Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2009
Об авторе | Арина Холина родилась в 1974 году в Москве, дочь поэта-авангардиста Игоря Холина. Бросила учебу в МГИМО на втором курсе отделения международной журналистики и начала работать с журналами “Птюч”, “Медведь”. Писала для газеты “Вечерняя Москва”, для “мужских” и “женских” журналов. В 2004 году в издательстве “Вагриус” вышла книга “Слишком много блондинок”. Издательство “Эксмо” опубликовало книгу “Письма на воде”.
В “Знамени” публикуется впервые.
Арина Холина
Пристрастие к неудачникам
рассказ
“Успех — это жизнь после смерти, — рассуждала Анастасия Аверьянова. — У тебя все есть, желать больше нечего”.
Удача Анастасии не была случайной: с каждым годом, двадцать лет, она набирала вес в обществе, добавляла в прибавочной стоимости, расширяла круг влияния. Времена лишений были так далеко позади, что роман сначала превратился в рассказ, а потом и вовсе в анекдот — тремя предложениями, с иронией, Аверьянова поминала жизнь, в которой приходилось заботиться о марке бензина и счетах за телефон. В ее настоящем беды одолевали людей, только если от будничной скуки те хорошее обращали в лучшее.
Аверьянова уважала предсказуемость своей жизни, защищала и берегла успех, давшийся не с первой попытки, но судьба неудачника, который все еще мечтал, сочинял каверзные и блистательные планы, у которого лучшее, возможно, было впереди, — казалась ей драматичной, интригующей, соблазнительной.
Настя любовалась молодыми людьми, чьих песен не понимали, художниками, чьи картины не продавались, актерами, ожидающими “роль своей жизни”, журналистами, не оставившими мечты о литературной славе. Она сопереживала отчаянию, одержимости, злости, надежде, радости от малейшего намека — и будто становилась, как они: трепещущей, ранимой…
За этот трепет Анастасия рассчитывалась славой — она была для многих счастливым случаем, ответом на мольбу, проводником в мир тех, чье мнение дороже денег.
В этом мире одни приживались, других же Настя сравнивала с орхидеями: цветы-паразиты распускались на сухой древесной коре, но гибли на щедрой земле.
И ее талантливые паразиты не выносили плодородной почвы, склоняли головы, вяли и грустили, пока их не затаптывали новые, сильные — и не такие красивые, и не такие изысканные, но стремящиеся вверх к свету…
В сорок один год Анастасия была трудолюбива, благополучна и одинока.
Для женщин ее лет возраст уже не был бесцеремонной судьбой, что выхватывает из рук список желаний и вычеркивает из него строки. В сорок ее подруги оставались интересными женщинами с мускулистыми ногами, высокой грудью, румянцем на нежной коже с тонкими морщинками, почему-то особенно привлекательными для мужчин младше их на поколение.
Настя никогда не хотела детей, потому и не беспокоилась, что мужчина может увидеть в ней не объект желания, а женщину, не годную к материнству. Может ускользнуть лишь потому, что она стара для семьи, для воспитания отпрысков. И уйдет он не осознанно, а его унесет глубоководным течением, что гонит чувства из сердца в голову.
“Биологический разум!” — фыркала она.
Некоторые принимали уходящие годы близко к сердцу: с тридцати пяти вдруг толстели, прерывали светскую жизнь, теряли записную книжку с телефонами любимых когда-то мужчин.
Иногда они уезжали на морские берега, где их наготу постепенно украшало солнце и где от жары невозможно было всерьез сомневаться, и утренний зной сменял вечерний зной, и алкоголь не пьянил, а будто убавлял десять или двадцать лет, и повсюду были вздохи, поцелуи… Там было возможно все: любовник, едва окончивший школу; любовник, чья беременная жена в это время держала руку матери и признавалась: “Мне страшно…”; любовник, который не понимает ни одного твоего слова — и все равно бы не понял, даже если бы говорил на одном с тобой языке…
А потом они складывали в чемодан не одежду, а собственные чаяния, и говорили: “Три часа ехала из “Шереметьева”! По дороге от отдыха ничего и не осталось!”.
В сорок один год блистательная Анастасия Аверьянова, в маленьком белом платье, с только что уложенными у парикмахера волосами и в сопровождении главного редактора программ Ольги, пепельной блондинки в очках, своей фаворитки, перешагнула порог, отделявший Кузнецкий Мост от клуба “Мост”, и нахмурилась, уткнувшись в толпу.
Протиснувшись вниз по лестнице, Настя на миг задержалась перед фотографами, салютовавшими десятками вспышек. Цифровые фотокамеры отразили брюнетку с короткой игривой стрижкой, крепкой челюстью, широким ртом, чуть загнутым вниз кончиком носа и светло-карими глазами. Никто бы не решился назвать ее красавицей, но уверенность в собственной внешности и даже независимость от нее Настя сообщала всем, кто смотрел на ее неправильное лицо.
Аверьянова кивнула Ольге, и они спустились в ресторан, где располагалась зона для избранных.
И вот ее уже стиснули в объятиях. Руки были крепкие, на первое впечатление — жилистые и уж слишком цепкие. На мгновение Анастасия испугалась — казалось, что эти руки нащупывают ее душу…
Высокая немолодая блондинка, не красивая, но интересная, в облегающих кожаных джинсах.
— Ленка! — искренне обрадовалась Анастасия.
И немедленно призналась себе, что радоваться нечему.
Елена Трауб была одной из тех, с кем жизнь, несмотря на все твои усилия, не позволяет расстаться. Так давно, что лучше и не считать, они снимали на двоих квартиру. Спустя несколько лет — вместе работали. Аверьянова давно уже определила Елену как человека, для себя неинтересного, бесполезного и даже беспокойного, но в ту секунду, благодаря неуправляемой страсти к неудачникам, вдруг приятно удивилась этой встрече.
