Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2009
Уравновешивающие идеи частного мыслителя
Рената Гальцева. Знаки эпохи. Философская полемика. — М.: Летний сад, 2008.
Перед началом одной из телевизионных программ руководитель проекта всегда напоминает участникам: перед вашим выступлением обязательно скажите: а я не согласен — это всегда привлекает внимание зрителей. Рената Гальцева в качестве подзаголовка своей книги “Знаки эпохи” использовала словосочетание “философская полемика” совсем не потому, что ей “по-телевизионному” хочется привлечь читателя к своей книге, а потому, что такова ее “принципиальная позиция”, глубинная авторская установка, философская или культурфилософская. Несмотря на это, “положительные начала” ее миросозерцания складываются для читателя в единое целое, во всяком случае, как минимум последних тридцати лет (самая ранняя статья книги помечена 1978 годом), а истоки этого миросозерцания — 60-е годы, работа в “Философской энциклопедии” (мемуарный очерк “Это был наш маленький крестовый поход”).
Они для многих были “осевым временем”. Вспоминаю свое раннее детство — 50-е годы — в московских ли храмах, в Троице-Сергиевой Лавре или Киево-Печерской до ее закрытия, я всегда ощущал свое почти полное детское одиночество, а уж интеллигентных детских лиц в храмах я почти не видел. И до середины 60-х, до самого института, о Боге, вере, Церкви разговоров со сверстниками не вел и отнюдь не страха ради, а просто потому, что эти темы неинтересны были даже друзьям. Но сначала “Стихи из романа” Пастернака, потом “Мастер и Маргарита”, которую мне дала читать домой Е.С. Булгакова летом 1964 года, разошедшийся в списках очерк Солженицына “Пасхальный крестный ход” (1967 год), привлекший внимание к социальному бесправию Церкви в СССР. И вот уже на великопостных “пассиях” 1969 года отец Всеволод Шпиллер цитирует “Молитву” Солженицына, ссылается на “Мастера и Маргариту”, а слушают его, прямо по Достоевскому, “верующие бабы” и “русские мальчики”. И нерусские тоже. Вчера еще не знавшая о существовании Михаила Булгакова молодежь открывала для себя отца Сергия Булгакова (это позднее забавно обыграл О. Чухонцев: “Булгаков, впрочем, был другой”), а вместе с ним и его соратников по “Вехам” — Бердяева, Струве, Франка и других мыслителей, вошедших в пятый том Философской энциклопедии, ставший бестселлером. Отца Павла Флоренского издают не только в закрытых, но легальных “Богословских трудах”, но и в трудно доставаемых, но открытых “Трудах по знаковым системам”. Достать и прочитать “Историю русской философии” Н. Лосского, “Историю русской философии” отца Василия Зеньковского и “Пути русского богословия” отца Георгия Флоровского для иных моих сверстников становилось столь же важным, как для других достать “настоящие” джинсы. И вот уже появляются те, кто и в условиях цензурного гнета 60-х — первой половины 80-х годов умеют так сказать о “предмете”, будь то Плутарх и древневизантийская литература, древнерусская литература, Пушкин или Достоевский, что ты сразу перестаешь чувствовать себя духовно одиноким, ты понимаешь, что твои возможные собеседники не удалены от тебя во времени (дореволюционная Россия) или в пространстве (Париж, Нью-Йорк), а живут в одно время с тобой, и, кто знает, будет и на нашей улице праздник. Среди них и те, о ком пронзительно написала прощальное слово Р. Гальцева (С. Аверинцев, В. Бибихин), и покойные В.Н. Топоров и А. Панченко, и ныне здравствующие В. Непомнящий и И. Роднянская. И, наконец, автор рецензируемой книги Р. Гальцева, на одну из статей которой, написанную в соавторстве с И. Роднянской, много лет назад в журнале “Север” я наткнулся и почувствовал — свои.
