Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2008
Об авторе | Эмиль Абрамович Паин — один из зачинателей в России новой научной дисциплины — “этнополитологии”. Доктор политических наук, профессор, автор более десятка книг и более сотни статей по проблемам взаимоотношений российских республик и федерального центра, этнического и религиозного экстремизма в России, миграции, а также теории перехода России от империи к государству-нации. Генеральный директор Центра этнополитических и региональных исследований. Руководитель центра по изучению ксенофобии и предотвращению экстремизма Института социологии РАН. Профессор факультета прикладной политологии госуниверситета “Высшая школа экономики”.
Первый лауреат премии им. Г. Старовойтовой в области конфликтологии. (2000 г.). В 2004 году награжден международным фондом “Толерантность” золотой медалью “За выдающиеся заслуги в области социологических и исторических исследований, содействующих разрешению этнических конфликтов в российских регионах”.
Вопрос о самобытности России, еще недавно мало интересовавший широкую общественность, неожиданно стал одной из доминирующих тем в общественной жизни нашей страны, даже оттеснив на периферию общественных интересов жаркие дискуссии начала 1990-х годов между сторонниками “левого” и “правого” выбора России. О каком выборе — “левом” или “правом” — сейчас может идти речь, если значительная часть российской элиты с начала 2000-х годов стала склоняться к фаталистическому взгляду на российскую историю как на рок, который исключает возможности народного выбора, предопределяя на вечные времена некий, умом не постигаемый, “особый путь” России? Первоначально эту идею поддерживал сравнительно небольшой слой интеллектуалов, разочаровавшихся в 1990-е годы в позитивности либеральных реформ в России либо никогда и не веривших в их успех. Ситуация изменилась, когда представление об особом пути и особой российской, или русской, цивилизации стало теоретической опорой главной ныне кремлевской идеологической доктрины — так называемой “суверенной демократии”. “Культура — это судьба. Нам Бог велел быть русскими, россиянами”, — говорит первый заместитель главы Администрации президента Владислав Сурков. Кремлевская канонизация идеи “особого пути” обеспечила ей массовую поддержку. Вместе с тем, она же привела к радикализации взглядов части оппозиционно настроенных интеллектуалов, полностью отрицающих, в том числе и в пику властям, специфику российского исторического пути.
Что касается меня, то я не разделяю ни официозной доктрины незыблемого и извечного пути России, ни радикального отрицания ее исторических особенностей или того, что принято называть исторической колеей. При этом мне не очень нравятся сами термины “историческая колея” или “особый путь”. Они слишком метафорические, поэтому сами по себе настраивают на избыточный детерминизм, предопределенность. Куда точнее в этом смысле понятие “инерция”. Со школьной скамьи известно: “Тело (объект, явление) сохраняет состояние покоя или равномерного прямолинейного движения, если не встречает сопротивления (трения) или нового внешнего импульса. Поскольку в природе, а тем более в обществе, нельзя создать абсолютно герметичную среду без внешних импульсов и внутренних трений, то всякая инерция исчерпывается и колея (путь) где-то заканчивается. Какую же роль в этой инерции играет традиционная культура как механизм социальной регуляции, создающий для общности единую систему ориентиров деятельности в виде этических критериев оценки поведения?