Двадцать лет назад Елена плыла. Вперед, к горизонту, к миражам, сочиненным юностью, а потом — к обозначенным зрелостью берегам. Ее мотало от мужа- художника к мужу-политику, и художник был мил, но беден, а политик — пил. У нее был муж — знаменитый режиссер шестидесяти двух лет, который выгнал ее и нашел себе несовершеннолетнюю невесту. Был и гениальный писатель, от которого Елена родила двоих детей и послала прочь, потому как писатель считал Трауб своей матерью, а не матерью его сыновей.
Лена торговала искусством, учила богачей одеваться, писала для журналов, но удаче мешало очередное замужество — в тридцать восемь Трауб была одинока, безработна и уже не плыла, а перевернулась на спину и ждала, куда ее принесет течение.
Аверьянова шла за Еленой к столу, пока не ощутила толчок в груди. Не беспокойство, а удивление, а потом — волнение и предвкушение.
Вблизи этого человека с ней всегда случалось что-то хорошее. Человек никак не мог совладать с трубочкой, торчащей из коктейля — наконец выбросил ее, отпил из стакана и откинулся на спинку стула. Человек был одет в черную рубашку-поло, на правой руке — он левша — часы на железном браслете, на указательном пальце правой руки — перстень с агатом.
За пять… десять… пятнадцать лет ничего не изменилось.
— Костя! — воскликнула Анастасия. — Иди сюда, звезда моя!
Он обвивал ее, как медведь коала, — было тепло и немного душно. Настя соскучилась, хоть и надеялась в минуты слабости, что они никогда больше не встретятся.
Он разжал объятия, отодвинулся на полшага и осмотрел с ног до головы.
Постарел. Но об этом не хотелось сожалеть, потому что возраст украшал его, а не разъедал. Трудно сказать, был ли он лучше в двадцать, в тридцать… Он оставался собой — и возраст был ни при чем.
— Ну, у тебя сейчас есть любовник? — спросил Костя.
Давно они решили, что это будет их приветствием.
— Два! — Настя развела руками. — Оба не старше двадцати семи. Бесят ровесники, сплошная рефлексия и сравнивают еще себя с кем-то, подсчитывают, кто крутой, а кто — так… И вот это начинается: “Почему так поздно?”, “Могут тебе хотя бы в субботу не звонить?”, “Ты отвлечешься от своих отчетов или мне на прием записаться?”. Ну, ты понимаешь…
— А у меня такая дамочка… — Костя чуть растянул уголки губ, отчего на щеках заиграли ямочки. — У нее какие-то шахты… Ей нравится, когда я говорю: “Какой-такой салон?! Сиди дома, женщина!”. Не хватает сильного мужского начала.
— Это ты-то — сильное мужское начало? — расхохоталась Настя.
Хохотала не потому, что смешно, а потому, что было ей хорошо с ним вдвоем. Привыкнув омрачать любую радость тем или другим недовольством, Настя и ревновала. Эта замечательная легкость, воздушное, подергивающееся на ниточке счастье не было особенной химией, что возникает между двумя избранными, нет. Увы. Это были не они, это был он — Костя, с которым все вдруг ощущали себя моложе — словно с души сбрасывали балласт.
— Представь себе, — в ответ улыбнулся Костя, а Настя заметила, что он переусердствовал с отбеливанием зубов. — В рекламе снимался для итальянцев, — он почувствовал ее взгляд. — То ли жвачка, то ли зубная паста… Забыл.
Костя запоминал только людей. Он мог думать час, что случилось позавчера, но узнавал лицо, мелькнувшее в толпе десять лет назад. “Я его видел… В Салерно, помнишь, на пляже лежал, под красным зонтиком…” — говорил он. Конечно, Настя не помнила. Она и ту неделю в Салерно почти забыла.
— Ну, то есть ты в порядке? — уточнила Анастасия.
— Я сейчас умопомрачительно богат. Но это ненадолго.
А ведь это было хорошее лето, тогда в Салерно… Счастливое лето.
У Насти голова кружилась от Италии. Страна влюбилась в нее — ухаживала, одаривала.
Аверьянова переживала увольнение — мучительное потому, что уволилась сама, потеряв нить, разочаровавшись. Смысл только что лежал на столе, но отвернулась на миг — и уже нет его. Смахнула, унесли, растворился.
Патронесса Насти, жизнерадостная дама, прислала ей билет и приглашение в Сицилию. Название провинции звучало тогда для Аверьяновой как Альфа Центавра, Тридесятое Королевство, Ка Пекс.
И она улетела, и увидела из окна белой виллы, как цветет померанец, и едва заметно покачивается прозрачное море, и будто вздыхают листья пальмы.
Неделю она ступала осторожно, ощущая прикосновение к земле пальцев ног, подушечек, пятки… — будто не решалась потревожить это счастье, окутавшее ее пахнущим мандаринами воздухом.
А потом вдруг оказалось, что она уже всех здесь знает. Здесь правило дружелюбие маленькой русской курортной колонии — ее все приглашали то туда, то сюда: на ужин, на острова, в Неполь, в Геную…
В Риме она жила у графини русского происхождения, когда-то манекенщицы, в облезлом дворце.
В Милан пригласила русская жена итальянского дипломата — в их доме было так много икон, что Настя малость оробела.
В Салерно ее занесло с веселой компанией золотой молодежи, к которой позже и присоединился Костя с рослой блондинкой, чьи немецкие корни крепко вцепились в землю.
Блондинка была случайной, они не спали. Просто им было по дороге.
