начинал работать, те же проблемы были. Двадцать лет прошло — все по-прежнему. Как не было детского гемодиализа, так и нет; как не применялись другие методы детоксикации, так и не применяются.
Лето — сезон для ГУСов. Вот шестимесячная девочка из дальнего района. Заболела, как обычно — рвота да понос. Лечат дома — без успеха. Кладут в стационар, в центральную районную больницу. Капельницы, антибиотики — не лучше! Мочиться перестала, отеки появились… Ее — к нам, самолетом, по санавиации.
Спрашиваю мать:
— Как долго она у вас не мочится?
Очень важно знать длительность периода анурии — отсутствия мочи. Чем дольше, тем в большей степени почки пострадали и меньше надежд на обратимость процесса.
— Да дня два…
— Точнее.
— Точнее не могу сказать, она же в памперсах была.
Памперсы — это такое изобретение человечества, как будто специально придуманное для того, чтобы ГУСам хуже было, чтобы начало периода анурии пропускать, чтобы смертность от них выше была. Ибо неплохо поддается лечению тот ГУС, который еще только-только начался: обратили внимание, что писать реже ребенок стал, — и вот уже подозрение на ГУС, и вот уже начало лечения! Если, конечно, доктор подготовлен, знает, о чем речь идет и что от него дальше требуется…
— Все-таки, — продолжаю допрашивать мать, — когда заметили, что мочи меньше стало?
— Дня два — так уже точно совсем нет, — отвечает, — а меньше стало… да как с неделю. Если раньше по два памперса в день меняла, то тут — за целый день один, и тот неполный…
Вот оно! Вот когда этот ребенок должен был появиться у нас, неделю назад он должен был начать лечиться от ГУСа. И вот тогда-то летальность и могла бы быть как во всем цивилизованном мире. Позднее поступление! Это особенность наших местных ГУСов. Мало того что аппарата для детского гемодиализа нет, так еще и поступления поздние.
Все, думаю, конец печальный, прогноз фатальный — исход летальный. Заключительный аккорд в беседе с родственниками:
— Вы ей будете делать гемодиализ? — спрашивает отец.
Уже где-то наслышался, кто-то объяснил ему, что к чему и в чем тут заковыка.
— Будем.
— У вас есть детский гемодиализ?
Не могу же я ему сказать, что нет. Корпоративная тайна. Не вправе я на неурядицы внутренние жаловаться, не могу я его посвящать в детали и нюансы специфического для нашей клиники лечения ГУСов у детей раннего возраста — на взрослых аппаратах гемодиализа. Как они умирают по три раза за сеанс, а мы спасаем их… А хочется, ой как хочется рассказать всю правду о нерешаемости очевидных и решаемых проблем!
— Гемодиализ, — отвечаю, — будет проводиться в другой больнице, в центре гемодиализа. — И от ответа ушел и сказал кое-что, больница та взрослая — все знают, вот пусть дальше сами и думают.
Расстаемся с родителями, все, что мне нужно было, я выяснил, они, что хотели, — разузнали, бумаги подписали, согласие на все процедуры дали, дальше — в бой! Наркоз… Катетеризация двух центральных вен, с двух сторон, максимально большим катетером, взрослым, да еще и с дополнительными отверстиями, иначе кровь не пойдет струей нужной и аппарат ее не потянет. Процедура трудоемкая, утомительная… И наркоз продолжительный…
Неделя проходит. Пять гемодиализов минуло. Начала потихонечку выправляться малышка. Мочи мало, не так быстро, как хотелось бы, не каждый день удвоение. Вот и сто, и двести миллилитров за сутки. Мочевина с креатинином снизились. И родителям с прогнозом, пусть и нерешительно, но благовещаем:
— Может быть, может быть… Но заболевание еще продолжается… Почки восстанавливаются, да… Но ведь и другие органы поражены… Как они себя поведут?
