Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2009
Об авторе | Игорь Николаевич Гамаюнов, журналист, писатель, автор четырнадцати книг — романа “Капкан для властолюбца”, повестей “Странники”, “Ночной побег”, “Окольцованные смертью”, “Камни преткновения”, “Ошибка командарма”, “Однажды в России”, “Мученики самообмана” и др., а также — рассказов и очерков, публиковавшихся в “Литературной газете”, в журналах “Нева”, “Смена”, “Юность”, “Огонек”. Работает в “Литературной газете” обозревателем.
Из деревенской тетради
От моего городского порога до здешнего деревенского — 168 километров, пролегающих вначале сквозь мучительно медленные московские пробки, затем — по бывшему Владимирскому тракту, мимо веселых березовых рощ и сумрачных еловых лесов, новеньких автозаправок с толпящимися возле них “дальнобойными” автофургонами, мимо бревенчатых, в сказочно-русском стиле кафе, изобретательно названных “Сытый папа”, “У Гурича”, “Дон Кихот”, “Левитан”.
Наш путь в чаемую тишину дважды пересекает по мостам спрятанную в зарослях тальника, петлистую Клязьму, а на 150-м километре у городка Лакинск, известного изящной бело-голубой церковкой, построенной генералиссимусом Суворовым, имевшим здесь свое поместье, сворачивает с трассы направо, к покосившемуся указателю “Совхоз им. Лакина”, торчащему неподалеку от обшарпанного козырька автобусной остановки. Возле нее обычно пасутся в зарослях бурьяна любопытные козы. Ждать местного автобуса иногда приходится долго, и козы подходят к ожидающим с вопросительным блеянием, словно интересуются: “А вы кто такие будете?”.
Отсюда узкие асфальтовые петли ведут к поселку Заречное, к деревням Копнино, Цепелево, Осовец, Жохово, уютно угнездившимся на всхолмленных берегах все той же вездесущей Клязьмы. В одной из этих деревень (в ней всего одна улица, бревенчатые дома обшиты тесом, белоствольные тополя да ветлы шумят над их крышами) пять лет назад я вдруг по случаю стал домовладельцем. И с тех пор, курсируя из Москвы в деревню и обратно, живу как бы в двух разных мирах.
Артельная логика
Так здесь сложилось: все мало-мальски значимые конфликтные ситуации становятся известными все у той же автолавки. Вот она, притормозив у соседнего дома, выкликает всех квакающим сигналом, громко лязгают ее растворенные дверцы, и, подходя к быстро возникшей у “газели” пестрой толпе, я вижу известную здесь коренастую особь с багровым от постоянного пития лицом. Считая монеты на растопыренной ладони, этот товарищ (в недавнем прошлом — механизатор, зарабатывающий сейчас колкой дров по дворам) просит пива без очереди, потому как — трубы горят. И когда кто-то его спрашивает, почему “ушел от Шраменко”, бурчит в ответ:
— Не хочу перед ним унижаться. Он же только приезжим нормально платит.
О приезжих из Узбекистана, невысоких смуглых мужичках средних лет (между тридцатью и пятьюдесятью), я знал и раньше: живут обособленно, в общежитии возле административного корпуса, расположенного между двумя населенными пунктами — поселком Заречное и селом Копнино (это километрах в семи от нас). Берутся за любую непрестижную работу: зимой — скотниками и кормораздатчиками, а летом — пастухами, посменно. Стада большие — по двести—триста голов. Набегаешься, пока с пастьбы на дойку пригонишь, а потом обратно. У всех приезжих в Средней Азии семьи, поэтому живут они здесь экономно, деньги домой переводят. И никогда ни с кем не конфликтуют.