Но тогда Настя все-таки первый и последний раз взревновала — уж такой уверенной, мускулистой, безупречной была эта наследница династии, оскандалившейся во время Второй мировой войны.
— Когда ты влюблялась в последний раз? — спросил тогда Костя.
Они сделали кувшин пинаколады — и пили ее на частном пляже особняка, который так и непонятно кому принадлежал.
— Вот прямо сейчас, — Настя дерзко заглянула ему в глаза, дождалась растерянности. — Я никуда не уеду из этой страны. Италия — моя любовь.
— Я тоже все время влюбляюсь в странные вещи, — признался он. — Я спал с женщиной только потому, что у нее дома висела картина, без которой я не мог жить.
— Ты так любишь искусство? — с вопросе ощущалось ехидство.
— Дом тоже был потрясающий. Эта картина не могла находиться нигде, кроме того дома. Вдова испанского художника, ей было лет пятьдесят…
Настя ахнула.
— Да ты не то подумала! — ямочки на щеках были глубокими, потому что он улыбался во всю ширь. — Она живет на море, плавает много километров каждый день, лазает по горам… Понимаешь, она как эти горы — сколько бы им ни было лет — они величественные. Понимаешь?
Настя кивнула.
— Я влюбился во все это. Она, горы, дом, море, картины мужа… Его мастерская… Видела бы ты, сколько там света! Конечно, она меня бросила. Там вокруг нее мужчины крутились… В одного я тоже влюбился. Морской волк. Живет на деньги семьи, лет шестьдесят ему, ни разу не работал. Что-то в этом есть. Я бы тоже не работал. Ты бы видела, какой он! Человек столько лет наслаждается жизнью — его можно слизывать, как варенье, такой он сладкий. Обидно, что мужики меня не заводят. Ну, расскажи, в кого ты еще влюблялась?
“Он тупой?” — думала Настя, не в силах оторвать глаз от странного мечтателя.
Вместо ответа она скинула с плеч полотенце и окунулась в море.
Анастасия Аверьянова всегда во всем искала пользу, смысл, практическую выгоду.
Стяжательницей она не была, просто ей казалось неразумным поддаваться чувствам, надеяться на авось.
— Я влюбилась в дерево, — сказала она, натерев нос маслом. — Было одно дерево, на холме, и холм нависает над морем. Дерево огромное, два ствола, а кожура… в смысле, кора у него такая толстая, что в складки можно палец засунуть. И вот там есть такой пятачок в тени, как раз между стволами, а они еще изогнутые, как гамаки, где можно лечь, и рядом какие-то ромашки… И ты смотришь на море… Я как будто нашла кого-то близкого, любимого. Я ходила к этому дереву, скучала по нему.
Константин взглянул на нее с интересом. Ей было двадцать шесть, ему — двадцать один.
Он протянул руку и погладил ее по спине. Спина отозвалась мурашками. Костя гладил ее с четверть часа, пока Настя не обмякла.
Потом он перевернулся на живот — и она увидела полосу белой кожи под шортами.
В жизни Аверьяновой было не так уж много крепкого, как алмаз, счастья. Радость выстраданной победы делает человека счастливым, но отчего-то этот морок быстро рассеивается. А вот такое никчемное счастье, не награда, а просто так, запоминается надолго.
Уже в Москве, пятнадцать лет спустя, Анастасия смотрела на Костю и, как тогда, жалела о том, чего не успела пережить. Но если в Салерно разочарование превратилось в злость, в клятвы, то сейчас уже случились пробы и ошибки, и правда оказалась в том, что путешествие по жизни автостопом было не для нее.
Десять лет назад, в Париже, Костя напугал ее.
Они столкнулись за прилавком — на вытянутых руках Костя держал рубашку-поло.
В самом известном парижском магазине Настя съежилась от цен, но не смогла уйти отсюда без знаменитой стеганой сумки. Вид у нее был, как у одержимого игрока, заложившего за углом казино часы — и заранее проигравшего.
Костя бросил рубашку, пошире распахнул объятия и устроил настоящее представление.
Он купил двести пятую или трехсотую рубашку-поло, а заодно и сумку — только не черную, а белую.
— Почему? — пискнула Настя.
Костя оглядел ее с ног до головы (наверное, усвоил этот прием у ньюйоркских модников), фыркнул и произнес:
— Дорогая… Черная сумка означает, что у тебя есть деньги. Белая — что у тебя есть вкус и смелость.
— Где ты этого нахватался? — веселилась Настя, после того как они вытряхнули содержимое из старой, безымянной сумки, и пристроили его в новую.
Костя жил с полгода в Нью-Йорке, где не было работы, но все его обожали.
— Предлагали сниматься в порно, — хвастался Костя. — Я согласился, мне просто любопытно было. Конечно, я пришел, повертелся там, посмотрел, как все устроено, и смылся. Мне потом звонил продюсер, орал, но я деньги не отдал. Он в меня влюбился. У меня там все друзья были геи, и все хотели меня уложить. Они так старомодно ухаживают! Но я сразу сказал, что ничего не получится. Просто они не теряют надежды. Так у них принято.
Костя жил в Пятнадцатом квартале, в квартире, которая нигде не заканчивалась.
— Ну ничего себе! — ахнула Настя. — Ты разбогател?
— Через два месяца меня отсюда выгонят. Кончается срок аренды, — ответил тот, разглядывая кусок сыра. — Мерзость! — определил он и выбросил сыр в помойку. — Пойдем в ресторан! У тебя есть деньги?
Настя растерялась.
— А у тебя нет?
— Пятьдесят франков — это деньги?
Настя засуетилась, залопотала… Порывалась рассчитаться за сумку…
— Да наплевать! — отмахнулся Костя.