Этот нестрашный “культурный код”
В понимании особенностей этнических критериев многое дает анализ радикальной смены парадигм отношения к истории и культуре. Господствующая ныне идея культурно-исторического фатализма пришла на смену прямо противоположному подходу: “Мы рождены, чтоб сказку сделать былью”, полностью отрицающему как исторический путь, так и влияние социокультурных традиций. Само шараханье из крайности в крайность чрезвычайно симптоматично — оно и отражает одну из существенных особенностей российской социокультурной специфики, которая принципиально не похожа на образ жесткой колеи или упорядоченной статичной “матрицы”. Это антиматрица — социокультурные качели или маятник с громадной амплитудой колебания ценностей. Они быстро меняются, и чаще всего в форме инверсии, то есть смены оценок на противоположные. Царь-освободитель становится в сознании царем-тираном. Образ перемен как надежды сменяется их образом как хаоса. Эта “Русская система” легко воспринимает инновации — будь то коммунизм, Хеллоуин или праздник святого Патрика, но так же легко с ними расстается. Я еще вернусь к объяснению природы этого маятника, а пока скажу, что в целом понимание культурной специфики сильно затруднено тем, что популярные термины “культурный код”, “цивилизационная матрица”, “национальные архетипы” используются как метафоры, поэтические образы — обычно без объяснения их природы и механизма действия. Это происходит не только по причине неполноты знаний. Сегодня вообще высок спрос на загадочное, мистическое. Чем туманнее идея, тем она привлекательнее. Например, недавно после моей лекции выступал человек с рассуждением о зависимости слез футболиста Ковальчука от особенностей русского языка (!). Разумеется, он не привел никаких аргументов, ни одного. На них нет спроса. Растущая безответственность общества проявляется не только в отношении к закону, не только в росте коррупции или в агрессивности автомобилистов, но и в отсутствии ответственности за сказанное. Еще недавно в интеллектуальных кругах, особенно в научных, люди опасались прослыть дилетантами. Сегодня таких опасений и в помине нет. Весьма показателен тот факт, что сторонников идеи национальной культуры как судьбы трудно найти как раз в кругах российских этнологов, профессией которых является изучение именно этой национальной (корректнее сказать “этнической”) культуры. В этой среде, напротив, такая идея крайне непопулярна. Здесь считают архаичным и крайне неадекватным так называемый примордиалистский подход, определяющий этничность как некий неизменный набор культурных свойств, якобы накрепко, навечно прикрепленный к телу народа-этноса. Зато примордиализм все шире представлен в экономических исследованиях. Почему? Да это все та же безответственность, неуважение к стандартам и нормам, сложившимся в чужой профессиональной культуре. Иногда такую смелость дилетантов называют новаторством, но в таком случае и чеховский злоумышленник новатор.
В наибольшей же мере мистификация культуры продиктована идеолого-политическими пристрастиями. Они проявляются не только в политических доктринах типа особой суверенной демократии, которая естественно нуждается в опоре на особую же цивилизацию, но и в, казалось бы, деполитизированных экономических прогнозах. Сравните сценарии экономического развития до 2016 года, и вы легко обнаружите, что апелляция к культурным кодам содержится в консервативно-охранительных вариантах, в которых эти коды выполняют роль пугала: “Не тронь — убьет!”.
Я как этнолог по образованию и политический антрополог по роду деятельности, разумеется, не отрицаю свой собственный предмет — этнические и регионально-цивилизационные особенности культуры. Есть в ней и явления, которые могут быть названы культурным кодом, — как, например, национальный язык, понятный “своим” и непонятный “чужим”. Только этот код изменяется, вбирая в себя другие коды, и уж точно он не ставит преград для выбора политического пути, не определяет также и специфику слез российского или английского футболиста в однотипных ситуациях. Мифологизация этнической культуры как раз и мешает ее пониманию.
Не так страшен культурный код, как его малюют, — и не только российский, строгость которого, как известно, смягчается необязательностью исполнения. Один и тот же народ, сохраняющий множество своих культурных особенностей, но разделенный границами, может строить совершенно разные политические системы (например, корейцы Севера и Юга), а разные народы создают однотипные режимы, например, социализм. И коды этому не мешают, а лишь привносят некоторое своеобразие в однотипные политические конструкции.
Нет подтверждений распространенному мнению о неизменности этих самых кодов, скажем, применительно к ценности коллективизма. Экономист Светлана Кирдина теоретически вывела два основных цивилизационных типа — восточный и западный, которые якобы навечно сохраняют свои особенности. В первом коллективистские ценности “мы” господствуют над индивидуалистическими “я”, а во втором, наоборот, “я” над “мы”. По этой логике немцы в Германии 1930-х годов были восточным народом, поскольку жили по принципу: “Государство — все, человек — ничто”, а сегодня стали европейским. Германия ныне является оплотом европейского либерализма, с его опорой на личность, включенную в добровольные ассоциации. Тогда же, в 30-е, германское общество было самым милитаризованным по характеру массового сознания, а ныне превратилось в одно из самых миролюбивых. Такая же метаморфоза, хотя и за более длительное время, произошла и с массовым сознанием скандинавских народов: потомки некогда грозных викингов сейчас одни из самых тишайших народов мира. Эти, некогда самые пьющие народы Европы, сегодня проигрывают в этом соревновании россиянам или финнам.