О гендиректоре животноводческого комплекса Николае Шраменко, крепком хозяйственнике, человеке улыбчивом, но весьма твердом в своих решениях, я тоже кое-что знал: в 90-е годы, когда комплекс дышал на ладан, Николай Иванович, избранный трудовым коллективом (как тогда водилось!) директором, переориентировал производство “с мяса на молоко”, чем его и спас от окончательной гибели. Правда, ценой сокращения рабочих мест. Сокращал, как он выражается, ненадежных. Как-то я спросил его о приезжих, неужели они надежнее местных. Он объяснил:
— Я должен быть уверен, что пастух не напьется, не растеряет стадо, что механизатор с сильного похмелья не сломает дорогостоящую технику, купленную, между прочим, за границей. Такой вот у нас здесь конфликт интересов.
Приезжие, по его мнению, почти всегда надежны. Правда, к технике они не предрасположены, тут у Шраменко особый отбор, а на других работах приезжие очень старательны. Поэтому он их поощряет.
— Но такое поощрение, наверное, у местных вызывает неприязнь?
— Это некоторых местных в буквальном смысле отрезвляет. И — дисциплинирует. Кстати, в пастухах у меня несколько местных работают, плачу им, как и остальным — в пределах шести—восьми тысяч рублей. Эти несколько — нормальные мужики, знают, когда можно приложиться, а когда нельзя. На работе — нельзя.
Сказал спокойно, но в голосе — жесткость. Та самая, продиктованная крайней ситуацией, порожденной переходом к рыночной экономике.
И тут я вспомнил историю одной артели, ремонтировавшей в нашей округе дома.
…Их было трое. Приезжали на потрепанных “Жигулях”, выгружали из багажника инструменты, обмеряли стены нашего дома. Подсчитывали, сколько понадобится вагонки, сколько напольных досок. Прикидывали, какой конфигурации должно быть крыльцо и козырек над ним. Мы, уезжая, оставляли им ключи от дома, а приезжали, когда оговоренная часть работ была сделана. Рассчитываясь, приглашали за стол — чаевничать. От выпивки они отказывались категорически.
А за чаем разговоры шли в основном про то, как простому человеку в российской провинции сейчас выжить. Считали: на комплексе доярки с телятницами в среднем получают около восьми тысяч, механизаторы — до двадцати, но только в весенне-полевых и уборочных работах. Зимой же, в глухой сезон, им за ремонт техники платят четыре—пять тысяч в месяц. С голоду не помрешь, но нормально жить — трудно. Конечно, самый надежный доход — это свое подворье, только ведь сажать картошку, держать корову с теленком, да еще возиться в теплице и кормить кур и гусей — это убойный труд. Что делать? Бежать в город? Дышать выхлопными газами и толкаться в метро?
Затевал наши дискуссии Вова (так он себя назвал), высокий чернявый говорун лет сорока, легко переключавшийся с темы на тему. Он был вожаком в этой мобильной группе и как-то за столом, сделав рукой рубленый жест, заявил: “Мы не пьем!”. Именно он, принимая заказы, вел все ответственные переговоры и демонстрировал чудеса мастеровитости, когда приходилось что-то быстро сделать. Смеясь, приговаривал, чуть заметно окая:
— Мы и на скрипке сыграть сумеем, если очень надо, только вначале маленько подучимся.
При всей своей сметливой гибкости, даже — деликатности! — в переговорах о фронте работ и сумме вознаграждения был он в своих общих суждениях резко категоричен. О сельской безработице говорил так:
— Почему ее в советское время не было, знаете? Да потому, что все равны были — и трудяги, и лентяи. Всем платили одинаково, то есть кое-как. Потому большинство так же и работало — не бей лежачего. Но что делали трудяги, чтоб прилично жить? Шабашничали. Причем и на шабашке не халтурили, потому как привыкли вкалывать. А лентяи тем временем пузо чесали да водкой баловались. Вот теперь добаловались — ходят по дворам с похмелья дрова колоть, а в городах по помойкам роются.