— Но как ты можешь покупать такие рубашки, если у тебя нет денег? — ужасалась она.
— Ну, пока я ее не купил, у меня ведь были деньги, — он пожал плечами.
— Но… — Настя осеклась.
Хотела спросить, не боится ли он умереть с голоду, выйти на панель, на паперть, но в этой квартире, глядя на Костю в новой рубашке, ощущая запах его духов, невозможно было представить ни голод, ни паперть.
С тех времен Настя стала замечать, что Костя никогда не бывает бедным, даже с последней сотней франков. Он пешком идет на вечеринку, где на гостях надеты миллионы, и с кем-то едет в ресторан, где съедают тысячи, а уходя от женщины с утра, получает несколько сотен на такси.
— И что ты будешь делать, когда постареешь? — настаивала она уже в ресторане.
— Есть столько возможностей… — пока Анастасия с опаской заглядывала в меню, Костя уже заказал для них самое дорогое блюдо и бутылку хорошего вина. — Я могу жениться. Может, впаду в депрессию и стану зависимым от таблеток, которые меня убьют. Или, например, кто-нибудь купит мне ферму, и я буду там доживать, а потом еще и опубликую скандальные мемуары. Или просто заболею и умру в расцвете сил. Лучше всего пусть меня пристрелит обманутый муж.
— Кость, ну я серьезно!
— Я тоже серьезно. Что тут такого несерьезного? Так все в жизни и происходит!
— Ну просто дело в том, что ведь все стараются, чтобы не произошло… — она с подозрением взглянула на блюдо, которое им принесли. — Это вкусно?
— Какая разница? — Костя подцепил вилкой кусок лягушачьей печенки. — Надо же было попробовать.
Спустя несколько часов они сидели на ступеньках и смотрели на закат, размазанный по облакам.
Настя пребывала в смятении. Она не могла сосредоточиться: как относиться к Косте? То ли презирать сквозь жалость, то ли восторгаться и отчасти завидовать, а может, желать его…
В Салерно между ними ничего не было. Они лежали на кровати, и окна были распахнуты, чтобы видеть луну. Настя завернулась в простыню, а загорелый Костя на белом покрывале казался плоским, рисунком на шелке в виде красивого мужского тела.
Костя гладил ее так задумчиво, как некоторые обкусывают ногти, и Настю это и успокаивало, и задевало.
“И куда это приведет? Чем закончится? А если я влюблюсь?” — тревожилась она.
— Ты напряженная, — произнес он.
Настя называла это “гипертонус”. Как у детей. Она почти всегда находилась в этом тонусе — только, может, глубокой ночью, одна, расслаблялась.
Он повернулся и поцеловал ее в живот, через шелк.
Настя думала о том, что может произойти, не как о страсти, похоти, сексе, физической близости. Ей казалось, что это будет обряд, после которого ее посвятят в такие же, как он — и она тоже будет относиться ко всему легко, перестанет тревожиться, и… И вместо классического реализма с перспективой и прочими условностями ударится с сюрреализм, абстракцию, экспрессию.
Она положила руку ему на голову — и он затих. Скоро Костя спал, и у себя на животе она ощущала его дыхание.
Аверьянова не гордилась собой — она ведь была всего лишь трусихой, но договорилась на том, что так было лучше.
В Париже Настя заметила, что Костя ее пугает. Рядом с ним она виделась себе одним из тех магнатов, у которых всегда такое выражение лица, будто они обдумывают план мести, а их многочисленная охрана похожа на преступную группировку. И хочется спросить: “А если из толпы кинут бомбу? А если снайпер? Авария?”…
Аверьянова нередко размышляла о том, что она скучно живет, и все бережет себя, вечно побаивается, вздрагивает от дурных намеков, и что она тот самый, классический, в пяти томах авторства Голсуорси, буржуа, столп общества, которого так и тянет заклевать сарказмом и защипать иронией.
— Меня друзья приглашают в Ниццу, — оповестил ее Костя. — Поедешь со мной?
И Настя вдруг решилась.
В Ницце выяснилось, что приглашали не совсем друзья, а случайные знакомые, и было это давным-давно. Она запаниковала. У Кости денег нет вовсе — она купила ему билет, гостиницы здесь дорогие, а ей еще надо жить на что-то в Москве…
Костя потащил ее в ресторан. Настя едва не плакала: какой ресторан? что они будут делать с чемоданами? где российское консульство?
В ресторане было так много знакомых, что Насте почудилось, будто незнакомых и вовсе не существует. Два дня они жили на трехпалубной яхте. Там же и встретили тех самых друзей, которые некогда звали Костю пожить у себя.
Вместе с этими друзьями, бородатым мужчиной и почти наголо стриженной дамой в темных очках с диоптриями, они на рассвете отправились на кинофестиваль в провинцию.
— Моя подруга очень религиозна, — рассказывала, убаюкивая, дама, неожиданно взбодрившаяся на рассвете, когда все остальные желали умереть, но быстро, а не в страданиях. — Она всегда говорит мне: “Анна, ты не должна желать зла. Никогда не говори: “Я убью его!”. Не ругайся. Зло тебя разрушает. Бог всем воздаст по заслугам. Судить — не мирское дело”. И вот я поссорилась с одной тварью, которая приставала к моему мужу… Не к этому… — Анна кивком указала на бородача. — У меня был муж рок-звезда. И я говорю этой моей подруге: “Вот она такая… Сука! Дрянь! Но, конечно, я не желаю ей зла… Конечно, Бог ее накажет, такую мерзавку, Бог ее покарает, ты же сама говорила!”…
Настя по-французски понимала хорошо, но не быстро — Костя переводил, и Аверьянова смеялась одна, после всех.