Но, пожалуй, самые радикальные перемены “культурного кода” демонстрирует современный Китай. Страна веками отгораживалась от “чуждых” влияний не только Великой стеной, но и совокупностью традиционных ценностей, ставивших барьер для заимствований. Сегодня же Китай превратился в мировой копировальный станок. Подчеркну, что во многом эти перемены стали результатом целенаправленных усилий в осуществлении проекта модернизации страны. В 1978 году Дэн Сяопин выдвинул лозунг, определяющий отношение Китая к Западу: “Прежде чем догнать и перегнать, нужно понять и перенять его опыт”. И получилось. Все сошло с рук архитектору китайского экономического чуда. Культурный код его не наказал.
Как передается традиция
Наиболее искаженными сегодня являются, на мой взгляд, представления о традициях. Этим термином зачастую обозначают любое повторяющееся явление. Не удивлюсь, если услышу от журналиста такую фразу: “В Москве перед Новым годом по традиции выпал снег”. Между тем, традиция — это явление культурное, не имеющее отношения к таким повторяющимся явлениям, как смена времен года или дня и ночи. Млекопитающие выкармливают детенышей молоком, а рыбы мечут икру не по традиции, а следуя инстинкту. Да и в человеческом сообществе не все повторяющиеся поведенческие стереотипы могут быть определены как традиции.
Традиция — это межпоколенная передача культурных норм, стандартизированных образцов поведения, идей и ценностей, которым должны следовать все члены некоего сообщества. Традиция является предписанием, которое предыдущие поколения оставляют своим потомкам, и в этом качестве она определяет легитимность действий членов сообщества в тех или иных ситуациях. Из определения понятно, что не всякий устойчивый стереотип поведения может быть назван традицией. Если люди зимой кутаются, а летом снимают с себя лишние одежды, — то это не традиция, но ситуативное приспособление к среде, а вот то, что им следует надевать зимой и до какой степени позволительно оголяться летом, — предписывает традиция.
Как передается традиция? Это важнейший вопрос, внимание к нему могло бы предотвратить появление множества мифов о бесконечности традиций, их естественности и прикрепленности к телу народов. Традиции не передаются по воздуху, как грипп, или с кровью, как СПИД, — для их передачи необходимы институты, выступающие носителями, хранителями, а главное, контролерами соблюдения традиционных предписаний. Социальный контроль использует моральные поощрения при соблюдении традиций и моральные санкции за их нарушение.
Опыт этнических сообществ, умудрившихся сохранять веками свое этническое самосознание и некий комплекс культурных особенностей несмотря на неблагоприятные условия утраты государственности, рассеяние по миру, указывает на важнейшие условия, обеспечивающие трансляцию именно этнических традиций. К ним относится наличие территориально-контактной среды, хотя бы минимально структурированной и институционализированой. Важнейшую роль институтов играют тут религиозные общины. Евреи, рассеянные по миру, веками сохраняли свою этническую самобытность благодаря прежде всего роли синагоги, в переводе с греческого — общины (сперва община, а уже затем молельный дом). В современной Европе этническая специфика, традиционные институты и ценности в наибольшей мере сохраняются в странах с высоким влиянием церкви и устойчивостью паствы. Это Греция, Португалия, Испания. Ирландия. Важную роль в воспроизводстве культурных традиций играют соседские общности. Недавно услышал такую фразу: “Немцы — это вам не русские, немцы шурупы молотком не забивают, они их ввинчивают”. Может, и так, только не все немцы. В Германию в 1990-е годы прибыли десятки тысяч немцев из Казахстана, России и других постсоветских государств. Значительная часть этих людей обращалась с шурупами точно так же, как казахи или русские. Но постепенно они освоили немецкие приемы, потому что в Германии в значительной мере сохранились традиционные механизмы социальной регуляции. Наши бывшие соотечественники, переехавшие на жительство в эту страну, труднее всего привыкают к тому, что соседи постоянно напоминают им, что должно и чего нельзя делать в доме или на улице. Однако со временем бывшие россияне понимают, что неформальный социальный контроль в большей мере помог их адаптации к новым условиям, чем школы, курсы и пособия. На традиционные институты наращиваются новые, которые часто строятся по культурно-психологическим образцам, характерным для традиционных. Неформальными объединениями, как новыми, так и традиционными, в Германии охвачено около 60% взрослого населения, а в скандинавских странах больше — 69,5%, в посткомунистических странах Европы население охвачено общественными организациям в три—шесть раз меньше, чем в странах Центральной Европы. В России же традиционная институциональная среда почти полностью разрушена, а новая не создана, и уже сам этот факт ставит под сомнение возможность осуществления социального контроля.
