Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2008
Об авторе | Курчаткин Анатолий Николаевич — прозаик, автор “Знамени”.
Анатолий Курчаткин
Зимние заметки о летних впечатлениях
На каменном поясе
Я не был в родном городе десять лет. Свердловск десятилетней давности, ставший Екатеринбургом, запомнился мне царившей в нем атмосферой депрессивности; печать унылой смиренной бедности лежала на всем его облике, казалось, он припорошен толстым слоем тяжелой цементной пыли. Многочисленные его заводы стояли, не имея заказов, немногочисленные здания, что строились — все сплошь офисы каких-то банков, — поражали убогостью архитектурной мысли: что-то толстостенное, с маленькими окнами, похожее на крепости, предназначенные к длительной, изматывающей осаде. В голову невольно приходила мысль: и это столица Урала?
Правда, улицы города еще носили следы пробушевавших недавно революционных лет: рядом с официальным названием улицы, чуть пониже его, прямо по стене черной краской было выведено по трафарету старое, до 1917 года, название. Улица Якова Свердлова, помню, согласно этой трафаретной надписи называлась Уктусским проспектом. При виде таких надписей в душе рождалась надежда: еще год, еще два, ну, еще три — и Свердлова действительно станет Уктусским проспектом, город оживет, цементную пыль с него сдует ветром ожидаемых благих перемен, предпринимательство из примитивного спекулятивного занятия станет действительно движителем экономики…
Нет, Уктусским проспектом улица Якова Свердлова так и не стала. Как не исчезли Карла Либкнехта, Розы Люксембург, Красных Борцов и даже диковатая “Имени XXII партсъезда”.
Но город, однако, стал другим.
Прежде всего у него появился цвет. Тот, которым полны города всего мира, где нет вечной памяти Госплана, на корню уничтожавшего всякую рекламу за ненадобностью, — красочно оживляющий серый городской ландшафт, яркий цвет рекламных вывесок, объявлений, призывов. Нет, с Москвой, конечно, не сравнить, но глазу уже не скучно, уже радостно, такое ощущение, словно на каменно-бетонно-асфальтовое тело надели одежду.
Кроме того, в город пришла современная архитектура. Новые здания, что появляются и в центре, и на окраинах, будь то жилые дома, гостиницы, офисы, уже не напоминают крепости, готовые к долговременной осаде, у них, независимо от того, устремлены они в небо или растекаются по земле, открытые, ясные формы, чистая, эстетически выверенная линия — глазу, как и новую цветную одежду города, возбуждающе-приятно созерцать их.
Торговая улица Вайнера, бывшая таковой и до 17-го года, и после, полностью превращена в пешеходную, на месте бывшего двухэтажного драмтеатра выросло блистающее стеклом воздушное пятиэтажное строение, не “маркет” — настоящий “эмпориум”. Посередине улицы, прямо на уровне земли, вровень с пешеходами — выразительные бронзовые скульптуры: спешащего куда-то капиталиста в цилиндре, с тростью и портфелем, шофера начальной поры автомобильной эпохи — в кепи, толстом свитере, с толстым вязаным шарфом, туго обмотанным вокруг шеи, в распахнутой кожаной куртке и в кожаных перчатках на руках. А еще “модерновый”, невозможных прежде условных форм фонтан — то ли земной шар в танцующем объятии лиан-народов, то ли ядро атома в вихре несущихся вокруг него электронов. В бывшем помещении унылой “Диетической столовой” на углу Вайнера и Малышева — великолепный общедоступный пятизальный ресторан с различными кухнями мира; хочешь — европейская, хочешь — китайская, хочешь — латиноамериканская, и уютно — зайдя, не заметишь, как прошло полдня.
На месте деревянной часовенки, что десять лет назад стояла там, где раньше был дом Ипатьева, в подвале которого расстреляли последнего императора России с семьей, — весьма внушительных размеров, ярко сверкающий куполами, весь блистающе мраморно-гранитный, истинно “имперский” и тем напоминающий восстановленный храм Христа Спасителя в Москве, свеженький собор, с такими же свежепостроенными трехэтажными епископскими палатами рядом. Тогда, десять лет назад, казалось, что деревянной часовенке стоять и стоять, годы и годы, нет, однако, — уже несколько лет, как стоит не временный, а более чем капитальный памятник “на крови”. И удалось собрать-достать денег, и деньги не ушли налево, в чей-то карман. Стоит храм-памятник на холме, со смотровой площадки от него открывается вид на Нижне-Исетский пруд, с которого и начался двести пятьдесят лет назад город, на новые, совершенно “западного” облика дома в районе той самой улицы Свердлова, так и не ставшей Уктусским проспектом, — замечательный вид, вдохновляющий, питательный: в таком городе хочется жить.
В общем, город изменился. И изменился ощутимо в лучшую сторону.
Однако же внешние изменения — отнюдь не основание для каких-либо сущностных выводов. Город не существует сам по себе. Город существует для людей, их жизни. Что за эти десять лет изменилось в жизни людей, его жителей?
Моя поездка носила сугубо частный характер, попросту говоря — посетить родные могилы; у меня не было деловых встреч, рабочих отношений с кем бы то ни было (разве что с могильщиком на кладбище при обсуждении с ним ремонта памятника), и мои впечатления — чисто семейного характера. Но, с другой стороны, вспомним знаменитое: семья — “ячейка общества”. Океанская капля, в которой весь океан. В семейных откровениях многое открывается яснее и глубже, чем в других обстоятельствах.
Моим племянникам Сергею и Юрию — одному сорок два, другому тридцать два года. Разные поколения, и если Сергей принял на себя удар реформенной волны 92-го года в том возрасте, когда личность уже в достаточной степени сформирована, да и фундамент жизни в большей или меньшей степени заложен и разве что еще не затвердел, то Юрий был совсем юн, и взрослеть, формируясь и определяясь в жизни, ему пришлось уже в этом, новом времени.