Фестиваль устраивал коньячный завод, что принадлежал зятю бородатого мужчины. Кино они так и не увидели.
Настя устала. Костя и друзья были полны сил, будто проснулись в собственной кровати. Только бородач все время клевал носом, но Настя уже поняла, что это его стиль.
Анастасия не была кочевником — где угодно она расслаблялась, только соорудив свой мир, подобие дома. Крики: “Едем в Монте-Карло!”, поспешные сборы, радостные для остальных, выбивали ее из колеи. Она все не могла отоспаться, отмыться, наесться.
— Мне нужно возвращаться, — она развела руками, приняла скорбный, извиняющийся вид.
Никто не расстроился. Настя уже знала, что они никогда не расстраиваются.
В поезде вспоминала ночь, пропахшую коньяком, который теперь не сможет видеть годами, — его пили из длинных стаканов, как лимонад, и потом целовались в такси, а потом — на диване в доме зятя, и вдруг что-то свалилось с грохотом… И она решила, что слишком пьяна, ее укачает, и даже отчасти стыдно, если он тоже пьяный, и у него не получится…
— Можно я тогда засну рядом с тобой? — настаивал Костя.
Но Настя не умела спать с чужими мужчинами — стеснялась, раздражалась…
Костя заснул на диване, а она поднялась наверх, умылась, приняла аспирин, выпила много воды — и так и не смогла вспомнить, когда в последний раз ее близость с мужчиной была похожа на безумие.
Спустя много лет они вышли из клуба “Мост”, Анастасия нажала на кнопку — и с удовольствием выслушала похвалы своей новой красной двухместной машине.
В кабриолетах есть романтика. С тобой уезжает самый важный для тебя человек. Романтика и власть.
Костя протянул руку и сжал пальцами ее загривок.
— Ну зачем? — вдруг смутилась секунду назад гордая и властная Настя.
— Какая же ты зануда… — без раздражения произнес он.
После встречи в Париже миновало два или три года — и тогда Костя объявился в Москве.
— У меня здесь связи, — непонятно сказал он.
— С кем?
— С массой нужных людей.
Костя даже играл в кино. Небольшие роли.
Кинопленка имела странное действие — она не жалела его, нехватка таланта была очевидной, и скованность, и медлительность резали глаз, но отчего-то эти недостатки, унизительные для других, странным образом привлекали. Казалось, будто это такая актерская оригинальность.
Костя часто выходил в свет.
— А что ты думала? — он улыбался снисходительно. — Мне за это платят.
Настя задержалась в паузе, во время которой на ее лице отразились дурные мысли.
— Как… сопровождение?
— Да ну тебя! — фыркал он. — Просто платят. Конечно, все думают, что это привлечет всяких там… женщин.
— О Боже! И сколько за это платят?!
— Косарь. В долларах. Иногда пятьсот, но я тоже соглашаюсь. Десять выходов — прожиточный минимум обеспечен.
Настя недоумевала. Зачем платить Косте, если он не знаменитость? Не настоящая знаменитость. Но она была за него рада.
Позже это деловое предприятие загнулось.
— Поехали в Гоа… — ныл Костя.
— Кость, ну езжай, а?! — взвилась Настя. — Сколько можно? Я тут при чем? Не хочу я в твою мерзкую Индию, там грязно, прыщи и дизентерия!
— Вот чушь! Все там чисто! Не грузи!
Настя сдалась через год.
В самолете летела хмурая и капризная. Они приехали ночью, с трудом нашли такси, поехали, как это обычно случалось с Костей, наугад, их швыряло от одной гостиницы к другой… Настя орала и клялась немедленно купить обратный билет.
Утром Костя принес ей кофе. С интересом глядел, как Настя расставляет по полкам кремы, лосьоны, маски; вытряхивает в ящики лекарства, развешивает одежду…
— Ты всю квартиру перевезла? — спросил он.
— Слушай! — воскликнула она. — Я люблю, чтобы комфорт!
На пляже он протянул ей самокрутку.
— Ни за что! — всполошилась Настя. — У меня паранойя начинается!
Спустя неделю Настя, в малиновых шароварах и в чадре, покупала траву у музыканта из Череповца, которого временно считала интересным и одаренным. От нее пахло кокосовым маслом местного производства, которое нечаянно превратилось и в крем, и в лосьон, и в маску, и даже в лекарство.
По странной причине мир, сузившийся с востока на запад от набережной до кромки моря, а с севера на юг — от холма до спасательной станции, стал вдруг огромным и наполненным такими разными смыслами, что в голове не укладывалось, как можно за долгие годы постичь хотя бы его малую часть.
Настя не покидала бы его год. Или хотя бы месяцев шесть.
Вся ее одежда висела в шкафу нетронутой — на местный эквивалент сотни долларов Настя купила мешок барахла, которое выкидывала, не стирая.
Ей представлялось, что душу, в Москве зачерствевшую от грязи (будто ею мыли полы в автомобильной мастерской, а потом бросили в кусты, где она обветрилась и задубела до того, что можно ножи точить), вдруг отстирали, вывели пятна, обмакнули в ароматное, нежное — и теперь она, чуть влажная, впитывая запахи джунглей, колыхалась на морском ветру.
В Москве она бежала по воде — и нельзя было останавливаться, а здесь обрела почву под ногами.
По истечении второй недели Настя отправила на работу невнятное письмо — и даже не помнила, то ли соврала о желудочной инфекции, то ли потребовала увольнения…
Ей хотелось жить здесь с Костей, и все равно было — чьи деньги, и чтобы каждый день эта праздная рутина, одни и те же события, и восторг, если сегодня на ужин завезли не окуня, а дораду…
Они с Костей с балкона второго этажа смотрели на пляж, качаясь в подвесных плетеных креслах. Костя толкнул ногой ее качалку.