Р. Гальцева — верующая христианка, причем, насколько можно судить по ее очерку “Записки прихожанки”, “практикующая”, пользуясь ставшим модным выражением, пришедшим к нам из-за рубежа. “Частный мыслитель”, как в одном месте именует себя Р. Гальцева, не столько богословствует сама, сколько спорит с теми, кто, с ее точки зрения, разрушает тот “фундаментальный плацдарм”, с которого успешнее всего вести борьбу с духами времени. “Две составные части” ее мироощущения — Свобода и Истина, “два источника” — Владимир Соловьев и авторы “Вех”. Но Р. Гальцева — отнюдь не кабинетный ученый, наслаждающийся дефинициями, щеголяющий терминами; как и Соловьев, как и авторы “Вех”, Гальцева — активный, а временами и агрессивный полемист, и даже по заглавиям некоторых ее статей ясно, кто является одним из главных героев этой книги (“Философия и историософия России”, “Ленин и Россия”, “Возрождение России”, “Тяжба о России”, “Русское христианство”). Конечно, о России прежде всего эта книга, о ее исторической судьбе, о ее мыслителях и общественных деятелях, о ее писателях (Пушкину посвящен целый раздел книги, состоящий из четырех статей), и полемику Р. Гальцева ведет как с теми, кто свое православие и свою русскость свел до размеров ближайшего околотка и завалинки у храма, так и с теми, кто национальное и религиозное начало растворяет в бормотании о политкорректности. Можно сказать, что Гальцева борется за место России в Европе, но той Европе, что верна “христианским и античноклассическим основам”. Неслучайно одна из статей Гальцевой посвящена книге “Умирание искусства” В. Вейдле, провозвестника “той единой и единственной европейской культуры, что родилась из встречи античного греко-римского мира с христианским благовестием” (о. Александр Шмеман). (Отмечу лишь, что одиночество и безвестность В. Вейдле несколько преувеличены Р. Гальцевой. Высказывания лично знавшего В. Вейдле А. Небольсина: “Вейдле был исключен из французского, западноевропейского истеблишмента и прожил свою жизнь в тени, можно сказать, в неизвестности” стоило бы дополнить воспоминаниями прекрасно знавшего его отца Александра Шмемана: “Он дружил с Т.С. Элиотом и П. Клоделем, был своим в блестящей плеяде, группировавшейся вокруг издательства “Галлимар” и журнала “Нувель Ревю Франсэз”.) В этом смысле Р. Гальцева — строгий критик не только русской мысли, уклоняющейся от заветов Вл. Соловьева и “Вех”, но и европейской мысли последнего времени, “новых философов”, сошедших с пути “классической философии”, отнюдь не только немецкой. Ее бесстрашие поражает прямо на первой странице книги — ну кто в наше время признается в согласии одновременно с В.С. Соловьевым и Ф. Энгельсом в том, “что время отвлеченного системосозидания прошло”? Кто сразу же, на первой странице, выразит уверенность в том, что “не только все системы созданы, но и все идеи уже высказаны, и каждая философская новация несет в себе карикатуру на какую-нибудь из них. “Отвлеченные начала, господствующие в новоевропейской философии, в новейшее время вытесняются искаженными началами, уже никак не взывающими к человеческому разуму, а вызывающими по отношению к нему. Таково последнее слово западной философии: деконструкционизм”! В книге “Знаки эпохи” Р. Гальцева предстает убежденным, последовательным противником деконструкционизма в философии, авангардизма в искусстве, философии и богословии. Другое дело, что принципиальная полемичность книги придает ей некую апокалиптичность, отсутствие опоры в настоящем, а не только в “светлом прошлом”. Думается: неужто мне снова скоро стоять таким же одиноким стариком, каким я был одиноким в детстве и отрочестве? Хотя почти все то, что не любит Р. Гальцева, я не люблю с неменьшей силой, да и люблю я почти все то же, что и она, хотя признаться в этом публично не хватает если не мужества, то во всяком случае — энергии. Вот пример критического темперамента Р. Гальцевой: “У меня с нынешней литературой сложились невыносимые отношения. Я ловлю себя на том, что перспектива знакомства с каким-нибудь особенно нашумевшим сочинением уже заранее вселяет в меня страх, отвращение и тоску. То же самое я замечаю за собой не только как за читателем текущего, но и как за зрителем или слушателем”. Я примерно так же отношусь к театру ХХI века — перед каждым походом в театр гадаю: он меня огорчит, раздражит или оскорбит, — но признаться в этом самому себе и читателям этих заметок смог только благодаря Р. Гальцевой. Другое дело, что, в отличие от Гальцевой, я всегда найду за год или за сезон два-три неплохих фильма, два-три хороших стихотворения, два-три хороших рассказа или повести, два-три хороших спектакля, две-три хорошие литературно-критические статьи, две-три хорошие философские книги (об одной из них я сейчас и пишу). Р. Гальцева о своих взаимоотношениях с литературой рассказала еще в 1991 году. Неужто за эти два десятилетия не было уж совсем ничего в культуре, чем можно было бы вдохновиться и увлечься? Конечно, включив в книгу один-единственный отклик на поход в театр, Р. Гальцева сама себя оградила от возможности вступить с ней в “театральную полемику” заглавием “Впечатления нетеатрала”, но стоило ли увлекаться, пусть даже и “нетеатралу”, малозначительным театральным явлением? И, когда огорченная бывшим любимым режиссером Р. Гальцева в примечании 1999 года спрашивает у него: “Как вы спустились с этих горных пастбищ к таким кормам?”, — мне, в свою очередь, хочется спросить у автора: где она видела эти “горные пастбища”? Мне-то всегда спектакли этого режиссера казались даже не “кормом”, а тем, чем эти пастбища удобряют.