Сергей тогда, несколько отстав от большинства сверстников, заканчивал Уральский политехнический институт. Тот самый, который в свою пору закончил отец российских реформ, первый президент России Борис Ельцин. Не знаю, что было наиболее значимой причиной — абсолютное ли безденежье, обрушившееся на семью (а Сергей был и женат, и у него был маленький сын), звучавший ли со всех телевизионных экранов, в прямой и опосредствованной форме призыв перестраиваться, “делать деньги — мейк мани”, сам ли витавший в воздухе запах больших денег, которые достаются кому-то рядом, — но только он бросил институт и с несколькими приятелями занялся коммерцией. Смысл которой был прост, как мычание: купили в одном месте подешевле, продали в другом подороже. Торговали они всем, что попадало под руку: шмотьем, продуктами, пиломатериалами, парфюмерией, фотоаппаратами, книгами. Большими купцами не стали, но сумели не утонуть в штормящем море свободного предпринимательства, научились договариваться с налоговыми органами, с рэкетирами — обеспечили себе и своим семьям пусть не слишком высокий, но все же вполне приемлемый уровень жизни. И как-то так получилось, что даже дефолт 1998 года пошел им на пользу. Вокруг обвалились сотни и сотни “компашек”, но у них то ли деньги как раз были не в банке, а в обороте, то ли случайно оказался в запасе в высшей степени ликвидный товар — в общем, они вынырнули из дефолта не просто благополучно, а еще и окрепшими. И думали, что теперь-то уж им ничего не страшно, теперь так и пойдут вперед, в светлое капиталистическое завтра победным шагом. Оказалось, что нет. В начале 2000-х годов на Урал из Москвы, а также из богатых нефтяных краев потек крупный капитал, начали строиться большие оптовые центры продаж, несколько лет — и все мелкие-средние компании, занимавшиеся подобным бизнесом, разорились без всякого дефолта. В их числе оказалась и компания Сергея со товарищи.
И вот уже два года он ничем не занимается. Сидит дома с детьми, вместо няньки, дожевывая оставшиеся от прежней жизни скудные денежные припасы, — и не знает, что впереди. С нашими средствами, говорит он, никакое предпринимательство теперь невозможно. А пойти менеджером в какой-то из этих оптовых центров, у тебя же опыт, спрашиваю я. У меня опыт свободного предпринимателя, а не менеджера, отвечает он.
С этим своим опытом и психологией свободного предпринимателя Сергей крупным компаниям не нужен. Он и готов перестроиться, “переучиться”, но никто его переучивать не намерен: есть двадцатипяти- и тридцатилетние, “незамаранные”, “чистые листы” — с ними легче и проще, зачем связываться с “замаранными” и “нечистыми”. Жалко, что я тогда не закончил института, вздыхает Сергей, сейчас моя профессия востребована. Впрочем, вздох его — чистая риторика: востребована-то она стала только сейчас, а все эти годы ему нужно было прожить, и получи он тогда диплом, все равно пришлось бы заняться тем, чем и занялся, так что итогом была бы полная дисквалификация.
Юра, младший, — человек творческой профессии. Он музыкант и композитор. Закончил музыкальное училище, играл в ансамбле, гонял с гастролями по всему Уралу, сам преподавал в родном учебном заведении. Когда начались реформы, он не только был свободен от забот о семье, а и сам еще, можно сказать, был ребенком, и вытягивали его, чтобы он получил образование, родители — моя сестра и ее муж. Шоу-бизнес в провинции — это не московский шоу-бизнес, и, закончив училище, Юрий никогда много не зарабатывал, а уж преподавательская зарплата в училище была вообще один смех, но он не рванул ни в какое предпринимательство, жил и жил своей музыкантской жизнью, не озабочиваясь толщиной своего кошелька, — и намеревается жить так и дальше. Сейчас он директорствует на музыкальной студии, днюет и ночует там, записывает чужую музыку, пишет свою, и этот распорядок его жизни не смогла изменить даже появившаяся семья. Он жил бы так до всех реформ, а если бы не так, то похоже; для него главное, чтобы никто и ничто не мешало такому образу его жизни, и если никто и ничто не мешает, то и хорошо, и ладно, значит, все нормально и благополучно.
Мать Сергея и Юры, моя родная сестра, как и ее муж, их отец, уже в могиле, родительскую квартиру братья пока сдают, и я жил у одной из своих двоюродных сестер, Людмилы. Возраст у нее уже далеко запенсионный, но она, будучи кандидатом геологических наук, продолжает преподавать в институте какой-то сложнейший специальный предмет — по две пары четыре раза в неделю. Денег это, однако, почти не приносит (такова оплата преподавательского труда, как рухнуло все в 92-м, так на том уровне практически и осталось), и ей бы пришлось довольно туго (а она, можно сказать, с младых ногтей отчаянная автомобилистка, села за руль еще студенткой и так с тех пор все на колесах, поремонтируй-ка на пенсию и зарплату преподавателя машину, да и бензин стоит — ого!), но выручила дочь: взяла на работу к себе в фирму.
Дочь Наташа, моя, значит, двоюродная племянница, по образованию тоже геолог, но встретила 90-е годы не на преподавательской, а на практической работе. Не знаю точно, когда и как это случилось, но в какой-то удобный момент она организовала собственное дело — фирму по почвенно-геодезическим изыскательским работам, без которых не может начаться ни одно строительство: нашла здание, сумела взять его в аренду, сумела взять в банке кредит, взять в аренду несколько буровых установок — и заказы хлынули. Строительство — доходное дело, проектным организациям от этих доходов отламывается тоже хороший кус, так что, например, все бурильщики в Наташиной фирме ездят на “мерседесах”, не знаю только, насколько новых. И остальные специалисты не жалуются на зарплату. Я был у Наташи в ее фирме. Небольшой, компактный, только самое необходимое, без броскости и шика, но очень чисто, хорошо отделанный офис, а какая лаборатория — чудо, заглядение, при взгляде на все эти столы с приборами, предназначенными для исследования пород, сразу становится ясно: тут работают профессионалы, дело с ними иметь можно.
Правда, радужной картинки в рассказе о бизнесе Наташи не получается. Именно в тот день, когда я посетил ее офис, она узнала, что арендный договор на помещение, которое они занимают, невдолге будет аннулирован. Известие пришло неофициальным образом, кружным путем: фирма получила заказ на исследовательские работы на том самом участке, где стоит их здание. Из текста заказа следовало, что в самом скором времени на этом участке будет построено новое высотное здание гостиницы. Наташа навела справки, кто же заказчик, выяснилось — крупная корпорция, в совете директоров которой сплошь первые лица города, если не настоящие, то вчерашние, и, хотя решения властей об отторжении земли, передаче участка в эти новые руки еще нет, ясно, что нечего и пытаться отстоять свои арендные права — не те силы. А значит, вместо текущей работы нужно искать новое здание под офис, ходить по чиновным кабинетам, собирать подписи, потом заниматься ремонтом, приспосабливая помещение под свои нужды, выискивать на это средства — без всякой надежды, что просидишь на новом месте достаточно долго. Наташа была очень расстроена. “Мы только-только нормально устроились”, — говорила она. Моя сестра, ее мать, сокрушенно вздыхала: “Ох, жалко мне Наташку! Это же, чтоб деньги на ремонт выделить, ей придется всем нам зарплату срезать. Я — ладно, я мать, а другие ее не поймут. Что ей бурильщики устроят!”
