Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2008
Секрет фирмы
Людмила Петрушевская. — СПб: Амфора.
Парадоски. Строчки разной длины, 2008; Московский хор: [пьесы], 2007;
Квартира Коломбины: [пьесы], 2007; Маленькая девочка из “Метрополя”: [повести, рассказы, эссе], 2006; Город света: [волшебные истории], 2005; Измененное время: [рассказы, пьесы], 2005.
Серия в серии: “My best” (Лучшие рассказы). Колыбельная птичьей родины, 2008;
Два царства: [рассказы, сказки], 2007; Жизнь это театр, 2006.
Никто не заподозрит издательство “Амфора” в академических интенциях, авторская серия “Людмила Петрушевская”, насчитывающая на сегодняшний день девять книг, вряд ли разрастется до полного собрания сочинений. Из крупных вещей пока не видим повесть “Маленькая Грозная” и романа-антиутопии “Номер Один, или В садах других возможностей”. Войдут ли эти далеко не проходные сочинения Петрушевской в серию или нет, серия наверняка пополнится другими, продолжится и после юбилея Людмилы Стефановны — Петрушевская неисчерпаема, как и “насилие судьбы над человеком” (центральная ее тема), а пока мы смотрим остросюжетный книжный сериал, и финал его непредсказуем.
Остросюжетен сам автор. Слухи о трудном детстве Петрушевской сильно преуменьшены, как выяснилось после присоединения к серии автобиографической “Маленькой девочки из “Метрополя””. Вечно голодная и босоногая, сирота при живой матери (спасибо тов. Сталину), выживает летом по дворам с беспризорниками послевоенного времени, а зимой под одним одеялом с интеллигентными бабушками и русской классикой. Непостижимые энергии приводят в движение талант жить. Далее — везде. “Это чувство уюта, когда из ничего, из черной пустоты вдруг чиркает спичка, зажигается огонек, вот кружка горячей воды, вот кусочек хлеба, подстилка для спанья, пальто чтобы укрыться — это чувство всегда возникало, когда приходилось устраиваться на новом месте. Пусть будет только кружочек света, немножко тепла, накормить и укрыть малышей — и жизнь начинается! Начинается счастье. Меня никогда не пугали обстоятельства”.
Секрет фирмы “Людмила Петрушевская” пока не раскрыт. Вернее, нечего добавить существенного к секрету, обнародованному самим автором в той эстетической программе, что без всяких церемоний изложена между делом, там и сям в эссеистике и стихах, притом с такой последней прямотой, что эти лирические отношения искусства к действительности образуют еще один занимательный сюжет сериала (переливаясь на умные аннотации обложек, кстати). А секрет письма на молекулярном уровне — так же неуловим, как и все еще для биологов происхождение жизни. Так же органична, неразложима на слагаемые ее живопись — в первую очередь автопортреты.
Неакадемичность издания помогла состояться некоему чуду — явлению книги, отождествляющей автора с его лицом — ручной, в самом осторожном смысле, “иконы”, которой не молятся, а в которую вглядываются и читают одновременно, пытаясь обнаружить тайну творца единого предъявленного мира. Автопортреты Людмилы Стефановны помещены на обложки тех трех книг, что образуют серию в серии — “My best”. Здесь это лучшая, избранная самим автором проза, а автопортреты — уровня не только “my best”, но и “the best” автопортретной живописи, коя так же отличается от портретной, как лирика от эпоса.
Как и голос, ее лицо разнолико, меняется от книги к книге, становясь, без преувеличения, зеркалом ее, книги, души. Клише массовой культуры (а как же? — портрет автора цветной картинкой в половину обложки) здесь оборачивается редчайшим подарком как раз немассовому читателю (назвать его “элитарным” язык не поворачивается).
Серебристо-(седовато)-голубая женщина на обложке “Колыбельной птичьей родины” заметно старше большинства рассказов сборника. Концептуальный жест: на обложке книги преимущественно молодого творчества — лицо автора по прошествии лет, так и не ответивших на вопрос человека к судьбе: “за что?”. За что столько страданий выпадает людям независимо от их предпочтения добра злу? Лицо на обложке вобрало в себя и вопрос, и ответ Петрушевской: “Искусство вообще задает вопросы, на которые нет ответа”.
“Колыбельная” собрала ряд самых “петрушевских” монологов и историй — тех, что связали ее имя с пресловутой чернухой. “В других странах это называется экзистенциализмом, ну да ладно”, — много позже обронила Петрушевская в одном из эссе. Западный мир прошел через экзистенциализм как через новый виток просвещения, в СССР негласным его лидером в литературе стала Петрушевская, другие литературные светила тут от нее поотстали. Экзистенциализм в литературе — это гласность, не политическая, а эстетическая: сделайте мне “правдиво до озноба” (“Мать Ксении”), озноб производит художник, и двойную его порцию получает читатель “Колыбельной” с голубым портретом на обложке.
Роль экзистенциальной гласности в издыхании советской власти столь же очевидна, сколько не сводится к задачам политического противостояния, что и подтверждает постсоветская гласность Петрушевской. В “Песнях ХХ века” (был у нее такой монолог), каковыми часто слышались ее рассказы, в этих песнях-плачах поменялся номер века, а оплакивание человеческой доли, особенно женской, идет тем же ходом. Да, это жанр песни, с логикой движения к чему душа лежит, будь то безоценочная картинка или выплеск чувства. “Далеко впереди Глюмдальклич шла широким шагом, сцепившись об руку с подругой в тесный нищенский узел” — лапидарно, но “ознобно” (новелла “Музыка ада” на сходный с “Окурочком” Юза Алешковского мотив — о лесбийской любви, читай: о любви).