Есть и еще один мотив книги, по поводу которого у нас с Гальцевой расхождения не столько даже в убеждениях, сколько в темпераменте. Я бы, собственно говоря, прошел мимо одного сопоставления, сделанного Р. Гальцевой в 2000 году, если бы она не повторила его спустя два года: “На заре образования национального государства св. Владимир Креститель со всею безоглядностью и цельностью широкой “ославянившейся” натуры предался христианскому учению и “по одному только слышанию слова евангельского”, как писал историк А.В. Карташев, взялся проводить его во все стороны общественной жизни в масштабе государства. Володимир “по всей земле Русской милостыню творяще, нагие одевая, алчные кормя и жадные напояя, странные покоя милостию; нищая и сироты и вдовицы и слепые и хроме и трудоватые вся милуя и одевая и накормя и напояя”. Ближайшему окружению из епископов пришлось даже урезонивать властителя: “Се умножишася разбойницы, почто не казниши их? Он же рече им: боюся греха. Они же реша ему: ты поставлен еси от Бога на казнь злым, а добрым на милость”.
Российская история повторяется. Через тысячу лет первый Президент и основатель демократической России Б.Н. Ельцин с такою же безоглядностью предался учению либерализма и ни разу за все девять лет не отступил от него — даже и тогда, когда учителя и просветители в деле прав человека и свободы слова из бывшего окружения президента уже отступили от него, от президента.
И весь срок своего правления президент неотступно подставлял другую щеку, когда ударяли по одной, не отвечая ни единым словом на непрерывное обливание его помоями. Поистине он являл собой подлинно русский тип мученичества, заложенный еще страстотерпцами Борисом и Глебом (как раз сыновьями св. князя Владимира)” (сопоставление Ельцина с князем Владимиром см. и на с. 241).
Мой покойный отец любил цитировать Анатоля Франса: “Преувеличенная похвала сама себя уничтожает”. Но тут дело даже не в преувеличении (хотя и в нем тоже: чуть ниже Гальцева пишет, что Ельцин “довел христианскую заповедь о непротивлении злу до невиданных высот” — таких ли уж невиданных, от первомучеников до Бориса и Глеба и от Бориса и Глеба до новомучеников?), а в отсутствии основания для сравнения, в чувстве меры и вкуса. Не вступая в спор о сложной и незаурядной фигуре первого Президента России, я думаю, что в равноапостольные и страстотерпцы он вряд ли когда-нибудь попадет, даже по истечении срока времени, пролегшего между князем Владимиром и историком Карташевым. Из всего того, что сделал князь Владимир, согласно приведенной Р. Гальцевой цитате, мне казалось, что Ельцину удалось только “жадные напояя”, да и вообще, если было между ними что-то общее, то разве что приписываемый равноапостольному афоризм насчет “веселия Руси”. И как ни относиться к 1993, 1994 и 1995 годам, щеку там никто не подставлял. Мы смутно представляем себе окружение св. князя Владимира, но хорошо помним окружение первого президента — от Козырева до Коржакова, Барсукова, Грачева и Ерина. Как бы тут поделикатнее выразиться? Да словами Шекспира: “Мне случалось видеть лица и получше”. Посвятившая целое исследование “Утопическому в русской философской мысли ХХ века (эта работа целиком вошла в книгу “Знаки эпохи”), в отношении к первому президенту Гальцева и сама не чужда этого родового свойства “ордена русской интеллигенции”, с новейшими утопическими чаяниями которой, и справа, и слева, и у либералов, и у консерваторов, Гальцева последовательно, мужественно и убедительно спорит. Логика борьбы и полемики заставляет Гальцеву подчас пользоваться лексикой чуть более боевой и агрессивной. И если выражение “маленький крестовый поход” принадлежит С. Аверинцеву, то вот характерное для Гальцевой высказывание, способное заставить иронически хмыкнуть даже тех, кто по сути с Гальцевой согласен: “переломить культурное умонастроение невозможно без открытой стратегии Церкви, вокруг которой могли бы собраться все дружинники Господа Бога из христианской интеллигенции, ибо только Церковь по сути своей является сознательной и онтологической противницей действующего в культуре “духа времени”.
Одно из свойств “духа времени” точно подметил цитируемый Р. Гальцевой Честертон: “Все думают, что они открыли что-то новое. На самом же деле нова не сама идея, а полное отсутствие других, уравновешивающих ее идей”. “Либеральный консерватор”, как она сама себя называет, Р. Гальцева “умиранию искусства” в авангардизме и постмодернизме, борьбе с Логосом в современной философии, шантажу либерализмом и радикальному консерватизму противопоставляет “уравновешивающие идеи”, и в этом сила ее книги.
Борис Любимов