Общесемейный сбор был устроен в доме моего двоюродного племянника — Сергея, сына другой двоюродной сестры, Татьяны. У него это было сделать удобней всего: просторная четырехкомнатная квартира в новом многоэтажном краснокирпичном доме, обнесенном чугунной изгородью, как то теперь делается вокруг “элитных” домов, два туалета, большая гостиная, где можно поставить обеденный стол на добрые двадцать человек.
Сергей — генеральный директор туристической компании. Ему тридцать пять лет, по образованию он врач, закончил Свердловский медицинский институт, но по специальности не работал ни дня. Получение диплома совпало с наступлением тех самых, ельцинских реформ, медики во всех медучреждениях вокруг в голос рыдали, не получая зарплаты месяцами, и он решил, что такой жизни ему не надо. Не знаю, как получилось, что он стал работать в туристической компании, начав с самого низу, обыкновенным менеджером. Возможно, его внедрил туда уже работавший в этой компании старший брат, Андрей, между прочим, физик-ядерщик по образованию, оставивший работу по специальности в своем “ящике”, когда стало ясно, что редкая специальность больше не кормит. Полученный в спецшколе и отшлифованный в престижных вузах английский вкупе с деловыми качествами дал им возможность быстро продвинуться в фирме, несколько лет в середине 90-х они безвыездно прожили в Турции, в Анталье, тамошними представителями своей компании. Едва ли то была веселая жизнь. Это хорошо приехать в Анталью на неделю-другую-третью, отдохнуть, покупаться, а поживи там из месяца в месяц, в чужом культурном окружении, да все на чужом языке, на чужом языке…
Насытившись туристическим бизнесом, Андрей некоторое время назад из него ушел и пустился в самостоятельное плаванье: сейчас у него магазин строительных материалов. Купил квартиру на первом этаже в оживленном районе, переоформил ее под нежилое помещение — и готово, магазин может открываться. Но это же, наверно, безумно сложно, официально переоформить, изумился я. Оказалось, для этого понадобилось более полусотни чиновничьих подписей и полтора года. “Да-а, а чего. Главное, иметь терпение”, — сказал Андрей с веселой усмешкой. “Взятки пришлось давать?” — спросил я. “Ну, можно называть это и так, — ответил он. Тут же добавив: — Это сейчас стало очень просто, известно, где у кого какая такса, просто вкладываешь в бумаги сколько надо — и все, знаешь, что подпись в свой срок будет”. “Накладные расходы”, — уточнил я. “Накладные расходы”, — подтвердил он.
Славные ребята, хорошие ребята — невероятно симпатичные трезвые реалисты.
Еще я поинтересовался, а вот если вдруг начнут платить нормальные деньги в науке и медицине, вернутся они к своим специальностям? “Как? — одновременно отозвались Сергей с Андреем. — Мы уже деквалифицировались. Нет, уже все”.
Я уезжал из родного города со сложным чувством. И сам город, и встречи, что были, с несомненностью свидетельствовали: медленно, понемногу, с трудом, крохотными шажками, но все же новая жизнь расширяющимися кругами расходится дальше и дальше от своего “эпицентра”, который можно определить как “власть” и “крупный капитал” (не говоря сейчас о том, кто эта “власть” и откуда он, этот “крупный капитал”), надо надеяться, что будет расходиться и впредь, независимо от того, какова будет цена барреля нефти и до какой степени урежут шагреневую кожу демократии в стране. Но не слишком ли оказалась велика цена утверждения этой новой жизни? Потерянный для общества инженер, потерянный медик, потерянный физик-ядерщик — и это только в одной моей семье, в одном примерно поколении. А в городе миллион триста тысяч населения, этих троих моих племянников нужно умножить не на десять, и не на сто, и даже, страшно сказать, не на тысячу. И после этого говорят, что страна перестала читать, что резко упала грамотность, что увеличилось потребление алкоголя на душу населения, число наркоманов, число убийств и далее, далее…
Что же до храма “на крови” на месте расстрела царской семьи, то я бы предпочел, будучи православным христианином, видеть на его месте тот приземистый, полутораэтажный “Ипатьевский дом”, мимо которого в детстве столько раз проходил и проезжал на троллейбусе. И чтобы снова, как то было до 1947 года, там был музей революции — только с другой акцентировкой. Это было бы наиболее честно по отношению к истории России. Может быть, на этом холме следовало поставить не холодный, помпезный собор, а восстановить именно его, именно этот расстрельный дом. Но никому из имеющих власть не пришло подобное в голову. Почему-то в России имеющим власть обязательно в голову приходит что-нибудь такое, от чего всей стране и больно, и тошно, и хочется сбегать в ближайшую забегаловку за бутылкой водки.
Красный петух
В деревню к себе Галя приглашала нас каждое лето уже много лет. Каждое лето мы собирались — и всякий раз поехать не удавалось. Находится Галина деревня на Владимирщине, и не так чтобы медвежий угол, нет, всего километров шесть лесной дорогой от довольно крупной железнодорожной станции, но электрички туда из Москвы — всего-то две в день, опоздал — добирайся на перекладных: сначала до ближайшего города, там на привокзальной площади бери штурмом неизменно не соблюдающий расписания автобус, минут сорок в нем по долам по горам, а после, наконец, пешочком по той самой лесной дороге.
Не знаю почему, но нынешним летом добраться до Гали у нас получилось. День стоял жаркий, термометр зашкаливал за тридцать градусов, на утреннюю прямую электричку мы ожидаемо опоздали и, когда после вымотавшей душу дороги оказались на зеленой лужайке перед Галиным домом под тенью белокожих берез, какое блаженство испытали! Здесь, на земле, на природе, вдали от городского камня, солнечный жар был совершенно неощутим, казалось, само Божье благословение разлито в этом звенящем тишиной деревенском покое.
Минут через десять после нашего приезда в сенцах раздались шаги, в дверь постучали, и в дверях возникла недальняя Галина соседка Шура с полведром огурцов со своего огорода. Знакомиться приходила, просветила нас с женой Галя, когда Шура после скорого, но шумного общения удалилась. Событие же — гости у соседки. Погодите, сейчас и мужики придут.