Умирать ребенок начинает внезапно, в мое дежурство. Просто так. Без видимых на то оснований. Сердечная недостаточность, перикардит… За лекарством же для анестезии идти нужно за тридевять земель, в другой конец больницы, через три корпуса, а это время, время… Там во взрослом отделении у нас сейф с наркотиками и анестетиками. Реанимация в одном корпусе, с одного края больницы, а анестетики — основное лекарство в анестезиологии — с другого! В то время как персонал, ведь кто-то же отлучиться из отделения должен, на вес золота… Санитарку послали, это ее обязанность. И отсутствует она, если бегом… минут пять—десять. А зачем ей бегом — у нее зарплата по второму разряду в общей тарифной сетке, когда у главного бухгалтера, который ее и за человека-то не считает, — по семнадцатому. Из вас кто-нибудь будет по ночам, когда все добрые люди спят, в холод собачий по неосвещенной территории за девятьсот рублей в месяц бегать? Бред же! Вот и ходят они шагом. И, когда возвращаются, бывает уже поздно… Иногда все же успевают.
Но эта девочка умерла. А вы с родителями умершего ребенка когда-нибудь беседовали? Сообщали им о смерти?! Пожалуй, это самая экстремальная часть нашей работы, самое стрессорное в ней это, а вовсе не сама смерть и не борьба с ней.
Грибная история
Летом и осенью у нас мрут грибники. Грибной год один был на диво. Поганки тогда под сыроежек мимикрировали. И мы только за август троих грибников в морг отправили. Но там вроде не было ничьей вины — одна беда.
А тут в обычный год ребенка “скорая” привезла. Поздно вечером. Второй день рвота. Есть-пить перестал. Температура нормальная, живот не болит. Диагноз в таких случаях — пищевая токсикоинфекция. Съел что-нибудь не то. Сомнений диагностических вроде бы нет, но… Кожа как будто желтовата. Печень, однако, не увеличена. Родители в один голос заявляют, что причина — в школьном обеде.
Желудок промыли, клизму сделали, положили под капельницу токсин выводить. Его лечат — а ему хуже! Мать перестал узнавать. Куда-то прочь рвется. Отек мозга явный. Причина? Рвота не повторялась, стула не было, делали все правильно. Лекарства все переносит, давление нормальное… Не отравился ли он чем посерьезнее??
— Он у вас таблетками дома не играл?— спрашиваю у матери.
— Нет.
— Может, пузырьки какие… Упаковки неполные в комнате валялись?
— Нет. Не было ничего.
— Не похоже это на обычное пищевое отравление… Не так бы все должно протекать. Подумайте хорошенько, может, что еще вспомните…
— Нет. Мы вообще в доме таблетки не держим…
— Быть может, бытовые яды? Химикаты?
— Он никогда ничего без спроса не берет. Да и убрано все далеко.
— Мы его в реанимацию заберем, там полечим. А вы пока повспоминайте!
Забрали, желудок повторно промыли. Еще сорбента добавили. Растворы детоксикационные с учетом отека головного мозга льем… Возбуждение купировали. Спит спокойно. А мы голову ломаем: что с детенышем приключилось?! Тут и анализы из лаборатории подоспели — аюшки! Поражение печени плюс токсическая энцефалопатия…
Еще раз к родителям:
— Не было ли грибов на столе в школе?
— А кто его знает, — отвечают, — мы там не были!
— А консервов?
— Может, и были…
Вот-вот заря утренняя, а мы над диагнозом бьемся. У нас же не токсикологический центр… Все, что в силах нашей лаборатории, сделали. Специалистов-консультантов вызывать? Каких? Да и рано пока, состояние без дальнейшего ухудшения… Объем и качество лечения — в соответствии с тяжестью состояния. И тут…
— Может… — мямлят родители, — у нас грибы… Мы дома ели…
— Какие?
— Да сморчки обычные…
Сморчки?! Обычные?!! Это ж надо — словосочетание! У нас сыроежки давно необычные! После того как серия отравлений поганками прошла с тремя летальными, у нас все сотрудники в отделении грибы есть навсегда отказались. Ни в каком виде. А если очень хочется — только губчатые, пластинчатые — ни-ни! Ведь все грибники были со стажем, не брали поганок. Но те смимикрировали.
А сморчки и при нормальной экологии — отрава сыроядная. Где сморчки — там и строчки, невелика разница. Условно-съедобные, одним словом! Я еле сдержал гнев праведный:
— Вы их готовить умеете? — говорю как можно мягче.