Религиозные общины, православные церковные приходы были разрушены в советское время, и их роль, скорее всего, не восстановится — ведь свыше 87% православных верующих не считают себя частью какого-либо одного прихода и посещают церковь эпизодически, по случаю, как придется. Еще недавно в наших городах были дворы, где пенсионеры, играя в домино, все же приглядывали за соседями, а бабушки, сидящие на лавочках перед парадным, судачили об их нравственности. Этим хоть как-то восполнялось отсутствие полноценного механизма социального контроля, действующего по принципу: “Что люди скажут?”. Сегодня и того нет. А родственные отношения? Их разрушение в российской, и прежде всего в русской среде, в крупнейших городах — общепризнанный факт. В таких условиях представление о российском обществе как коллективистском, соборном и общинном — миф. Напротив, сегодня наше общество — одно из наиболее атомизированных в современном мире. Менее освоено следствие из этого факта — атомизация общества ухудшает условия трансляции социокультурных, этнических традиций. Социолог Зигмунд Бауман в своей книге “Индивидуализированное общество” пришел к выводу, что общество обречено на полный коллапс социально-нормативной системы, если отмирание традиционных институтов коллективности не восполняется новыми институтами неформального общения, взаимопомощи и социального контроля.
Традиции и квазитрадиции
Если в России произошла закупорка механизмов трансляции традиционной культуры, то как объяснить историческую повторяемость однотипных коллизий и так называемую “традиционализацию”, которую сегодня считают несомненным признаком современной России? Как трактовать, например, такой исторически устойчивый стереотип поведения, как массовое неисполнение законов? Описание этого явления, сделанное Салтыковым-Щедриным еще в XIX веке, можно назвать фотопортретом сегодняшнего времени. Герцен прямо указал на эту особенность как на этническую. Напомню известное его высказывание о том, что “русский, какого бы звания он ни был, обходит или нарушает закон всюду, где это можно сделать безнаказанно; совершенно так же поступает и правительство”. Однако при всем уважении к этому мыслителю замечу, что ни он, ни многочисленные эксперты, цитировавшие его высказывание сотни, если не тысячи раз, не проводили сравнительных исследований и вряд ли могли бы сказать, по сравнению с какими странами и народами эта черта российской жизни является особенной.
Кросс-культурные исследования с использованием социологических опросов и социально-психологических тестов начались недавно и уже дают удивительные результаты. Материалы “Европейского социального исследования” (ESS), проведенного в двадцати четырех странах (2004—2005 годы), показывают: граждане всех бывших социалистических стран очень сходны между собой и в то же время кардинально отличаются от других европейцев, прежде всего наименьшей готовностью уважать законы и — что наиболее примечательно — наибольшей склонностью оправдать возможность его нарушения. Я еще не раз буду обращаться к материалам этого сенсационного исследования (кстати говоря, единственного гуманитарного, получившего престижную премию имени Декарта за всю историю ее существования). Пока же отмечу, что во многих обследованных посткоммунистических государствах неуважение к закону нельзя даже гипотетически отнести к традиции, поскольку оно сложилось за время жизни всего лишь одного поколения, попавшего в жернова тоталитарной системы. Ее влияние объяснимо. Если порядок обеспечивается не в результате интериоризации правовых норм (усвоения их личностью), а насильно, путем вмешательства власти, то подобное сугубо принудительное подчинение закону неминуемо приводит людей к отчуждению и от закона и от власти. Тут строгость не только российского или советского, но и чешского, польского, венгерского и других законов смягчалась необязательностью его исполнения. В данном случае отчужденность не является следствием традиций, она продукт ситуативного приспособления людей к однотипным условиям жизни. И такую адаптацию я называю квазитрадицией, то есть кажущейся традицией. Ее примером может служить “штурмовщина”. Сотни раз слышал как неритмичную работу в течение года связывают с особенностями российских природных условий, чередованием активности сельских жителей — бурной летом и затухающей в длительный зимний период. Но мы уже более полувека живем в урбанизированной стране и видим, что “штурмовщина” не связана с сельским образом жизни. Она отражает скорее фундаментальную особенность социалистического хозяйствования — хронический дефицит, порождающий большую часть года “недозавозы” и “недопоставки”, и неотвратимую как рок необходимость “освоить фонды” к его концу. Именно поэтому квазитрадиция в советское время проявлялась в равной мере в регионах с разным климатом — в Эстонии и в Туркмении, в ГДР и в Монголии. Любопытно, что по ряду ментальных стереотипов, приписываемых “русской традиции”, например по готовности дать взятку чиновнику, лидируют не славяне, а эстонцы, в то время как их близкие этнические родственники финны замыкают таблицу.