“Мужики” появились еще минут через десять. Правда, в количестве одного — худого бородатого человека с лицом истощенного застольной работой интеллигента в темной “пиджачной паре”, несмотря на жару (надетой, впрочем, на голое тело), и в вытянутых на коленях тренировочных штанах. Странным, однако, образом в дом бородач не пошел (мы видели его только в окно), вызвал Галю в сени и там остался. А Галя немного спустя вернулась в дом, ткнулась за печь, вынырнула оттуда с наполовину опорожненной водочной бутылкой в руках и, помахав рукой — сейчас я, сейчас, сидите! — снова скрылась в сенях. Ее не было минут пять, а когда она появилась, водки в бутылке было ощутимо меньше. Уф, пошел, глядя в окно, как “интеллигент” в “пиджачной паре” уходит со двора, облегченно проговорила Галя. Выпить меня с собой заставил. Налила ему, а он — нет, что я один, пьяница, что ли, какой-то? Пришлось и себе налить. А главное, еще и стоя не захотел. Попросил посадить. И чтобы я тоже села. Чтобы культурно было.
Почему же он знакомиться не захотел, поинтересовался я. А нужны вы ему, ответила Галя. Но ты же говоришь, он знакомиться приходил, удивилась жена. Знакомиться — это Шура приходила, пояснила Галя. А Ленька, он выпить приходил. Потому что раз гости — значит, понятное дело, бутылка наверняка есть. А бутылка есть — и не налить… Галя махнула рукой. Нельзя не налить.
Она владеет здесь домом уже полные тридцать лет, помнит многих, кого нынешние молодые никогда и не видели, и, несмотря на то, что москвичка, считается почти своей. “Почти” — это очень важное уточнение. Она все же не живет здесь круглый год, только летнюю пору, а значит, хоть и своя, но все же не совсем. А кстати, если бы и жила безвыездно, едва ли деревня признала бы ее “своей” без всяких уточнений. Чтобы быть “своим”, нужно и жить как “свои” — ничем не отличаясь, ни в чувствах, ни в мыслях, ни в делах, ни в интересах.
Да, я это очень чувствую, что “своя” и все же “не своя”, подтвердила Галя. Приезжаю весной — окна целы, дверь на замке, а полдома вынесено. Так умеют открывать — ничего не повредят, только следы от фомки. Иду по дворам — там мой свитер, там сковороды-кастрюли, там сапоги. Некоторые прямо, только подойду, и выносят: твое? Мое-мое, а у вас-то откуда? А тот-то, отвечают, принес. Иду к “тому-то” — сидит во дворе, из окна мой удлинитель брошен, на моей электроплитке суп варит. Зачем же ты, спрашиваю, взял. А не уезжай, говорит, мы здесь живем зимуем, нечего и тебе. Но отдал электроплитку, горячо вопросила моя жена. Что увидела, то отдал, сказала Галя.
Еще через полчаса, когда мы уже вышли на крыльцо, собираясь прогуляться по деревне, во дворе появилось новое лицо — скоро-артистичный движениями, курчаво-седой, в четырех-пятидневной седой щетине, похожий на умершего не так давно актера Жженова, истекающий потом мужчина в белой тенниске и плотных черных брюках, с щегольским напуском заправленных в кирзовые сапоги.
— Куда это? — строгим голосом остановил он Галю. — Звала меня? Вот я пришел. Никуда не уходи!
— Так я тебя когда звала? — изумленно ответила Галя. — Ты мне третьего дня обещал прийти. А сейчас у меня гости. Давай уж теперь в следующий раз.
— Вижу, что гости, — с прежней строгостью произнес “Жженов”. — Слава, — подал он мне руку. Я тоже назвался, мы скрепили наше знакомство рукопожатием, и он, не удостоив своим вниманием мою жену, снова повернулся к Гале. — Следующий раз у меня неизвестно когда будет. У меня дел полно, когда смог, тогда пришел. Давай показывай, что у тебя с крышей.
Прошлым летом двое местных умельцев перекрывали Гале крышу рубероидом, но сделали все так “ловко”, что за зиму несколько листов оторвало, и теперь вместо них требовалось положить новые. И вот неделю назад обещал через час прийти и до сих пор идет, такими словами завершила Галя еще в доме свой рассказ о другом умельце, который обещал ей посмотреть, что тут за работа и сколько за нее взять. Получается, Жженов-Слава и был героем того ее рассказа.
Заставляя Галю ходить за собой, Слава обошел дом, оглядев крышу со всех сторон, остановился около крыльца и принялся ругать мастеров, что перекрывали крышу в прежнем году. Ну, они стервецы, ну я и не знал, да разве так кто-нибудь делает, нет, как они могли с тобой так, в сердцах, с рвущей душу серьезностью говорил он, мотая головой. Галя спросила, за сколько он возьмется сделать работу, Слава не ответил. Казалось, он не услышал ее вопроса — так его пробрало переживанием за напрасно потраченные Галей в прошлом году деньги. Нет, ну стервецы, да как же так можно, да если бы кто-то чужой, а то со своей-то, говорил и говорил он, искренне и страстно, и все не мог остановиться. Так продолжалось минут пять, не меньше, после чего он словно осмыслил Галин вопрос и назвал цену. Добавив: “Меньше-то уж нельзя! Тут ведь работа какая: на крыше. На крыше не всякий работать может. Другой возьмется, залез — а у него от высоты голова кружится”. За то, чтобы положить вместо оторванных листов рубероида четыре новых, Слава запросил полторы тысячи — для Гали, живущей на одну пенсию, цена почти неподъемная, но она согласилась. Сейчас погода стояла сухая, а начнутся дожди — и потечет, прольет дом насквозь.
Ну вот, завтра с утра с Колькой, значит, и придем, сказал Слава, получив от Гали согласие на запрошенную цену. Но уйти не поспешил. Все продолжал ругать прошлогодних мастеров, отходил от крыльца, смотрел на крышу оценивающим взглядом и принимался рассуждать о том, почему рубероид порвался и почему то, как сделает он, — это уже навечно; так прошло еще пять минут, десять, и наконец он, поманив Галю рукой, попросил ее подняться с ним в дом. Давай-ка, еще один вопрос к тебе есть, с деловитой серьезностью проговорил он.
Что за вопрос, когда вышел из дома, по тому, какой довольный был у него вид, как блестели глаза, как вытирал указательным пальцем углы губ, было ясно без всяких слов.