— Конечно… Не в первый раз.
— А что за надобность? Кушать нечего? Вы же оба с мужем работаете… Зарплату задерживают?
— Нет. Просто так, в парке гуляли… И насобирали. Они же вкусные!
— А сами вы их ели?
— Конечно!
— И нормально себя чувствуете?
— Нормально.
— И вы? И муж?
— Да. Все хорошо.
— Точно технологию изготовления знаете? Соблюдали?
— Да, да. Их долго варить надо.
— Ладно, идите, — заканчиваю малопродуктивный разговор. — Мальчик остается диагностическим. До конца не ясен. Лечение проводится как при отравлении неизвестным ядом. В дальнейшем понаблюдаем, как дело пойдет. Больше ничего сказать не могу.
Ушли. Время до конца дежурства есть. Полистал справочник по отравлениям. Не все как по книжке, но похоже. Процентов на пятьдесят.
При повторном утреннем обследовании мочевина с креатинином подросли — вот оно! Почки поехали! Их-то и не хватало для пущей ясности, для полной клинической убедительности, для окончательной выразительности! Отравление сморчками! Глубина комы, слава Богу, не наросла, билирубин уменьшился. Таким и сдал его по смене.
На следующий день он в коме глубокой! Нарушения стволовые, на принудительной вентиляции… И гемосорбция сделана, и заменное переливание крови — без успеха. Консилиум собрали. Сошлись на отравлении сморчками. Еще подробнее родителей расспросили — и выпотрошили из них правду. Грибы они действительно долго варили, как положено, часа три-четыре. Потом заправили бульончик и сели кушать, но только папа с сыном. У мамы аппетита не было. Отец под водочку грибочков съел. Ребенка супчиком покормили. А бульон-то слить следовало! Еще раз промыть грибочки, еще отварить, снова слить — и так раз четыре—пять! После чего окончательно промыть тщательно и… обжарить! И никаких похлебок! Весь токсин из гриба при варке в бульон переходит!
Наутро ребенок проснулся и в школу собрался. Маму будит: чем позавтракать? Она в ответ: “Бульон в холодильнике от грибов остался. Допей!” К ночи к нам привезли.
…Суток пять он у нас вентилировался, пока почки с печенью окончательно не распались. От прогрессирующей полиорганной недостаточности и умер. Родители все это время под дверьми на крыльце просидели. Оглушенные, задавленные… А вот не жалко их было никому. Убийство, по глупости оно или по халатности, — все равно убийство.
Неизбежный финал
Главный врач запил. Что и требовалось доказать. Что и было предсказано.
Ночь уже. Одиннадцатый час вечера. Спускается с третьего этажа… И, как часто с ним в последнее время случается, двери перепутал, вместо выхода во двор — в приемный покой стал ломиться… Приемник спит уже. Сестры на следующий день жалуются друг другу…
А как не запить? За последние полгода только пятеро врачей уволились. И все — специалисты, и все лучшие, и все в работоспособном возрасте. Кто в другую больницу, кто за границу, кто вовсе вон из медицины…
Кто остается? Пенсионеры с умеренно выраженным атеросклерозом головного мозга да те молодые, которые, хоть и без энцефалопатий, да талантом не отмечены. А кто за гроши и в таких условиях работать будет?!
Больница развалилась окончательно. Нет ни одного корпуса, чтобы крыша не текла, ни одной палаты, чтобы краны работали. Все стены — в разводах от подтеков, с обвалившейся штукатуркой, поросшей грибком. Прогнивший линолеум на полу, тараканы в шкафах, только в реанимации мы убиваем одну—двух крыс и несколько мышей каждый год. Однажды мать, лежащая по уходу с ребенком, проснулась ночью оттого, что у нее на груди крыса сидит… Кто в таком гадюшнике лежать будет? Только те, у кого дома еще хуже. Но дома люди все же стараются жить поприличней. А больница — чей дом?
Приезжающие из района жалуются:
— Мы к вам ехали, думали — областной центр! Не то что наша районная развалюха!