В сборник “Жизнь это театр” помимо новелл и рассказов входит роман-монолог “Время ночь”, великий “маленький роман” на мой взгляд, только “Москва—Петушки” достоин выступать с ним в ведущей паре женской и мужской прозы позднесоветского бытия. Что здесь на обложке делает весьма прекрасная дама в угольно-черной шляпке? Пришла в театр военных событий, где гибнет любовь в несуразной смеси животного и социального бытия человека. Дама, если угодно, акцентирует бунинскую ноту у Петрушевской. Новелла “Как цветы на заре” (пусть название вас не испугает, это каприз власть имущего) встречается с “Русей” Бунина на территории телесно-психического шока, переживаемого в первой любви, и ее неповторимости как смертного приговора всему дальнейшему существованию. В Петрушевской, само собой, ноль от “парчовой” прозы Бунина (что бы ни понимал под “парчевостью” Набоков), но Бунин, пионер эроса в русской прозе, похоже, остается важным ориентиром в бесконечных странствиях Петрушевской “по дороге бога Эроса”. Непревзойденная петрушевская “Руся” (так!) располагает еще и придышаться к воздуху всей ее прозы, и прочесть “легкое дыхание” даже в тех областях словаря, где у Петрушевской больше родства с Зощенко, чем с Буниным. У нашего самого прозаичного из прозаиков (сравниваем только светила современной российской литературы и только по количеству, скажем, абортов, приходящихся на душу женского населения книги) поэзия дышит где хочет.
Лицо с автопортрета на сборнике “Два царства” определенно видело нечто по ту сторону жизни; видит сейчас, глядя на нас, — такое впечатление. Лицо (двумирные глаза, нос, губы — все, каждая тень!), однако, интереснее мистических рассказов под обложкой. Странная вещь, промахов со сказками Петрушевская не делает, но вот мистика у нее, случается, стерильна. Впрочем, понять можно: сказки не выдают себя за реальность, а мистика все же претендует. Правда, “Песни восточных славян” хороши, как и раньше, не устарели. А иногда мистика просто строит фабулу рассказов, но выживают и расцветают они за счет земной конкретики. Мирное сосуществование мистического и обыденного всего успешнее, пожалуй, в рассказе “Призрак оперы”. Так или иначе, выглядя изысканно на фоне бульварного опиума для народа, мистические опыты Петрушевской тянут обратно в ее истинное царство. Реалистический “Ребенок Тамары”, открывающий сборник “Измененное время”, перевешивает все его многозначительные фантазии, перевешивает обыденное экзистенциальное достоинство, с каким человек-песчинка смиряется со смехотворным броуновским движением обстоятельств жизни.
Трагедию насилия судьбы над советским человеком (лучшая пьеса эпохи “Московский хор” совпадает в понимании трагедийного жанра с другим современным классиком: “В настоящей трагедии гибнет хор”) сменил трагикофарс всех времен и народов “Бифем” — простой, как мычание, биологический гулаг на две персоны: мать и дочь, две головы на одном теле. Ультрагротесковый извод вечной темы отцов и детей. Почему так несуразно бытие человека? Что важнее гармонии поколений и почему семейные отношения почти всегда неталантливы, если не бездарны, а то и мучительны? Вопрос “почему?” имеет ответ — в науке; но искусство Петрушевской естественно остается в сфере вопроса “за что?”. И — не дает ответа. То есть создает незабываемый образ двухголового “лаокоона”.
Интенсифицируется у нее также конфликт природного и культурного внутри одного поколения. Человек достигает животной зрелости много раньше умственной, и юная личность непоправимо дегенерирует. Новелла “Гимн семье” протоколирует судьбу рода, где рожают пятнадцатилетние в трех поколениях, бедные девочки, загубленные в животно-социальной душегубке.
В новорусские времена юмор Петрушевской, всегда безжалостный, просто свирепеет. Пьес в чисто трагическом жанре у нее нет, всегда комизм играл роль второй скрипки, а теперь все чаще и первой, как в шедевре “Певец певица” (со своим гамлетовским вопросом “Кака страна, кака валюта?” и аллопугачевским прототипом).
А если она сама становится певицей, то и песни поет смешные. На бумагу (эссе “Как это делается”) эта деятельность могла попасть естественно только текстами ее рэпа, исполняемого ею в сопровождении музыкантов группы “Инквизиторум”. Шутливую песенку “Натурфилософия”, обобщающую мировидение Петрушевской, приятно и полезно услышать тем, для кого все еще работает парадигма чернухи. Окончательно парадигма себя изживает в недавно вышедшем толстом томе стихов и поэм “Парадоски”.
С одной стороны, неблагополучные области жизни никогда не были еще у нее так черны, как в лироэпическом стихотворном “Карамзиндеревенском дневнике” (и то: алкогольная современная деревня), с другой стороны, никогда еще свет сострадания и солидарности с человеком не шел от Петрушевской столь открыто и столь интенсивно. Смешиваясь при этом со светом радости жизни, так что рельефная светотень парадокса наполняет не только ее “парадоски” — формулы жизни, изложенные преимущественно раешником, но и “провенансы” — короткие поэмы-истории, и дневники: деревенский и городской. Отгремели споры, стихи ли этот лироэпос (жанр Петрушевской в целом). Осталась — поэзия.
Лиля Панн