Галя это, когда он ушел, а мы наконец отправились на нашу прогулку, и подтвердила. Конечно, выпить приходил, сказала она. Раз гости — значит, водка. Потому и держу всегда разлитой по разным бутылкам — будто бы немного осталось. Целую и показывать нельзя: пока не уговорят, не успокоятся. Но завтра вправду придет — спросил я. Должен, уверенно ответила Галя. Он же думает, ты не одну привез, значит, и завтра будет. Сказала бы, так и вправду привез, — я, честно говоря, был огорчен своей московской несообразительностью. Ничего, ничего, у меня припасено, поспешила успокоить меня Галя.
Крошечная изба слева от Галиного дома, сложенная из черных, пропитанных креозотом шпал, стояла разоренной: с выломанными оконными рамами, с оторванным отливом, с отшибленными досками курицы, так что открылись концы жидких стропил, вокруг валялись кучи битого кирпича. От уличного забора не осталось и следа. Я подошел к избе и заглянул в зияющий пустотой оконный проем. Доски пола и переводы, на которые они стелятся, тоже отсутствовали, и внутри избы дыбились горы земли. От печи остался один фундамент, входная дверь снята, а сенцы, видимо, тоже растащены на доски, и в пустой проем двери был виден разросшийся в огороде бурьян. Собственно, избой назвать это строение было уже нельзя — это уже был один ее остов, абсолютно непригодный для жилья.
Баба Нюра здесь жила, пояснила мне Галя, когда я вернулся на дорогу. Три года, как умерла. Вот за три года так разорили. Внучка ее, наследница, живет в городе, сюда приезжала раза три, ну, мужики и решили, нечего добру пропадать. Но ведь чужое, вырвалось у меня риторическим восклицанием. А вот не клади плохо, ответила мне Галя как бы за мужиков, пустивших дом умершей односельчанки на собственные хозяйственные нужды.
Это еще что, пустой дом по досточкам, продолжила она, а ведь ее еще и сожгли. Как, невольно приостановился я, “умерла” — не сама по себе умерла, а ее сожгли? Черный вид пропитанных креозотом, будто обугленных шпал располагал к такой трактовке Галиных слов естественным образом.
Но нет, оказалось, умерла она своей смертью, а сожгли ее предыдущий дом, не чета этому, шпальному, большой, настоящий бревенчатый, доставшийся ей от родителей. Она прогнала заявившегося к ней страдавшего от похмелья мужика, не налив ему стакана. Сожгу, пообещал он, уходя. И слово свое сдержал: вечером, когда баба Нюра была на ферме, доила коров, дом ее запылал и сгорел дотла. Но того хоть посадили, негодующе спросила моя жена. Да кому нужно его сажать, отозвалась Галя, никто и не собирался. А угрозы его к делу не пришьешь.
Теперь стало ясно до конца, почему она держит дома разлитую на неполные бутылки водку, и я пожалел еще сильнее, что не сообразил привезти с собой бутылку-другую. Тем более что наш приезд и ввел ее в этот расход.
Вот это, вела нас Галя по деревне, дом Шуры, той, что принесла огурцы. Вот это — Леньки-бородача, вон он сидит на скамейке в тенечке, кейфует, ему ста граммов для полного кайфа за глаза. А вон там — Михаила-охотника, этот единственный в деревне, кто не пьет, но к его дому лучше не приближаться: у него собачий питомник, разводит на продажу лаек, и бывает, что отпускает их, и тогда они, были случаи, набрасываются на тех, кто оказался рядом, могут порвать. А вот это, указала Галя на новенький, выкрашенный яркой красной краской дом, — врач из Москвы, только-только построился, вышел недавно на пенсию и поселился здесь. Все деревенские бабы на него молятся: всех осмотрел, всех лечит, уколы бесплатно делает, к кому потребно — и среди ночи побежит. Только спирту мужикам не дает.
Обнаружилась в деревне и своя, новодельная помещица. Дом ее стоял на отшибе и ничем особым не выделялся, разве что большим числом всяких облепивших его со всех сторон пристроек, но хозяйка на самом деле была владелицей всех прилегающих к деревне пахотных земель. При советской власти в деревне был, естественно, колхоз, потом отделение совхоза, с наступлением новой эпохи совхоз приказал долго жить, однако до его кончины всю его собственность разделили на паи, раздав их работникам совхоза. Молочную ферму, когда совхоз скончался, неизвестно кто разобрал на кирпичики, и где-то невдалеке вырос, надо полагать, кичливый новорусский особняк, ничего не помнящий о своих родовых крестьянских корнях. Техника тоже куда-то подевалась, унесенная бурной стихией 90-х, а документы на землю, которую уже полтора десятилетия не трогало железо плуга и она начала зарастать ольхой и осиной, те сохранились, и вот приехавшая в деревню откуда-то с Урала в начале все тех же 90-х бывшая винно-водочная продавщица, целый десяток лет вроде бы просто выживавшая разведением птицы, оказалось, не просто выживала, а разбогатела — и скупила у бывших совхозников те, ненужные никому, паи до одного. У кого за пятьсот долларов, у кого за тысячу. Что она собирается делать со скупленными паями, никто не знает, но последний год в деревню зачастили с визитами всякие благополучные люди из городов на дорогих машинах — приезжают, осматривают саму деревню, окрестности, некоторые заходят к “помещице”. О чем у них идет разговор, само собой, неизвестно, “помещица” на вопросы о том только похмыкивает, но деревенские полагают, что она стакнулась с районным начальством, хочет вывести купленную землю из реестра сельскохозяйственных угодий и распродать на дачные владения. Что, чем не “Вишневый сад” на новый лад? И с бывшей винно-водочной продавщицей в роли Лопахина. Не видно вот только Гаева с Раневской.
О том, что какие-то денежные — не денежные, а сильные люди имеют на деревню свои, непонятные пока виды, ясно и по тому, что происходит с деревенским храмом. Храм в деревне большой, постройки XVIII века, стоит, как и положено храму, в центре, на всхолмье над небольшой речкой, в советские годы в нем была ферма, был деревенский клуб, а сейчас он, как несчастный дом бабы Нюры, сквозит навылет пустыми оконными и дверными проемами, краска повсюду облупилась, штукатурка откололась, выложенный плиткой пол внутри выщерблен и в известковых разводах. Но неподалеку от храма в тени деревьев — вагончик-бытовка, вокруг натянуты веревки для сушки белья, сложен из старых кирпичей очаг, в очаге горит огонь, на огне — объемная кастрюля с каким-то варевом, и двое таджиков, один средних лет, другой молодой, помешивают в нем большим половником — готовят еду. А около храма — стройплощадка: молоденький, совсем мальчик, таджик просеивает через поставленную вертикально сетку песок, двое мужчин-таджиков нагребают из кучи гравий и таскают его к стоящей около входа в храм бетономешалке, еще двое ковыряются внутри самого храма — скребут пол скребками, грузят на носилки скопившуюся здесь за годы и годы всякую грязь.