О денежных воротилах, непонятно как вдруг разбогатевших, отзывался без ожидаемого раздражения:
— Ну, воспользовались они, конечно, в девяностые годы нашей неразберихой. Ловкачи, что и говорить. Но сейчас-то что об этом языком трепать? Пусть налоги платят нормальные, и все дела. А еще закон нужен крепкий — один на всех. И на богачей, и на нас, простых работяг, и на чиновников. Нарушил? Отвечай! Вот тогда будет настоящее равенство и честный труд, а не подкуп и вымогательство, как сейчас. А то до чего дошло: начальник какой-нибудь совсем маленький, власти с гулькин нос, а на закон плюет. И с нас, работяг, три шкуры дерет.
За зиму эта бригада дом нам обновила. Весной, в теплые дни, он был покрашен и предъявлен нам, владельцам, и деревенской общественности как предметное свидетельство их артельного мастерства. Первыми пришли смотреть их работу деревенские бабушки. Стуча палками, они с преувеличенным кряхтеньем взбирались на высокое крыльцо, ворча (“Ступеньки-то можно было помельче сделать!”), ходили по комнатам, выстланным светло-золотистой вагонкой, одобрительно кивали. За ними потянулось приезжавшее в выходные дни мужское население. Эти придирчиво простукивали стены, рассматривали полы, заглядывали в печи, интересуясь: “Как тяга? Не дымят?”. Дом был принят, расхвален, и весть об отличной работе “Вовиной артели” немедленно разошлась по округе.
Почему для Вовы и его подручных это было жизненно важно, я понял, когда однажды на велосипеде проехался по ближайшим деревням. Картина впечатляющая: меж старых, обшитых тесом домов высились двух-трехэтажные терема с причудливой деревянной резьбой и хозяйственными пристройками. Все это дело рук местных артельных умельцев. Спрос на их работу в последние годы вырос — потянулись в здешние деревни горожане, в основном владимирцы, отчасти и москвичи, те, кого гонят из города к родным осинам деревенские гены. К тому же у многих из них живут здесь упрямые старики, не принимающие городской жизни.
К слову сказать, и мое городское семейство обзавелось домом именно здесь, в 168 километрах от московского порога, только потому, что в нашей деревеньке у моей жены жили-были дед с бабкой. Их могилки мы проведываем на местном кладбище, в Осовце, возле пока не восстановленной, с осыпающимися краснокирпичными стенами церкви. Эта родственность, конечно же, ощутимо облегчила нам наше здешнее укоренение.
Из-за таких вот “возвращений” тающее деревенское население летом удваивается. Начинают перестраиваться старые дома, множится число строительно-ремонтных артелей. Между ними образовалась даже конкуренция, в которой в конечном итоге побеждает качество. Живая иллюстрация рыночного механизма!
…А в начале лета понадобился нам новый сарай. Звоним Вове. Приезжает один, хмурый. Что стряслось? Отмахивается — то ли от налетевшей мошки (она здесь лютует недели две в июне), то ли от нашего вопроса. Говорит возмущенно:
— Ну, как с такими на шабашку ездить? Один прикладываться стал во время работы, а за ним и второй потянулся! В результате — брак и переделка, разговоры по деревням пошли. Да ведь у нас вон сколько соперников, мигом халтурку отберут!
Халтуркой он называл фронт работ. Обмерив место, где планировался сарай, подсчитав объем стройматериалов, он уехал на потрепанном своем “Жигуленке” в райцентр, на деревообделочный комбинат. А на следующий день прикатил уже с новой бригадой — с рослым пареньком, оказавшимся его сыном, девятиклассником (“Это у него будет трудовая четверть!”), и с коренастым голубоглазым молчуном Лешей, обстоятельно неторопливым столяром (заодно смастерившим нам книжные полки). Вслед за ними у ворот притормозил грузовик с досками.
В этом составе артель, закончив работать у нас, переместилась в соседнюю деревню и, как сообщал регулярно “деревенский телеграф”, всегда была с заказами. То есть, выражаясь языком Вовы, “с халтуркой”. Или — “с шабашкой”.
Потом, задумавшись над этой ситуацией, я поразился тому, как время изменило содержание этих двух слов. В словаре Даля “халтура” — “пожива, даровая еда”. А в словаре Ушакова — “побочный легкий заработок, недобросовестная работа, сделанная плохо вещь”. И уже в наше время — это вторая, неофициальная работа, которая чаще всего приносит основной заработок, а потому исполняется лучше первой.