— Ты ни в чем не уверена! Никогда ни в чем не уверена! Что с тобой не так?
— Почему “не так”? В чем ты хочешь, чтобы я была уверена? В чем вообще можно быть уверенным в наши дни?
— А в какие дни надо быть уверенным?
— Костя, чего ты от меня хочешь?
— Ну… Ты всегда говоришь: “Радоваться еще рано”. Потом говоришь: “Столько работы — ужас! Лучше бы я этого не делала”. Зачем чем-то заниматься, если ты даже ни разу не можешь сказать: “Я крутая! Завидуйте!”? — он произнес это с такой страстью, что хотелось за ним повторить.
Вместо этого Настя нахмурилась.
— Я работаю, чтобы обеспечить свое будущее. Чтобы быть уверенной…
— Но ты не уверена! — перебил Костя. — Понимаешь, о чем я?
— Кость, ну я не могу, как ты! Ты-то все время празднуешь, даже если нет повода.
— У меня есть повод! Мне все время хорошо.
Настя тогда отвернулась и пожала плечами. А потом вдруг улыбнулась — и не нарочно, а даже против воли, словно улыбались внутри неведомые ей чувства, и произнесла:
— Я крутая! Умри от зависти, ничтожество!
За это она получила еще один толчок ногой — такой сильный, что из рук упала сигарета.
После этого разговора что-то изменилось. Настя прислушивалась к себе, наслаждаясь новым для нее общением с тем странным миром, который живет и множится изнутри каждого человека.
“Меня уволят…” — “И что? Денег — полно, работы — полно”…
“Я буду заводить детей?” — “А ты хочешь?” — “Как можно сказать, что не хочешь детей?” — “Громко и внятно” — “Я не хочу детей!” — “Легче?” — “Ага!”.
“Что меня ждет в будущем?” — “Это обязательно — все время бояться?” — “Нет, но так получается…” — “А нет ощущения, что это от тебя зависит? Это все лишь мысли. Будущего нет, а мысли есть. В мыслях тебе может быть хорошо или плохо, так уж лучше хорошо…” — “А ведь правда! Как-то я раньше не задумывалась…”.
“Костя красивый?” — “Костя красивый.” — “И почему тогда?..” — “Все дело в том…”.
Все дело в том, что Настя никогда не принималась за то, у чего не было внятных последствий.
И она многие лета с неприязнью относилась к похоти — торжеству плоти над духом. Будучи агностиком, Аверьянова имела собственный кодекс: “Мы — существа одухотворенные, — настаивала она. — Это значит, что мы действуем не только инстинктивно, но еще и обдумываем свои поступки, рефлексируем, стараемся избежать вреда не только телу, но и душе. Если меня что и раздражает, так это импульсивные поступки, опускающие нас до животного уровня. Почему-то мне кажется, что миссия человека несколько отличается от поспешного совокупления на глазах у всего двора, как у собак или кошек”.
У Анастасии не было связей — у нее были отношения.
“Если единственное последствие отношений — популярное венерическое заболевание, значит, вы что-то сделали неправильно”, — говорила она знакомым.
Настя не ввязывалась в интрижки, длящиеся меньше года. Обычно — два, два с половиной. Хороший срок, чтобы влюбиться с умом и с толком разочароваться.
“Ты зануда!” — “Это плохо?” — “Скучно. Ты обходишь жизнь стороной.” — “Ой, да ладно! У меня увлекательная жизнь!” — “Вокруг тебя много событий, но ты в них не участвуешь…”
Это было честно, обидно и страшно.
Аверьянова была подобна тем некогда воодушевленным критикам, что не сомневались — грянет день их триумфа, когда, собрав в кулак всю силу опыта и знаний, они пригрозят зажравшемуся искусству, приютившему на своем расплывшемся теле блох и клещей…
Но привычка осуждать — губительна. Критик, мечтающий творить, — все равно что человек, танцующий пого-пого в платяном шкафу.
Неупокоенные души загубленных фильмов, книг и песен лезут из темных мест и воют отчаянно и страшно, мешая сосредоточиться еще недавно уверенному в себе критику. Их плач сводит начинающего сочинителя с ума, обжигая сердце раскаянием. Он хлопает крышкой ноутбука — и звук этот подобен стуку гробовой доски, под которой находится холодное тело его безвременно почившего творения.
Критику остается только наблюдать — и то ли сочувствовать успеху, то ли тешиться злой радостью от неудач.
Отстрадав свои печали, Настя превратилась в созерцателя, влюбленного в чужую жизнь, как пожилой мужчина, осознающий тщетность собственных чувств, — в молодую красивую женщину. Она любила то, что ей не было доступно, благородно, по-матерински, с восхищением человека, понимающего природу даже самого незатейливого творчества.
Но, как часто это бывает с людьми, осознавшими, что прожита половина жизни, и все, что они откладывали “на потом”, на завтра, — истлело и пахнет старостью, Настя встрепенулась, будто ее вдруг укололи чем-то острым и длинным, разволновалась и ощутила такую жажду, которая мучает людей лишь после тяжелых операций.
“Возьми его!” — “Да!”
Она была готова. Здесь и сейчас. Сейчас или никогда.
Но приехала его подруга. Высокая, темноволосая, с впалыми щеками.
Русские стали собираться домой — с февраля пляжи одолевали вши.
И не успела Аверьянова вернуться, как ей предложили управлять частным телевизионным каналом, который ждал большой успех.
Анастасия втянулась в работу, но ее то и дело одолевали ложные воспоминания. Они с Костей стали так близки, что и не понять, дружба это или страсть — и считается ли, что нет отношений, если они не прошли через ритуал соития?