И здесь таджики! Мы не могли не выразить нашего восхищенного удивления. А ходил весной какой-то мужик по дворам, видимо, от тех, кто дал деньги, пробовал собрать русскую бригаду, все отказались, никто не захотел, сказала Галя.
За церковью, вернее, перед нею — в трех десятках метров от ее парадного входа, прямо посреди деревни, — заняв собой пространство немного не в футбольное поле, раскинулось глубокое, в котловане, явно рукотворного происхождения болото. Это еще в позднесоветские времена решили увеличить существовавший здесь с незапамятных времен пруд, но на специалистов решили не тратиться, выкопали “от того столба до этого” и в результате, видимо, засыпали водоносную жилу, питавшую пруд, зеркало его опустилось, он обмелел, стал заиливаться, зарастать, а в 90-е до него вообще никому не стало дела.
В 90-е же закрылась в деревне школа — молодые с детьми в поисках заработка уехали из деревни все до последнего человека, немного погодя закрылся и магазин — стало невыгодно держать продавца, не отрабатывал своей зарплаты. Теперь раз в неделю в деревню на несколько часов приезжает автолавка — хлеб, крупы, подсолнечное масло, соль, спички, — забылся, не прибежал вовремя на положенное место — сиди с сухарями до следующего приезда.
Природа Божьим благословением дышала. Творящаяся вокруг жизнь была его откровенно лишена.
Проснувшись среди ночи, я увидел, что боковое окно, выходящее в сторону красного дома врача, багрово светится. Такое бывает во время полнолуния, когда луна стоит низко над горизонтом, но бывает ли, что она стоит над горизонтом посередине ночи и полнолуние ли сейчас — я этого никак не мог вспомнить. Ладно, утро вечера мудренее, сонно решил я, перевернулся на другой бок, чтобы светящееся красным окно не мешало мне, и заснул.
Утро и в самом деле оказалось мудренее. Багровое, что я видел в окне, было на самом деле, конечно же, никакой не луной, а пожаром. Это горел дом врача. Его срочно вызвали на другой конец деревни делать укол одной из его пациенток, страдавшей диабетом, он подхватился и, как обычно, побежал, а в это время дом его вспыхнул. Он вернулся через час — дом пылал уже вовсю. Прибывшим еще через какое-то время пожарным тушить уже было нечего. В огне заживо сгорела оставшаяся запертой собака, сгорела коллекция пластинок, которую врач собирал всю жизнь, — сгорела его мечта провести пенсионный остаток жизни в деревенской тишине и благости. Его проживающая неподалеку племянница, которая и сосватала ему это место, ходила неподалеку от пожарища и бормотала что-то несуразное про наброшенную на лампу занавеску, от которой, наверное, пожар и начался. Откуда известно про занавеску, спросил я. Да он всегда так делал, затаенно ответила она — словно боялась, что нас услышат.
Конечно. Всегда так делал — и ничего, а в этот раз — на, и загорелось. Тем более что пожарные, оглядывая пожарище, слышал я, говорили между собой, что дом, скорее всего, загорелся снаружи. Версия племянницы, впрочем, их вполне устроила. А она на ней настаивала. Врача уже не было. Ранним утром за ним приехал на машине сын и увез в Москву.
После завтрака я взялся поставить Гале вместо обвалившегося забора изгородь из слег — вроде прясла, — чтобы к ней в огород не забирались коровы. Солнце палило, но жары не чувствовалось. Земля, однако, была сухая — как камень, ни бур, ни лопата брать ее не хотели, каждый сантиметр вглубь давался литром пота (художественное преувеличение, не далекое от правды). Сокровища отыскиваем, услышал я над ухом голос. Это был вчерашний Слава с висящим на плече мотком толстой веревки, чтобы лазать по крыше. Рядом с ним стоял напарник, тот, о котором он говорил вчера, — Николай. Что так рано, в Славиной манере спросил я, было уже начало первого. А мы все успеем, азартно косясь на крышу, весело ответил Слава, мы люди рабочие, точно, Колька? Точно, ответил Коля. Он был откровенным ведомым — куда Слава, туда и он. В руках у него была трехлитровая бутыль пива.
Они принесли лестницу, забрались на крышу, и какое-то время так мы и работали, можно сказать, бок о бок — я у них под ногами, они у меня над головой. Но что-то дела у них не пошли. Минут через двадцать они слезли вниз передыхать. Устроились в тени на бревнышках, открыли бутыль с пивом и, попросив у Гали стаканы (а туда плеснуть граммов по пятьдесят водочки), жадно опорожнили их. Да, твою мать, услышал я, как говорит Слава Гале, там тебе эти твои, что в прошлом году, так все сделали — считай, все сначала начинать, а жара какая, влага из организма выходит, прямо сил нет.
Залезши на крышу второй раз, они снова пробыли на ней минут двадцать. Слезли, выпили еще по стакану пива — и, прихватив бутыль с собой, отправились куда-то за второй лестницей и другой веревкой, эта, что принесли, чем-то их не устроила. Отсутствовали они часа три. За это время я успел выкопать две ямы, вкопать два столба и взялся за третий. Они пришли, принеся лестницу и моток другой веревки (пива осталось треть бутылки), полезли на крышу, что-то там отколотили, оторвали, сбросили на землю и следом спустились сами — допивать пиво.
Так они и работали: двадцать минут на крыше, полчаса передыха. К вечеру мое “прясло” было готово, они успели из четырех полотен рубероида положить только одно. Завтра прямо с петухами придем, уходя, пообещал Слава. Вы точно придите, попросила Галя. А как же! — Слава даже возмутился. Мы не таджики какие, мы русские люди, обещаем — значит, придем.
Но назавтра они не пришли. Галя прождала их до обеда, пошла к ним сама и вернулась, сказав, что толку сегодня от них уже не будет — оба совершенно пьяны, рвались, увидев ее, пойти работать, но она же их таких на крышу и не пустит.
Вечером мы уезжали. Галя пошла нас проводить. Мы спустились к речке, журчливо текущей под холмом со стоящей на его вершине церковью XVIII века, пересекли речку по мостику, поднялись на противоположный берег, оглянулись — чудесно была три века назад поставлена здесь деревня: так подобием самого земного шара круглилась земля, так сказочно лепились по ее зеленым бокам дома, так высоко в небо взметывался столп колокольни! Вдохновляющий был вид.