Ну да, подумалось мне применительно к ситуации в деревне, насильно согнанные в колхозы крестьяне, получавшие гроши за свой труд, неизбежно обезличенный при работе скопом, промышляли в одиночку или малыми группами “на стороне” наспех, кое-как, халтурно. Да к тому же многие теперь и не умели иначе. Но в конце концов “второй заработок”, создававший в советские годы теневой рыночный механизм, развивавший соревновательность, стал возрождать ценность мастерства, потребность в добросовестной, не халтурной работе.
И оказалось: название то же, а смысл обратный!.. Та же история случилась и со словом “шабашить”, означавшим во времена Даля окончание работы, а в наше время — самый что ни на есть ударный, но неофициальный труд. А главное — труд качественный. Несовместимый, кстати говоря, с “веселием пития”.
В последние погожие дни осени, когда мое семейство уехало, я остался в доме один и, просыпаясь, видел по утрам старую яблоню, колодец и крышу сарая в ослепительно-серебристой измороси, пришло время утеплять двери, ставить вторые рамы. Звоню Вове. Приезжает, как обещал, с напарником Лешей, сразу же вслед за квакнувшей на улице автолавкой. Входит в дом, зорко осматриваясь. И, не скрывая, любуется своей работой — золотистой вагонкой на стенах, книжными полками, лестницей на второй этаж с фигурными перилами.
— Ну, что, деревенские-то приходят смотреть? — спрашивает, улыбаясь.
— Да уж все побывали.
— Пусть знают наших!.. Я за лето еще два дома таких сделал… А пол лаком почему не покрыли, я ж советовал?
— Руки не дошли.
Осуждающе головой качает. Для него мой дом уже не только мой, но и отчасти — его. Потому что, работая здесь, отнюдь не халтурил. В том самом — старинном! — смысле этого слова.
О том, как все-таки меняется здесь отношение к отечественной нашей слабости — “веселию пития”, я сужу еще по одному эпизоду. Как-то еду из деревни в Лакинск (там обычно сажусь в московский экспресс) на местном, переполненном автобусе. Его мотает на ухабах, заносит на поворотах, но селяне, держась за поручни и друг за друга, в простодушно громких своих разговорах не замечают этого. Чего здесь только не услышишь! Кто на ком женился и куда уехал; сколько денег в селе Копнино внесли его жители на газификацию, безрезультатно обещанную года три назад. И как какого-то сорокалетнего слесаря Ваньку, променявшего деревенскую жизнь на городскую, на днях уволил владелец одной лакинской автомастерской за повторную пьянку на рабочем месте. Этот сюжет оглашал на весь автобус плечистый русоволосый парень. Интонация у него была изумленная. Похоже, этот факт нашей действительности казался ему революционным. Но, кто знает, может, так оно и есть?..
…А с бывшим механизатором, багровым от постоянного пития, мне тоже пришлось близко познакомиться. В середине лета нам привезли машину дров, свалив на усадьбе пеструю груду березовых кругляшей. Их нужно было поколоть и аккуратно сложить в сарай. Тут-то и появился багроволицый.
Царская монета
Он замедлил шаг у ворот, кивнул в сторону березовой груды: “Колоть будем?” Договорились о цене. Ушел — за “инструментом”. Вернулся не только с пилой и топором, а еще с двумя приятелями — бледно-сиреневые лица, замедленные жесты. Они закурили, посматривая на набегавшие облака.
— Дождь то и гляди пойдет, — то ли с надеждой, то ли с досадой приговаривали. Вздыхали. Наконец я услышал стук топора, сопровождаемый звучным матерком. Минут через десять меня окликнули:
— Хозяин, вынеси попить.
Выношу. Пьют по очереди из ковша, блудливо пересмеиваясь.
— А мы думали, ты что-нибудь покрепче принесешь.