— Да, — отвечаю, — во всей стране, кроме столиц, — бардак и разруха, тотальный геноцид, последняя фаза этногенеза… А вы думали, у нас в отдельно взятой больнице — кущи небесные?
— Мы бы могли заплатить… А у вас даже платных палат нет!
— И сколько вы заплатить собираетесь? Тысячи две—три рублей? Да и то посчитаете, что много. А у вас только один курс антибиотика — на сто тысяч! Не считая других лекарств и работы персонала.
— ?!
— У нас как-то семья деревенская дом заложила, чтобы ссуду взять на лечение дитяти, и сумму от этого заклада в банке им выдали — аж десять тысяч рублей. Вот и думайте теперь — что такое платная медицина? Самое большое их богатство — жилище — в десять тысяч оценили, а курс лекарства — в сто семьдесят тысяч. Вы посмотрите список лекарств, к бесплатному применению по ФОМСу разрешенный. Два десятка наименований! И все!! А у нас только инфекционных болезней — больше сотни…
ФОМС — фонд обязательного медицинского страхования — это такая форма нищеты в медицине, когда перечень медикаментов, данных врачу на лечение больного, строго ограничен. Если этой формы бесплатного лечения придерживаться, то и не вылечишь никого, и как врач деградируешь, так как туда ни одно современное средство не входит. Зато контроль со стороны организации ФОМСа за нами, не транжирим ли мы их убогие средства, таков, что у нас под это дело новую должность ввели: заместителя главного врача по контрольно-экспертной работе — это значит, по связям с ФОМСом. Зарплату ему платят.
Свет у нас горит когда хочет. Вот лежит немолодая женщина на аппарате искусственной вентиляции, и все пока хорошо: работают инфузионная помпа, монитор, два дозатора… Все зелененько светится, все ровненько электроснабжается. Нет только санитарки и некому сходить в лабораторию за анализами. К нам не идут в санитарки — нагрузки значительно больше, чем в других отделениях, а зарплата та же. В других отделениях санитарка пол вымоет раз в сутки, и больше до утра ей никаких забот не светит. А у нас за те же деньги — и в лабораторию галопом, и больных перевести, и свежих принять, и постелить, и покормить, и полы вымыть, и дезинфекцию провести — и текущую, и окончательную; и судно вынести, и больного подмыть… В лабораторию и обратно за сутки несколько километров набегает.
Сестер же на смене всего две, и у каждой — больные, от которых никак отойти нельзя, но, что делать, приходится… Ушла одна в лабораторию за анализами, возвращается — нет электричества. И на улице ночь, и в боксе. Дыхательный аппарат просто не работает, а все остальные мигают красно и гудят на все голоса, что электропитание прекратилось. Она врача кричит, меня то есть:
— Аппарат не дышит!
Подхожу. Больная синяя, аппарат не работает, сердце тоже. Умерла больная.
— Да я же не больше пяти минут ходила!
— Успокойся, я тебя не ругаю.
Что-либо делать уже поздно и бесполезно. Ну, заведу я ей сердце: атропин, адреналин, непрямой массаж… А дальше что? Дышать мешком вручную? На такой респираторной поддержке при ее гипоксическом сердце она и часа не протянет… Остальные приборы тем временем замолчали — ненадолго встроенных аккумуляторов хватило ровно на две минуты автономной работы, чтобы тревогу отсигналить.
Накрыли мы женщину простыней. Родственникам сообщили, что умерла. Естественно, от основного заболевания — не оттого же, что свет потух…
Восстановили электроподачу на следующий день. Через сутки — снова все вырубилось. Опять починили. И так две недели кряду. Менять, говорят, всю проводку надо и щит — все менять, все прогнило.
Сообщил я главному, написал очередную докладную — не взволновало его мое сообщение, у него свои проблемы. “Мне тебя закрыть легче, чем отремонтировать”, — говорит ему начальник департамента. В том смысле, что не по силам ему этакий ремонт зараз потянуть. Так ведь раньше думать-то надо было. Не ждать, как коммунальщики, пока все в окончательную негодность придет. А чинить да латать по мере необходимости, по мере старения и износа.