Осенью, когда Галя вернулась в Москву, разговаривая по телефону, я спросил ее, доделали Слава с Колей крышу или нет. Так спросил, для порядка, не сомневаясь, что доделали. Какое доделали, ответила Галя. Вы уехали — все, больше не появлялись. Хорошо, что деньги им вначале, как требовали, полностью не отдала. Уже перед самыми дождями сходила к этим таджикам, что церковь реставрируют, договорились, пришли — и за два часа, не слезая с крыши, все перекрыли.
Печально мне было услышать об этом обо всем от нее. Печально и больно — хоть плачь. Что красота земли, что прекрасные церкви двухсотпятидесятилетней давности! Через человека одухотворяется природа и его история. Нет человека — и все мертво, есть — и нет. А русский человек, что, есть он еще или уже его нет? Неужели русский человек сумел извести себя под корень и на земле, что принадлежала нашим предкам, мы — последние могикане?
Не хочется, нет, не хочется в это верить.
Хотя, конечно, что наши желания…
Вкус надежды
Я не любитель всяких домов- и квартир-музеев. Кого бы то ни было: писателей, композиторов, ученых. Никакой дом, никакая квартира — никакая обстановка жизни, как тщательно и близко к действительной она ни будь воссоздана, не позволяют глубже понять творчество выдающегося человека, проникнуть в прежде закрытые глубины, увидеть созданное им с новой остротой и свежестью. Наоборот: открывшийся вещный мир мешает восприятию созданного духом, как бы перекрывает, затуманивает духовное, вылезает на первый план, стягивая на себя не предназначенное ему внимание. Для посетителя мемориального места становится важна обстановка создания произведений, а не они сами. Притом между этими двумя мирами — предметно-вещным и созданным воображением, мыслью и диктовкой Духа — может быть пропасть. Подчас такая, что с вещной стороны этой пропасти перейти на духовную невозможно.
Нет, я, конечно, вовсе не противник того, чтобы подобные мемориальные квартиры-дома-усадьбы существовали, это совершенно естественное желание благодарных потомков — закрепить в памяти все, что связано с выдающимся человеком, и на пути благодарности не должно ставить никаких запретительных знаков. Я просто констатирую: я не любитель, и почему — надеюсь, мне удалось объяснить это достаточно внятно. А и несмотря на то что не любитель, все же побывал за жизнь и на Мойке в пушкинской квартире, и на Пряжке у Блока, и у Достоевского — как в Питере, так и в Москве, и в чеховских домах в Таганроге и в Мелихове, даже в Стратфорде-на-Эйвоне побывал, в этой “шекспировской” бутафории, — куда-то нельзя было отказаться поехать, куда-то сопровождал своих гостей, куда-то иные вынуждающие обстоятельства.
Вот так нынешним летом пришлось поехать в Ясную Поляну. Жена меня уже несколько лет просила поехать туда. И я обещал ее непременно сопроводить. Каждый год не исполняя своего обещания. Но нынче уйти от исполнения обещания не удалось.
Только мы решили избежать экскурсионности. Такой специальной нацеленности на посещение, которая и выпячивает все предметно-вещное. Экскурсия в Ясную Поляну из Москвы теперь — дело простое. Идешь в турагентство, платишь деньги, тебя вставляют в ячейку свободного места в схеме автобуса, приходи в назначенный день и час — и с ветерком, три часа дороги, три часа на осмотр, три часа дороги обратной.
Но можно сделать из поездки путешествие. Что тоже нетрудно. Только нужно поползать по Интернету, собрать сведения о гостиницах Тулы, заказать номер — и отправиться в поездку самостоятельно. Чтобы поехать в Ясную Поляну уже не специально, а сделав ее как бы одним из пунктов своего вояжа, как бы уравняв с остальными впечатлениями и тем не позволив материальной оболочке жизни великого писателя взять верх над духовным, которое на самом деле и было его настоящей жизнью.
Впрочем, заказать гостиницу оказалось не так и просто. Когда дошло до дела, выяснилось, что “Тула”, “Москва”, “Юность” — где были приемлемые для нас по цене номера — отданы под какие-то юниорские спортивные соревнования, а в “Туле-отель” назвали такие цифры за ночь — должно быть, номера там были все, как один, не ниже классом, чем люкс в “Шератоне”. Приютить нас согласился “Демидовский стиль” — двухместный номер, тысяча восемьсот рублей за сутки, около семидесяти долларов, по цене — уровень трехзвездочного “западного” отеля.
Днем в субботу мы сели на Каланчевке, что в Москве на площади трех вокзалов, в электричку “Москва — Тула” и спустя три часа сорок минут сошли на Московском вокзале в Туле. Похожая на многоэтажное производственное здание недостижимая гостиница “Москва” стояла прямо на привокзальной площади, в ней, несомненно, было не меньше двух сотен номеров — оставалось только догадываться, сколько же юниоров прибыло на соревнования, если и остальные недорогие гостиницы были заняты ими.
Не слишком свежего облика, от какого в Москве глаз уже отвык, маршрутное такси, называемое в Туле “лайном”, докатило нас до остановки “Первомайская”, мы сошли — и через пять минут оказались у стоящего несколько особняком, за решетчатым забором, офисного вида здания, на котором не виднелось никакой надписи, указывающей, что это гостиница. Однако же это была гостиница. Такая гостиница “для своих”, для тех, “кто знает”, куда “чужие не ходят”. Мы, правда, были чужие, но через посредство Интернета вот приняли.
Внутри в гостинице было тихо, покойно, безлюдно. Небольшой холл, где располагалась стойка ресепшена, хорошо отремонтирован, даже с некоторым налетом респектабельной шикарности, лестница, что вела на этажи, вообще так и блистала дорогим, под гранитную плитку, кафелем, она была словно вылизана, — эта лестница могла претендовать и на пять звезд.
Но наш “трехзвездочный” номер, когда мы вошли в него, тотчас нас отрезвил. Это была какая-то каморка, похожая на коридор, с двумя разнесенными по разным углам кроватями — рядом они уже не встали бы. Телевизор громоздился на высоком серванте, так что смотреть его нужно было, задрав голову и, из-за недостатка пространства, забравшись на кровать. Программ было пять или шесть, но хорошо принимала только одна. Мы решили попить с дороги чаю, но это оказалось невозможно: электрический чайник, данный нам на ресепшене, отключался, не вскипятив воду. Ванная, впрочем, надо отдать должное, была большая, с хорошим душем, блистающая кафелем — напоминая о лестнице. Зато полотенца, лежавшие на постелях в готовности служить постояльцам, были, казалось, рассчитаны на гномов; застираны они ко всему тому были так, что пришлось преодолевать чувство брезгливости.