В его глазах она не видела насмешки, когда тот смотрел на нее. Она не просто трепала ему волосы — это было вступление. Он закутывал ее плечи платком — и была особенная прелесть в этих прикосновениях сквозь ткань, неуловимых, старомодных, пахнущих жасмином.
Эти воспоминания то ли мучили, то ли поддерживали ее несколько лет — работа была единственной постоянной величиной ее жизни, а со всем остальным Аверьянова будто не могла определиться. В людях ее привлекали такие качества, что не могли бы ужиться в одном человеке — поэтому друзья, знакомые, любовники менялись, как мода.
Она не видела Костю три года. И не понимала — много это или мало, хорошо это или плохо.
Может, это похоже на старое кино, неожиданно современное и увлекательное?
Может — на песню из юности, которую слушаешь с кислой ухмылкой?
Может, это книга, открыв которую в предвкушении чуда, осознаешь, что помнишь каждое слово?
Костя будто мешал ей оставаться собой — такой, какой она была себе удобна.
Костя всякий раз оживлял такие мысли, из-за которых жизнь, казалось, только начинается.
После клуба поехали в ресторан.
Странная собралась компания: миллионер с любовницей, девушка из телевизора, знакомая Насти, как и большинство девушек из телевизора; Елена, мужчина Елены в белых джинсах, дама в странной шляпке, два типа в бархатных пиджаках, итальянец с выпученными глазами.
Девушку из телевизора оттеснили к итальянцу — казалось, она тоже ничего не понимала и была удивлена тем, как здесь оказалась.
Настя пребывала в сладкой задумчивости и видела все так, словно они с Костей были четкими и контрастными, а все остальные, фон, расплылись по задумке фотографа.
И она даже не пыталась собраться, не хотела понять, отчего сегодня именно так — ей нравилось это забытье, теплое и ласковое.
Приехала Костина дама — и она тоже была размыта, Настя не разглядела цветное пятно с женским голосом.
Настя выходила в дамскую комнату — а там смотрела на себя в зеркале, будто обнаружив что-то новое и привыкая к этому.
Ей вдруг увиделось лицо женщины, что выглядит на свои годы, в чем особенная прелесть — нет свежести, с которой будто каплет роса, но есть отпечатки… и даже не отпечатки, а поцелуи жизни — следы счастья, удачи, калейдоскоп впечатлений и чувств… И Настя вдруг так полюбила это лицо — влюбилась в него! — что не хотела отрываться, стояла бы и стояла, опершись на мраморную столешницу, но кто-то зашел и спугнул, прервал свидание.
— Мы уедем в Африку! — говорил Костя. — Заживем в саванне, и у тебя… — он бросил взгляд на свою даму. — Будет водитель-африканец, о котором ты иногда будешь мечтать ночами, а я буду ревновать, но редко. По ночам мы будем слышать странные звуки, рев и крики, и нам будет страшно, и мы будем крепко прижиматься друг к другу… Я займусь охотой, отращу усы, а ты удочеришь мартышку или змею…
— Костя, ну что за ерунда! — лицо его дамы сморщилось в недовольную гримасу.
Зеркало треснуло.
Не красивая зрелая женщина из дамской комнаты ее отражение! Нет! Отражение — вот эта дама с лицом, на котором выкроены раздражение и смущение.
Это она!
Сколько раз она говорила ему или думала: “ерунда”, “чепуха”, “что за бред”?
Это же все равно что купить мороженое и возмущаться, что оно холодное!
Почему она так стремится разочаровать его, приземлить, смирить с действительностью? Чтобы он стал похож на нее? Чтобы его можно было пристроить в ее жизнь? Чтобы не осталось ощущения мимолетности того прекрасного, из чего он состоял?
Неужели она хочет, чтобы он растворился в обыденности?
Этим вечером Настя вернулась в квартиру, сняла ее с сигнализации и с отвращением вдохнула спертый воздух. Рука потянулась к пульту от кондиционера, но вместо этого она распахнула все окна, чтобы пыльное и душное лето очутилось здесь, между диваном и телевизором, на королевской кровати, у стеклянного кухонного стола.
Костя когда-то давно насмехался над привычкой в каждом месте, в любое время года создавать этот удобный мирок.
— Зачем тебе Индия, если у тебя в комнате двадцать два градуса, в офисе двадцать два, в квартире?.. — спрашивал он, растянувшись на кровати. — Оставалась бы дома.
— Но ведь ты почему-то прилетел сюда на самолете! — сопротивлялась она.
— Самолет — необходимое зло, — пояснял он. — Наслаждайся темной влажной душной ночью. Не нужно себе напоминать, что ты — человек другой культуры, не надо всюду строить маленькую Москву. Получай удовольствие от того, что есть. Напейся пьяная и приведи любовника — и ты забудешь, что такое кондиционер, в одно мгновение.
— Я тебя не понимаю… — сказала тогда Настя.
Ту ночь она провела в духоте, а на следующую они с Костей лежали в море до рассвета.
— Нет ничего лучше, чем изменить своим привычкам, — говорил тот. — “Не могу спать, душно”, — он передразнил ее. — Так не спи!
Утром она позвонила Елене.
К невыразимому удивлению Насти, Елена обитала в огромной современной квартире, с террасы которой виднелся Большой Каменный мост.
— Это что еще такое? — изумлялась Аверьянова. — Откуда миллионы?
В квартиру Елену пустил знакомый магнат, отплывший на яхте в круиз вокруг Европы.
— Ты же встречалась с Костей? — спросила Настя глядя на мост, по которому сновали машины.
Елена расхохоталась. Она так интриговала — смеялась и смеялась, пока любопытство собеседника не закипало.