Сегодня в России необычайно популярны описания национального характера в стиле анекдотов о легкомысленных французах, педантичных немцах, чопорных англичанах или духовных русских. Но что такое этот знаменитый немецкий “порядок” или известная английская “традиционность”? Те же этнические маркеры, бренды — образы, возникающие в дискурсе, как правило, в художественной литературе. Они исторически радикально изменялись. Сегодня принято считать французов легкомысленными, а англичан чопорными, но в XVII—XVIII веках эти оценки были диаметрально противоположными. Еще Шарль Монтескье объяснял отсутствие тирании в Англии легкомыслием англичан. И это не покажется абсурдом, если вспомнить, какой из двух народов отказался от традиционной религии, признал женщин в качестве правителей, раньше посягнул на священную жизнь монарха и узаконил публичные дома. Судя по материалам упомянутого социологического исследования ESS, ныне “традиция” и “порядок” не входят в число доминирующих ценностей ни у англичан, ни у немцев, ни у французов. Это ценности охранительные, а для названных народов сегодня более значимо умение адаптироваться к быстро изменяющимся условиям жизни.
Говоря о сходстве поведенческих и ценностных стереотипов россиян и жителей других стран бывшего соцлагеря, я вовсе не имею в виду, что и в нашей стране отчужденность и безответственность родились только в советское время. Нет, я лишь хочу указать на сходство механизмов воспроизводства одинаковых стереотипов. Во всех случаях мы имеем дело не с традициями, а с квазитрадициями, не с культурными нормами, унаследованными от прошлого, а с их подобием, возникшим вследствие присбособления людей к сходным условиям жизни. Если каждую зиму мы видим снег, то это не значит, что он сохраняется с прошлых лет. Снег — свежий, а климатические условия прежние или похожи на прежние.
На Запад к праву или на Восток к традиции?
Хочу отметить, что процесс отчуждения от авторитарной власти в обществах, сохраняющих значительные элементы традиционной организации, приводит к совершенно иным последствиям, чем в обществах с разрушенными институтами. В республиках Северного Кавказа например, отчуждение от официальной власти и от ее законов замещается ростом влияния неформальных, традиционных институтов — родственных, земляческих и религиозных. На большей же части территории России этого не происходит. В традиционных обществах отчуждение от формальной социальной среды усиливает необходимость роста доверия к “своей” ближайшей среде. В ней деловые отношения обходятся без квитанций и расписок, при этом нет и обмана. В детрадиционализированных — и “своя” среда становится чужой, а деловые отношения гарантируются только страхом получить пулю в лоб. Между тем, даже в криминальной среде отношения, основанные лишь на страхе, считаются неустойчивыми, излишне рискованными. Уголовники, и те хотят жить “по понятиям”, то есть в соответствии с некими этическими нормами, пусть и весьма специфического характера, а нарушение этических норм — это “беспредел”.
Сильнейший удар по неформальным отношениям наносит кризис доверия. В упомянутом исследовании Россия участия не принимала, но в нем была представлена Украина. Так вот, свыше половины опрошенных в этой стране с подозрением относятся даже к своей ближайшей социальной среде, подчеркивая в анкете подсказку: “большинство будет стараться вести себя нечестно”. Если сравнить Украину и Россию, то можно заметить, что уровень тревожности и подозрительности населения в нашей стране несравненно выше, а уровень сохранности традиционных и зрелости новых гражданских институтов намного ниже, чем у наших ближайших соседей.
Мне часто приходилось слышать рассуждения, что “западная модель модернизации, основанная на правовых формальных институтах, не подходит для России — с ее традицией неуважения к закону. И что нам ближе опыт Сингапура, в котором авторитарная модернизация дала неплохой результат. Вот уж пальцем в небо. В Сингапуре, как и в других странах Юго-Восточной Азии, авторитарная власть опирается на хорошо сохранившиеся традиционные институты, она эксплуатирует традиционные этические нормы — послушание, уважение к старшим, к чести рода, семьи и т.д. А на что опереться нашему авторитаризму, если специфика России, во всяком случае подавляющего большинства населения и на большей части территории, как раз в слабой сохранности и малой значимости традиционных неформальных норм. В таких условиях нам легче двигаться на Запад к праву, чем на Восток — к традиции.