Стойко не реагирую на их подначку, наученный опытными соседями: выпивку и деньги — только после окончания работы. Иначе результата не будет. К тому же я знаю, как настрадалась семья бывшего механизатора, не способного из-за систематического пьянства нигде закрепиться. Его жена — доярка, отмаявшись смену в коровнике, продолжает вкалывать дома на огороде, бычка выкармливает картошкой и сеном, скошенным на задворке, — готовится к возвращению сына из армии. Дочь недавно вышла замуж за приезжего парня нерусской национальности, живут в родительском доме — молодым тоже помогать надо. А глава семьи целыми днями по чужим дворам да по соседним деревням пропадает, не принося в дом ни копейки, забавляя своих приятелей и всех, кто окажется рядом, лихими историями — то ли выдуманными, то ли действительно случившимися. У него здесь репутация самого занимательного рассказчика.
И еще через час окликнули меня дровосеки: у сарая на этот раз уже белела груда наколотых дров. Но до конца было еще далеко, и на их просьбу об “авансе” я ответил отказом. Багроволицый удрученно вздохнул:
— Ну, хоть по стопарю вынеси, с утра внутри все горит.
Тут я, как говорится, дал слабину. И, попутно решив приобщить их к культуре пития, вынес поднос, сервированный тремя пятьюдесятьюграммовыми рюмками, уже наполненными, блюдцем с ломтиками грудинки и тремя бумажными салфетками.
Последовала немая сцена. Все трое ошеломленно разглядывали поднос, поставленный на пень, на котором они кололи дрова, не решаясь ни к чему притронуться. Наконец багроволицый осторожно взял толстыми пальцами рюмку за ее хрупкий стебелек, произнес: “Ну, будем!” — и опрокинул содержимое в распахнутый рот. Его приятели так же медленно, словно выходя из столбняка, подцепили рюмки и выпили. Но к закуске никто не притронулся. Причем лицо бывшего механизатора выражало недвусмысленную обиду.
Спрашиваю, в чем дело. Объясняет:
— Спасибо, конечно, но от этой капли внутри только тревога поднимается.
Пристыженный, приношу початую бутылку, разливаю. Все трое веселеют.
— А сам-то чего? — спрашивают.
— Не хочется, — отвечаю. Смеются недоверчиво.
— Это как? Разве такое бывает?
Прикончив бутыль, закуривают, и бывший механизатор говорит мне:
— Ты вот все у компьютера сидишь, жизни не знаешь, а вокруг столько интересного.
Начинает рассказывать, и я вижу, каким азартом горят его глаза, как ловко разворачивает он свой сюжет… В соседней деревне в прошлом году помогали они одному хозяину ладить баню, взяли аванс, заглянули к его соседке — у нее “всегда было”, она этим приторговывала, да и сама тяпнуть была не прочь. Загуляли, значит, до глубокой ночи. А светать стало — учуяли: дымом разит. Туда-сюда кинулись, а дом-то, оказывается, уже горит. Стали тушить — без толку. Дотла сгорел. Хозяйку, до смерти угоревшую, милиция увезла. А они и весь следующий день разгребали пожарище — знали, где-то у тетки-самогонщицы загашник должен быть. Нашли обгоревшую шкатулку, в ней — бусы расплавленные и большую монету. Тяжелую. Потерли — блеснула золотом. А когда герб царский из-под налета проступил и цифра, ахнули. Десять рублей золотом, чеканка 1911 года, это ж на нынешние рубли — мешок денег!
Он закуривает следующую, смеется, довольный. Поскребывая недельную щетину на круглом подбородке, вспоминает, что с ними и с монетой потом случилось… Поехали они, значит, на рейсовом автобусе всей компанией в Лакинск, поспрашивали, нашли знатока по монетам. Тот им тысячу рублей предложил, а они обиделись. Мало! Пошли в сбербанк. А по дороге зашли в закусочную — столько волнений, как не выпить. В банке им предложили отвезти монету во Владимирский краеведческий музей для объективной оценки, попутно назвав прикидочную цену — пятьсот рублей. Они еще больше обиделись и опять выпили. Не хватило. А денег больше нет. А обида огнем горит, тушить надо. В долг продавщица не дает, город все-таки, не всех в лицо знает. Они ей: “Да мы тебя озолотим, только бутылочку дай”. Не верит. “А, была-не была, — решили, — однова живем!” Отдали девке золотую монету за обычную паленую поллитровку — знай наших!