— Это был кошмар! — воскликнула Елена. — Его преследовал обманутый муж — Костя не мог нигде появиться. Я увезла его в Нормандию, к другу на ферму. Отдала последние деньги. Мы два месяца ели кукурузу из огорода, овощи, доели все макароны в доме и какой-то тухлый кус-кус. Собирали мидий. Костя по Интернету продавал свои причиндалы от “Гермес”.
Настя растерялась.
— Но я не поняла, это было ужасно… или ничего? — уточнила она.
— Ужасно. Я в него так влюбилась… Ходила к этому обманутому мужу потом и просила. Устроила Костю в реалити-шоу. Занимала денег. Он мне, правда, все отдал. Но эта кукуруза… Я ее до сих пор ненавижу.
— А у него была там депрессия?
— Я тебя умоляю! Откуда такая роскошь? Расставшись с последним евро, он, конечно, испугался, но это скоро прошло. С ним ни в чем нельзя быть уверенной. Ну совсем ни в чем. А потом, ты что, не знаешь Костю? К нему в клубе подходит человек и дает тысячу евро. За того обманутого мужа. Типа они враги. Вот просто так, с ничего, — тысячу евро! Он мне купил туфли. Понимаешь, вот мы жрем эти зеленые помидоры с макаронами, а ему — хоть бы хны! Просыпается, плавает в ледяном море, делает массаж лица, надевает эти свои черные рубашки, кольца — и ведет себя так, словно у него полно денег. Я его прошу: “Снимись в этом шоу! На тебя вся Франция будет смотреть”. А он такой: “Это не для меня”.
— А секс?
— Секс отличный. Но ты же понимаешь! Не в этом дело. Секс всегда отличный. Просто Костя — это Костя.
— Долго ты будешь здесь жить?
— Месяц…
— А потом?
— Не знаю. Может, к маме уеду. Или к какому-нибудь бывшему мужу попрошусь.
Они встретились в кафе возле пруда. Толстый армянин поглядывал на них с подозрением, переживая за остывающий шашлык. Они взяли шашлык, но от взглядов не избавились — теперь армянин взирал на них благодарно и преданно.
Костя купил весь шашлык. Они угощали им собак.
— Уткам можно мясо? — спрашивал Костя.
— С ума сошел!
Костя опустил ноги в воду.
— А вдруг там утиные вши? — беспокоилась Анастасия.
— От судьбы не уйдешь…
— Костя, а ты взрослеешь?
— В том смысле, что ощущаю быстротечность жизни?
— И это тоже.
“Поцелуй меня”, — хотелось сказать Насте, но она не сказала.
— Я всегда был взрослым. Точно знал, что мне нужно. И я не боюсь жизни, в отличие от тебя. В идеале я бы хотел опуститься ниже плинтуса и умереть на вокзале, чтобы никто не знал, куда я исчез.
— Ну что ты говоришь! — испугалась Настя.
— Знаешь, что меня раздражает?
— Тебя что-то раздражает?
— Меня раздражает этот культ смерти, старости… Это как страх высоты. Ты не боишься высоты, когда ее не видишь, но избегаешь всех высоких мест. И вот ты не думаешь о смерти каждый день, но игнорируешь все, что в твоем понимании связано с этим. И жизнь становится похожа на смерть.
— Как-то ты все извращаешь…
— Может быть…
— Как ты думаешь, сколько тебе лет? — спросила Настя. — Не по паспорту.
— Четыреста. Я стар и мудр.
“Поцелуй меня”, — захотелось сказать Насте, но что-то ее останавливало. Не страх. Не сомнения.
Вечером они заглянули на частный пляж в Серебряном Бору, где подавали вкусные салаты.
— И в чем твоя мудрость? — Настя наконец избавилась от вскочившего на кончике языка вопроса.
— Мудрость в том, чтобы не думать о жизни, как об игре. Нет своих и чужих. Нет соревнования. Нет убеждений.
— Да ладно! У тебя есть убеждения!
— Это не убеждения, Настя. Я просто верю себе, когда мне хорошо. Верю, когда плохо. Я не тот человек, который будет сидеть в душной комнате, сгорбившись над бумагами, уверяя себя, что это все ради того, чтобы когда-нибудь стало лучше. Лучше может быть сейчас. И я не верю в награды. Жизнь не надо завоевывать. Эта идея себя изжила.
Последний луч солнца сполз со стола, упал на пол и там почернел, превратившись в тень.
И Насте почудилось, что нет никакого Кости — она сидит здесь одна, перед тарелкой салата. Разумеется, Костя существовал — вот прямо сейчас пил морковный сок, окрасивший верхнюю губу в оранжевый цвет, но он не был мужчиной, не был другом — он был частью ее самой, не доставшейся Анастасии при рождении — или утерянной в течение жизни.
Он был состоянием, которое зарабатывают, родившись в семье, где бананы считают роскошью. Он был красотой, которой достигают большими усилиями, исправляя небрежность природы.
Он был знанием, которое приобретают, читая ночами до утра, чтобы не выспаться и весь день бодриться кофе.
Настя чувствовала себя несчастной и свободной, разочарованной и восторженной.
Костей не надо было владеть целиком — он мог быть с ней уже много лет, если бы она поняла, что любовь к нему — это причудливая любовь к себе, эхо мечты.
Она закрыла глаза и растворилась в мгновении.
Вокруг нее высыхала под солнцем саванна, чернокожий водитель с телом гладиатора поливал водой внедорожник, а настоящая жизнь, кричащая о помощи и рычащая от удовольствия, визжащая, хрюкающая, фыркающая, находилась так близко, что след чьей-то крови, появившийся с утра, еще пах резко и сладко.