От власти авторитета — к власти нормы
Так почему все же Салтыков-Щедрин воспринимается нами как наш современник? Да потому, что у нас сохраняются фундаментальные черты российских условий жизни, воспроизводящие и специфику культурного кода. Русская система инерционна, но не традиционна. Несущим каркасом этих условий является господство природных ресурсов в экономике при дефиците ресурсов человеческих. В какие-то времена эти ножницы сжимались за счет прикрепления населения к территории, а после отмены крепостного права — за счет прикрепления его к власти. Оно требовало социального оскопления человека, лишения его гражданской и политической субъектности. Но одновременно росла безответственность государева человека: “Барин правит — пусть он и отвечает за все. Барин думает, что платит, — пусть думает, что я служу. Барин имеет собственность — пусть он ее и охраняет. Как торговала Россия сырьем при Петре Первом, так и торгует, только вместо леса и пеньки продает нефть и газ. Как сажали государи воевод и губернаторов “на кормление”, так и сажают”. Вот и воспроизводятся нравы города Глупова. Главное же, как не было на Руси общества, способного контролировать государственный аппарат и осознавать свою ведущую роль в политической системе, так его и нет.
Более того, в этом отношении наблюдается даже регресс, связанный с утратой традиционных институтов социального контроля. Если традиционные институты содраны до кожи, а новые не наросли, то массовое сознание становится беззащитным перед угрозами манипуляции им. Отсюда и гигантские качели инверсии. Еще в 1990-м три четверти населения признавали социализм единственно возможной формой политического строя, а к Западу относились настороженно, а уже в 1991-м (всего лишь за один год) СМИ удается перестроить массовое сознание на противоположную волну — и уже столько же россиян поддерживают идею “социализм завел нас в тупик”, а “Запад — это модель для подражания”. Еще через три года новая инверсия: “социализм не так плох, а западная модель не подходит для России”. Начало 2000-х и новая доктрина как ластик стирает в массовом сознании следы предыдущей: “Нет возврата к социализму”, “Нет пути на Запад”. Но маятник не компьютер — не зависает, он снова готов к колебаниям. Если на основании социологических исследований мне кто-нибудь скажет, что действительно точка невозврата к социализму пройдена, то я просто рассмеюсь. В нынешних условиях уже нет плохих “измов”, может быть лишь мало денег на их маркетинг. И это опасно.
Демократия не может быть устойчивой, если нация-общество не способна быть основным хранителем ее базовых ценностей. Потому что истеблишмент может начать реформы, но не может их завершить. Он доводит реформы только до того состояния, которое соответствует групповым интересам элиты. Все это уже не раз происходило и воспроизводило бесконечный маятник смены реформ и контрреформ. Нужно искать выход из порочного круга.
Однако в действительности круг не столь уж замкнут. Пока я лишь перечислил факторы, которые воспроизводят русскую систему, но ведь это инерционная система, а не вечный двигатель, следовательно, ее ресурс исчерпаем. И как раз в социокультурной сфере это исчерпание уже заметно и будет нарастать, прежде всего в связи с убывающей легитимностью всего политического режима.
Власть — уже не от бога, но и не от выборов. Пока терпят лидера — в расчете на то, что он защитит от совсем отвязавшихся бояр, но личный авторитет — быстропортящийся ресурс. Если во времена Гоголя только отпетые Белинские осмеливались в частной переписке именовать власть “корпорацией служебных воров и грабителей”, а во времена Зощенко на это решались люди вроде зека Шаламова, то во времена Жванецкого такие оценки стали открытыми и расхожими.
Собственность — никогда не была священной на Руси, но не стала и законной, она воспринимается как ворованная и усиленно стимулирует рост представлений о несправедливости распределения богатств.
Отношения внутри элит не легитимированы ни религией, ни законом, ни традицией. Почему московские должны признать верховенство питерских? Почему одним жирные куски, другим объедки? Признать это элитарные группы не готовы. Потерпеть могут: “Банкуйте, пока ветер не переменится”.