Все трое смеются так легко, как могут смеяться только очень счастливые люди. Спрашиваю бывшего механизатора, а может, лучше бы ту монету дочери подарить — все-таки молодая семья, такое приданое ей не помешало бы. Хмурится. Ворчит в ответ:
— У нее теперь муж есть, пусть он ей подарки носит.
И, бросив окурок в траву, взрывается сердитой тирадой:
— Он-то, умник какой нашелся, учить меня вздумал. Не пей, говорит, тебе внуков еще растить. Они, видите ли, будут рожать, а я с их малышней нянькайся. Никакого уважения! Говорю дочери, почему нерусского в дом привела — не пьет, не курит. Такой, говорит, встретился. А почему, спрашиваю? А потому, я думаю, что развалили страну, порядка нет, вот и понаехали к нам разные.
— Да ведь работящий парень-то, — пытаюсь я смягчить ситуацию, — вся деревня хвалит. Вон и мотоцикл недавно купил.
— Да какой там мотоцикл, старье, ломается без конца. И не в мотоцикле дело. Он за столом компанию поддержать не может, вот в чем загвоздка.
Да, пожалуй, загвоздка именно здесь. Пьянство (а к нему у нас традиционно отношение снисходительное) размывает главные жизненные ценности, в деревне это особенно заметно: семья и ее благополучие становятся для выпивох чем-то третьестепенным. На первом месте — компания, которую нужно во что бы то ни стало поддержать.
Николай Шраменко, когда мы с ним вышли на эту тему, добавил и такую мысль: нынешнее всеобщее расслоение по достатку здесь, в деревне, очень обнаженно делит людей еще и на совестливых, а значит — способных в лепешку разбиться, но обеспечить семью, и на бессовестных, кому плевать на самочувствие близких.
Разговор наш с багроволицым сошел на нет, и я, подхватив с пенька поднос с рюмками, направился было в дом, но меня окликнули.
— Хозяин, отпустил бы ты нас, видишь, мы сегодня не работники. Завтра дорубим.
— Ну, раз так, — соглашаюсь (а что мне оставалось делать?), — тогда до завтра.
— И за то, что сегодня нарубили, подбрось деньжат.
Я дал им половину оговоренной суммы, предчувствуя, что завтра мне придется искать других работников.
Так оно и случилось: бывший механизатор со своими приятелями на следующий день не пришел. И через день — тоже. Через неделю, когда дрова уже были порублены и сложены в сарай, у автолавки услышал я за спиной хрипловатый голос:
— Слышь, хозяин, мы сегодня было к тебе собрались, а у тебя, я гляжу, все сделано. Ты мне дай десятку в долг, я потом отработаю. Вот те крест!
Десятку я ему дал, но деревенская общественность меня осудила.
Между прошлым и будущим
Показал мне Николай Шраменко свое хозяйство, именуемое теперь аббревиатурой ОАО. Впечатление — будто побывал на поминках по ушедшей эпохе. Мы объехали на его “Ниве” несколько окрестных деревень — каждая когда-то была отделением совхоза. Гравийная дорога петляла по полям, засеянным кормовой кукурузой, по заросшей осинником запруде, образовавшей два десятка лет назад из притока Клязьмы неохватное взглядом водохранилище. На его дне остались три затопленные деревни, чьи жители переселились на центральную усадьбу совхоза, в поселок Заречное, ставший подобием микрогородка — его трехэтажные многоквартирные дома органично вписались в здешний лесисто-холмистый пейзаж.
