Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2008
“Я выйду из спирали…”
Валерий Шубинский. Золотой век. — М.: Наука, 2007.
В предуведомлении к “Золотому веку” Валерий Шубинский разъясняет, что эту книгу разумнее всего воспринимать как заключенные под одной обложкой три сборника стихов, а прозаические тексты — как комментарий к работе стихотворца. При этом с некоторым лукавством вступительная заметка заключается словами: “Верить ли этому комментарию и в какой степени — решать читателям”.
Все это действительно образует сложное целое, где каждое стихотворение поддержано другими, и не вполне проясненное значение какого-либо из образов можно уразуметь из системы в целом. Вот буфетчица, напоминающая великаншу, хозяюшку ночи из другого стихотворения, разливает по стаканам сентябрьской страны багровую жижу из Марса и олово из “сейчас до отказа открытой Луны”. При этом кажется, что “страшнее брусничного морса, что льется в стаканы из узкого Марса, прованское масло сентябрьской Луны”. Действительно мороз по коже, но почему “безобидное олово” Луны ужаснее кровавой марсовой жижи, мы узнаем из “Песни о кольцах”:
Я отсеку змеиный хвост, я выйду из спирали
И там узнаю: мертвые еще не потеряли
Свои земные голоса, они поселены
Не в пересыльном лагере с той стороны Луны,
А в злато-синем воздухе и тщетно ищут хода
К истокам обмелевших рек из молока и меда
И в сплющенный, заполненный зародышами ад.
Идем со мной, но не забудь — дороги нет назад.
Вот она чем страшна — Луна; это своего рода Чистилище, пересыльный лагерь для мертвецов! И вот где совершенно мифологический клубок противоречивых отношений: Рождение — Смерть — Живые — Умершие — Пустота — Полость — Твердь — Пролом и т. п. — почти до бесконечности. Мертвые то запросто возвращаются, то не имеют хода назад; “мир… бессмертен, сколько жив, а ты, рядовой лазутчик пустоты… столько же бессмертен, сколько мертв”. Смерть ведь может быть если не желанна, то как непреложность привлекательна:
Смерть черной кошкою мне упадет на темя,
Но я люблю ее, убогонькую, — с ней
Теплей и холодней: отмеренное время,
Пока она со мной, стучит в крови моей.
…
Пока она со мной, живет в любой из клеток
Весь мир, влюбившийся в запретную черту —
Растенья всех широт и птицы всех расцветок,
Мои товарищи по взлету в пустоту.
Вчитываясь в стихи Валерия Шубинского, замечаешь, что не столько “косматые” животные или “додревние силы” являются инвариантами его поэзии, сколько: воздух, стекло, Луна (обыкновенно “полая”), пустота, звук (тоже часто “полый”), близнецы (= двойник), зерцало, слепота, кровь, луч, река (смерти?), заворачивающаяся в шар, город, висячий сад, твердь и пролом, великанша-ночь (тьма), шитье (нить), влага. Это, конечно, лишь предварительный эскиз каталога. А ко всем этим единицам перечня прилагаются еще определения — зачастую составляющиеся вместе с определяемым в оксюморон.
Шубинскому ничего не стоит сказать: “Я умер и вижу”… “Я умру в середине июля”… “Я не помню, кому свою смерть проиграл” и т.д. Если есть здесь противоречие, то оно внешнее: это диалектика мифа, и все по правилам — семантическая гроздь. Есть жизнь, есть смерть и есть, как видим в стихах Шубинского, жизнь-в-смерти. В сущности, любой поэт в идеале есть мифотворец, пишет ли он про березки или же о том, что своды Тартара дрожат. Миф, созданный поэтом, получает то же самое имя, что написано на обложке книги. Похоже, что Шубинский-миф вполне состоялся.
Между новыми стихами и двумя прежде публиковавшимися книгами помещена небольшая, но чрезвычайно глубокая литературно-критическая статья “Утопия свободы и утопия культуры”. В ней постулируется, что мы живем на излете великой поэтической эпохи, началом которой Шубинский предлагает считать шестидесятые годы — главное время советского периода. Точные и емкие характеристики персонажей на поэтическом поприще в 60-е, 70-е, 80-е годы (когда и сам Шубинский пришел в литературу) останавливаются на 90-х годах, названных вообще — без персонализации. “Путь каждого из них (поэтов, пришедших в девяностые. — В.Б.) самодостаточен и едва ли может в чистом виде быть полезен другим”. Шубинский полагает, что новая великая эпоха начнется в русской поэзии, когда возникнет новая “сверхидея”, новая утопия. Не станем затевать дискуссию, хотя в такой концепции не все очевидно и многое можно было бы оспорить. Дело сейчас не в этом. В критической статье автор как бы привел, пусть и косвенную, характеристику собственного творчества, указал вектор своего развития, и в этом смысле прозаический текст, безусловно, являет собою обещанный комментарий к стихам. Шубинский размышляет о Серебряном веке, говорит о “подаренном русской музе бронзовом веке” — второй половине двадцатого столетия; при этом статья практически включена в раздел, носящий название “Золотой век”. Совпадение ли это?
Посмотрим, что за стихотворение дало название этому разделу и книге в целом. Оказывается, что в золотом веке спокойно и безмятежно:
Жизнь становится ласковым выдохом,
Не мутящим поверхности вод,
Утешением, найденным выходом.
Тихо в жизни — прохладно и тихо там,
И неведомо, кто там живет.
Только медленно стукают столики
И в ответ им бормочут с земли
Полых лон черно-красные нолики
И морей голубые нули.
Вот так утопия! Да ведь это же страшнее жизни-в-смерти, это — смерть-в-жизни! “Там грядущее что-то кукожится: / Там все меньше младенцев пищит”.
Боюсь утопий, равно и антиутопий, не хочу к всеблагим собеседникам на пир и возвращаю свой билет. Соотносятся ли расчеты на новые подарки русской музе с такого рода золотым веком? Надеюсь, что нет. Ужасный век! А впрочем, если речь о нашем веке, то не хуже других, во всяком случае, мне нравятся поэты, его населявшие и в нем живущие. Да вот и Шубинский.
В конце книги, как бы в виде приложения, располагаются два небольших прозаических раздела: “Автогеография” и “Большая квартира”. В первом, как понятно из названия, речь идет об индивидуальной географии; здесь располагаются все четыре стороны света, но только те фрагменты пространства, перемещение по которым имело личностное значение и формировало человека как автора. Особенно трогателен рассказ “Украинская ночь (Юг)”, потому что в нем речь идет о детских впечатлениях и о родовых корнях, о дедушке, памяти которого, кстати, посвящено одно из лучших стихотворений сборника. Второй прозаический раздел начинается с описания игры, в которую поэт играл в детстве: небольшую квартиру мальчик представлял большим городом. Теперь автор переворачивает условия: любимый город (Ленинград) одомашнивает, представляет большой квартирой, описывая коридоры, лестничные площадки, детские комнаты, мастерскую хозяина и, наконец, конечно же, книжные стеллажи.
Виктор Бейлис