У меня нет сомнений в том, что элита, которая не может укрыться за традицией, будет пробиваться к защите закона, будет заинтересована в переходе от власти авторитета — к власти нормы, следовательно, она рано или поздно станет поддерживать политическую модернизацию. Вопрос в том, в каких условиях будет расти социальная база поддержки модернизации. Если в условиях нарастающей грызни между элитарными кланами, то в России это не приведет к “оранжевой” революции, которая, как известно, была бунтом миллионеров против миллиардеров и содействовала вестернизации страны. У нас такой бунт в нынешних условиях может опереться только на ксенофобские настроения, галопирующие в стране. Только радикальным националистическим силам, являющимся одновременно и антимодернистскими, выгоден в настоящее время принцип “чем хуже — тем лучше”. Подавляющему же большинству российского общества и практически всей элите предпочтительнее другой вариант развития — большая коалиция социальных сил: “За модернизацию”. Она, возможно впервые в истории России, дала бы шанс на длительное стабильное и эволюционное развитие страны.
В любом случае могу сказать, что нынешняя социокультурная обстановка в стране, в силу своей неустойчивости и утраты способности к социальному регулированию будет стимулировать скорее перемены, чем сохранение исторической колеи. В то же время социокультурный климат пока не содействует и становлению новых демократических институтов.
Расстаться с утопиями
Одни говорят: “Вначале улучшим культуру, а затем уж будем заниматься демократизацией”. Мне это напоминает анекдот: “Научитесь прыгать с вышки, а потом мы вам воду нальем в бассейн”. Сколько угодно можно внушать людям, что вы — граждане, источник власти в государстве, будьте ответственны, но если на каждом шагу люди сталкиваются с тем, что от них ничего не зависит, то такие проповеди будут бессмысленными. Однако и другой призыв: “Давайте построим демократические институты, а затем появится новый дух” — также лишен практического смысла. В том-то и дело, что в практическом отношении проблема состоит не в определении приоритета материи или сознания, а в их синтезе. В реальности материальные институты и ментальные культурные традиции находятся в нерасчлененном единстве, поэтому современные социологические и экономические теории рассматривают идеальные нормы, “правила игры” в качестве такого же института, как социальные организации. Ведь что такое демократия? Это и есть переход от власти авторитета к власти нормы. Закон становится главным институтом.
Как осуществить такой переход? У нас много и справедливо говорят о разделении властей, обеспечении независимого от исполнительной власти правосудия и т.п. Но при этом забывают об обществе как особом элементе политической системы. А я уверен, что расчет только на государственно-правовые изменения — такая же утопия, как и расчет реформаторов 90-х годов на рынок, который сам выведет Россию на путь прогресса. Опыт тех же 90-х показывает, что без общественного надзора демократическая государственность быстро портится. А в перспективе она грозит перерасти и в диктатуру. Поэтому задача выращивания общества не менее важна, чем задача строительства государства. А для интеллигенции это и есть главная задача.
Не мы одни десятилетиями жили в условиях тоталитаризма, и не мы одни из него выходим. И тот опыт, который имеется, — опыт Испании, опыт Италии, опыт Чили после Пиночета, — показывает, что новые демократические институты, то самое гражданское общество прорастают через использование традиционных. В Испании это были соседские хунты (то есть квартальные общины), а в Чили и в Польше — религиозные приходы. В Италии — это возрожденные цеховые организации плюс региональные ассоциации. На них опирались новые институты, через них укоренялись в народе новые политические течения, а потом и партии.
Так же и нам в России, на мой взгляд, надо сейчас попытаться отыскать те клеточки традиционных институтов, через которые может прорастать гражданское общество. Модернизации России мешают сегодня не столько косные культурные традиции, сколько отсутствие институтов гражданского общества, которые плохо приживаются как раз потому, что не опираются на традиционные.
Есть проблема поиска традиционных институциональных опор гражданского общества. В то же время традиционность ее нравственных истоков как раз в России очевидна. Если мы хотим найти доказательства национальных, российских, корней концепции гражданского общества, то их не нужно искать в мифах, снах или таинственных кодах. Вся классическая русская литература ее защитница и нравственный гарант. Та самая, которая в жестокий век восславила свободу и стремилась быть любезной не власти, а народу. Та, которая считала достойным служение, но не прислуживание. Та, которая превозносила гражданственность и утверждала, что “поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан”. Та, которая считала “слезу ребенка” мерилом политической эффективности.