А между уцелевшими деревнями, на холмистых склонах, сбегающих к пастбищным лугам (весной выходящая из берегов Клязьма превращает их в сплошное зеркало), высятся мощные бетонные строения с провалами сквозных окон и настежь открытых ворот — бывшие цеха гигантского животноводческого комплекса на 18 тысяч скотомест. Сейчас большинство из них пустует, являя собой не поддающиеся ветрам, дождям и морозам памятники советскому прошлому с его страстью к гигантомании.
Действующими остались цеха, расположенные неподалеку от административного здания, — это на полпути из деревни Копнино к поселку Заречное. Тут-то и увидел я то, что помогло Николаю Ивановичу спасти погибавшее в 90-х годах производство: переоборудованные коровники, вмещающие 2 тысячи 740 голов, механизированную раздачу кормов, доильные залы, оснащенные немецким оборудованием, позволяющим одной доярке обслужить за смену несколько сотен буренок, современные холодильные установки.
Спрашиваю Николая Шраменко о событиях 90-х. Он вспоминает.
… Первый акт этой драмы был бы героическим, если бы ее участникам не отказало чувство реальности. В начале 90-х, в условиях перехода (“не столько перехода, сколько стихийного — кувырком! — падения”, — уточняет Шраменко) к рыночным отношениям тогдашний директор совхоза Геннадий Яковлевич Шаманин честно всех предупредил: плановая экономика приказала долго жить. И так как централизованные поставки комбикормов прекратились, надо срочно сокращать стадо, переориентировав хозяйство “с откорма на молоко”. Директора не поняли. В трудовом коллективе численностью почти в 900 человек возникла боевая инициативная группа, одержимая шапкозакидательской мыслью: никакой переориентации — выдюжим! И здравомыслящего Шаманина простым голосованием (так тогда было принято) сняли с должности, выбрав другого — “кризисного директора”.
Второй акт напоминал медленную казнь, растянутую во времени: затраты на производство росли, а цены на реализацию мяса оставались низкими. Господдержка упала до нуля, хотя известно: даже в развитых странах сельское хозяйство ощутимо дотируется. По всей стране стали закрываться подобные комплексы, стремительно увеличились закупки дешевого мяса за границей (его везли через океан из Бразилии) — под вопросом оказалась наша продовольственная независимость. В 1996 году убытки Лакинского ОАО составили более шести миллионов рублей, а в 1997-м — уже — более девяти миллионов. Грянули перебои с зарплатой.
И в июне 1997-го “кризисный директор”, заглянув в глубину образовавшейся финансовой пропасти, попросился в немедленную отставку. На его место претендовали двое. Один предлагал идти прежним курсом в расчете “на авось”, второй повторил тезис Шаманина: переориентация на молоко. Выбрали второго. Им был Николай Шраменко.
Третий акт, как я понял, еще не завершен, хотя его движение к благополучному финалу уже обозначилось. Но по-прежнему маячит вопрос: если все-таки хоть какой-то успех, то — какой ценой?
Первая цифра в перечне неизбежных потерь — это, конечно, резкое сокращение рабочих мест: с девятисот до ста восьмидесяти четырех. Второй удручающий Николая Шраменко факт: вместо того чтобы уйти в фермерство (пустующих земель до сих пор немало!), крепкие мужики средних лет, рукастые, со специальностью, не выдержав перебоев с зарплатой, хлынули в Москву — устраиваться в охранные структуры (сутки дежуришь, двое дома). “Через год-два с ними не о чем говорить, — морщится Николай Иванович, — специальность утратили, ничего им не интересно, деградация полная!”
…В тот год, когда Шраменко взвалил на себя неподъемную ношу ответственности, а не поверившие в скорые перемены сменили деревню на город, по финансовому состоянию комплекса был нанесен еще один удар. Лакинский молокозавод, регулярно бравший у них продукцию, понизил закупочную цену. Это было со стороны постоянных партнеров, по мнению Шраменко, “бесчестное решение” — попытка города решить свои проблемы за счет деревни. Еще немного, и они пошли бы по миру — с протянутой рукой. Уже понеслись шепотки: “Новый-то обещал молоком спасти комплекс, а оно, похоже, нас и доконает”.