Ремонт одного нашего корпуса затеяли все-таки, и вот уже год мы снимаем угол у соседей в третьем отделении. Реанимация теперь — часть коридора детского отделения, отгороженная занавеской. Нет ни ординаторской, ни комнаты медсестер. Раздевалка общая: для врачей, сестер и санитарок. Для мужчин и женщин. Она же и буфет, и комната отдыха. После того как закончится ремонт нашего корпуса — все остальные корпуса, вероятно, сразу же рухнут. Ибо держатся они каким-то непостижимым образом вопреки всей проводимой хозяйственной политике.
Зато начальников медицинских с преуспевающими бизнесменами путаем.
Иду по территории. Джип тормозит, черный, новье. Из него — дама средних лет, холеная: загар, макияж, прическа, туфли остроносые. Ну, думаю, опять владельцы заводов, газет, пароходов печень надсаженную восстанавливать прикатили… И главный мимо бежит, меня обогнал:
— Некогда, — говорит, — видишь, из департамента по поводу ремонта приехали, сейчас по отделениям пойдем.
Полгода не прошло, захожу к нему с реанимационными проблемами, а он расстроенный сидит.
— Смотри, — говорит, — смету из департамента на ремонт прислали: компакт-унитазы — четыре тысячи пятьсот каждый! А привезли отечественные, с пластиковыми бачками, им красная цена — четыреста рублей…
— Не берите, откажитесь.
— Так смета утверждена уже всеми, кем надо, подписана, поставки начались… А вот, смотри, мойки, ванны… Какие по смете — и какие привезли!..
Беды российские — дураки и дороги, а врачебные беды — начальники медицинские. Ведь реанимация — это организация, обучение и оборудование. И где эта организация?! Организаторы здравоохранения — поголовно бывшие двоечники, потому и подавшиеся в начальники. Ох, и насмотрелся же я на них! Как захворает какой начальствующий отпрыск да к нам попадет — тут же прискачет какой-никакой посыльный из департамента и давай вникать, какая помощь нам необходима. Мы нищету нашу показываем, он ужасается, как будто и не ведал об этом ранее, помочь обещает и уплывает во свояси свои департаментские. Спасаем мы отпрыска, а помощи как не было, так и нет. Оттого что чиновник свою деятельность мыслит только на уровне “узнать и доложить”. И глубоко убежден, что работу свою на “отлично” выполнил.
Обучения последние пятнадцать лет никакого, как дурачки в собственном соку варимся — все оттого же, что денег у чиновников на наше обучение нет и не предвидится.
Об оборудовании и говорить не приходится. У нас — один дыхательный аппарат для искусственной вентиляции легких, и тот почти всегда занят, а попади к нам в это время второй нуждающийся в нем больной — опять будем врать, что он помер от тяжести заболевания… У нас и наркозного аппарата нет. Реанимация — без наркозного аппарата! Восемь лет уж докладные пишем, что нужен нам наркозный аппарат. И все нипочем!.. Доколе дети будут гибнуть от разгильдяйства и халатности начальников медицинских?! Мы в год четыре—шесть человек хороним только оттого, что анализатор газов крови и электролитов не работает. Вот уже пять лет не работает. Это такой аппарат, без которого качество оказываемой помощи на порядок ниже становится. Больному, которому искусственная вентиляция проводится, положено газы крови три—четыре раза в день определять, и потом, согласно показателям, ручки вентилятора подкручивать, чтобы параметры адекватные подобрать. Без газов — как это сделать?!. А в нем, в аппарате, всего-навсего реактивы закончились. И стоили-то недорого… А недавно ненужный аппарат поступил по тендеру. Тендер — это такой конкурс, когда несколько поставщиков соревнуются. Очень коммерчески выгодное дело. Закупка проводится огромной-преогромной партией. Выигрывает такой конкурс, как правило, фирма, предлагающая не лучший и не очень нужный, но самый дорогой товар. Отчего бы это, а?
— Это не очерк, — подытожила матушка, закончив читать мой опус, — это докладная записка министру здравоохранения.
— Он не поймет, — замечаю без всякой иронии, — он у нас без медицинского образования.