Лихорадочно искал выход Шраменко. Перебирал варианты. Нашел наконец. В тот судьбоносный момент в Раменском районе Московской области появился молокозавод фирмы “Эрманн”. Там с партнерами отношения были иначе детализованы: за охлажденное молоко, за высокое содержание белка и низкую кислотность платили надбавки, стимулируя качество. И Шраменко стал его повышать. Тогда у комплекса образовалась первая прибыль. Появилась уверенность. Купили в кредит ту самую облегчающую работу доильную установку в Германии (ее вакуумные присоски, прежде чем доить буренку, массируют соски и только потом выдаивают). И еще одно новое направление предложил Шраменко — племенное разведение коров черно-пестрой породы…
Но сермяжная наша действительность не скупилась на сюрпризы: под ними чуть ли не в буквальном смысле заколебалась земля, менявшая собственника — в соответствии с законом об обороте земель. По этому закону каждый проживающий в сельской местности имеет право на земельный пай. Их, невостребованных, оказалось немало, особенно после того, как побежал народ на заработки в города. Продавали свои паи и одинокие, уставшие копаться в огороде деревенские пенсионеры, чтобы хоть как-то облегчить себе жизнь. Тут-то и появились денежные ловкачи, скупавшие паи для перепродажи.
— Кинулись и мы выкупать, — рассказывает Николай Иванович. — Ту самую землю, на которой живем и работаем. Перевели ее в уставной капитал, обезопасив себя. А не спохватились бы вовремя, оказались бы крепостными крестьянами у денежных воротил — такой вот у нас здесь, кроме всего прочего, конфликт интересов. Ну, а немножко воспряли духом, когда попали в сферу действия нацпроекта. Появилась возможность взять в Россельхозбанке кредит, фактически беспроцентный. Только вот незадача: действие нацпроекта закончилось, ему отмерили два года, и мы опять брошены на произвол судьбы.
На его взгляд, пора, наконец, законодательно утвердить отношение к сельскому хозяйству как к отрасли, нуждающейся в мощной дотационной поддержке.
— Я был несколько раз в Германии и во Франции. Там у них просто бешеные дотации идут в сельское хозяйство! Нам бы такие — перестали бы из Бразилии мясо возить. А так получается: вместо того чтобы инвестировать в деревню те самые вырученные нефтедоллары, они тратятся на покупку продовольствия за границей. Сами себя загоняем в продовольственную зависимость. Деревня же постепенно вымирает!..
И о многом другом говорил Шраменко. О падении цен на молоко из-за того, что какие-то умники в чиновничьих кабинетах снизили таможенные пошлины, спровоцировав тем самым ввоз к нам из-за границы сухого молока, а это еще один удар по благополучию деревни. О том, что все-таки нужна какая-то общая программа обустройства жизни в селе. А еще о том, что неплохо было бы объявить российской национальной идеей тотальную газификацию всей нашей страны, щедро перекачивающей свой газ в другие страны, в то время когда большинство живущих в глубинке россиян топят печи дровами.
— И вообще отношение к деревне должно быть другим, — считает Николай Иванович. — Родственным. Ведь, если покопаться, почти у каждого горожанина есть свои деревенские корни.
* * *
…Еду в Москву. Мелькают на обочине трассы в березовых рощах новенькие автозаправки и бревенчатые кафе. Посверкивают в зарослях тальника излучины лесных речушек. Все дальше моя тихая деревенька, все ближе гигантский город, живущий своими особыми проблемами. И чем дальше я от деревенского дома, тем упорнее чудится мне: там, в сельской глубинке, и тут, в шумной Москве, — две параллельные жизни. Они, конечно, соприкасаются. Но — не более того. В их автономном бытии присутствует горькое ощущение разрыва родственных связей. Хотя, может быть, я и не прав в этом сугубо эмоциональном суждении.