Когда мы спустились в холл, чтобы отправиться на прогулку в город, молодая женшина, скучавшая на ресепшене, с приветливой улыбкой осведомилась, как нам понравился номер. Откровенное признание, что тянет он не больше, чем на одну звездочку, вызвало у нее приступ горячего патриотизма. Зато какая ванная, принялась внушать нам она. Сантехника не течет, все работает, и прямо в номере! А на стадионе вон сделали гостиницу, пальм наставили, а в номере только туалет, душевая — одна на несколько номеров!
Что ж, все было понятно. Новая капиталистическая российская оболочка была так тонка и непрочна, что, прорывая ее, наружу предательски торчал проржавевший, но мощный и крепкий советский костяк.
Город, только мы вышли из гостиницы, тотчас подтвердил это всем своим обликом. Гостиница была расположена в самом центре, три минуты неспешного хода — и мы оказались на главной улице, естественно, носящей имя Ленина. Век с небольшим назад она называлась Киевской, так как выводила на дорогу, ведущую к Киеву, но возвращать ей прежнее название новая некоммунистическая власть, как и в большинстве российских городов, не стала, и теперь уж, когда незалежная Украина становится все более незалежной от Москвы, наверное, никогда не вернет. Тротуары на центральной улице были в сплошных разломах и выбоинах, большая часть домов давно не видела даже косметического ремонта, из продовольственного магазина, едва мы поднялись по крыльцу к распахнутым дверям, шибануло устоявшимся, невыветриваемым запахом протухшего мяса, рыбы, испорченных продуктов — отпечаток нескончаемой тяжелой бедности лежал на наружности знаменитого и уникального города оружейников. Впрочем, справедливости ради надо сказать, что офис местного отделения “Газпрома” так и блистал современными архитектурными формами и своей ухоженностью-вычищенностью, а рядом с тем воняющим магазином обнаружился другой — и без всяких дополнительных запахов, и светло-просторный внутри, по-современному отремонтированный, с хорошо организованным торговым пространством, — мы заметили его по трем десяткам метров отличного тротуара, выложенного красивой коричневатой плиткой. Правда, и цены в нем были ощутимо повыше, чем в том, запашистом.
Арсенального вида здание губернской канцелярии, где в молодости служил мелким чиновником Лев Николаевич, опахнуло сурово-казенным ароматом “подмороженной” эпохи Николая Первого; в здании губернского суда напротив, где, как сообщала табличка около входа, Лев Николаевич спустя несколько десятилетий часто бывал на публичных слушаниях, по-прежнему размещался суд, только теперь он назывался областным.
Однако, гуляя в тот день по улицам Тулы, я больше думал не о Льве Толстом, а об Анатолии Кузнецове, авторе “Бабьего яра”, одном из первых “невозвращенцев” брежневской эпохи (или вообще первом?), его бывшей жене Ире Марченко, о Юлии Файбышенко, ставшем гражданским мужем Иры после их расставания с Анатолием. Тула была городом, где они в середине 60-х все жили. Из Тулы Анатолий Кузнецов — через туалетное окно лондонского ресторана — рванул в эмиграцию. Глядя на постаревший с той поры на четыре десятилетия, оказавшийся в капитализме, но оставшийся, в сущности, тем же прежним областным “центром” город, я думал о том, что выпускать из него человека с художественным воображением в горящий рекламами западный мир было, конечно же, неразумно. Сидел бы в своем городе оружейников, приезжая два раза в месяц на электричке в Москву за продуктами, вот и было бы хорошо, — и ему, и социалистическому отечеству, которое бы не знало позора бегства своего гражданина от райских кущей грядущего коммунизма.
С Ирой Марченко, как раз когда ее бывший муж бежал от этих райских кущ, мы учились вместе в Литинституте, занимаясь в одном творческом семинаре. Ох и потеряна она была в те дни, ожидая каждый день приказа об отчислении из института. Мало ли что бывшая жена, а все равно могла знать о настроениях супруга, почему не сообщила куда положено? Возможно, события той поры здорово подкосили ее. Она так и осталась автором одной-единственной тоненькой книжицы, вышедшей в тульском издательстве незадолго до бегства Анатолия Кузнецова. Памятью о том времени и о ней эта книжица, подаренная мне ею, до сих пор стоит у меня в библиотеке.
С Юлием Файбышенко, Юликом, как мы звали его, произошла совсем другая история. Туляк по рождению, в юности и ранней молодости он много лет жил в Иркутске, дружил с Вампиловым, Распутиным, потом вернулся в Тулу, где, судя по всему, у них и начался роман с Ирой, а когда она поступила в Литинститут, переехал следом за ней в Москву. Помню, я читал у него роман о пионерском лагере, который, естественно, символизировал другой лагерь — социалистический, — в печать не пошел ни этот роман, ни что другое, им написанное. Перевалив за возраст Данте, когда тот оказался в сумрачном лесу, и устав обивать редакционные пороги, дальше которых не удавалось пройти, Юлик сочинил сценарий про Гражданскую войну, сценарий живо был схвачен расторопными киношными редакторами, живо превращен расторопными режиссерами в двухсерийный фильм, кинопроизводство радостно требовало от автора: давай еще! Юлик, однако, жаждал настоящей, живой, горячей социальности и взялся за документальное повествование; не знаю каким образом попавший ему в руки жизненный материал жег сердце: бывшие украинские коллаборационисты, сотрудничавшие во время войны с немцами и даже работавшие в полиции, занимали теперь в родных краях должности секретарей горкомов, райкомов, руководили крупными предприятиями. На третий или четвертый день его украинской командировки Юлик поутру был обнаружен в петле, висящим на виадуке. Анализы показали наличие у него в крови изрядного количества алкоголя, и, хотя на руках остались следы от веревок, следствие быстренько пришло к заключению о самоубийстве…
Новые многоэтажные краснокирпичные дома, пока еще немногочисленные, но которые, возможно, в будущем сформируют новый облик Тулы, удивительно неприятны для глаза. Наверное, это весьма дорогие для Тулы дома, наверное, жить в них весьма престижно, но есть что-то в их архитектуре — и дело отнюдь не в цвете — тяжелое, давящее, несуразное — неистребимо советское, — из города такого облика, показалось мне, человеку, попробовавшему воздуха другой жизни, тоже захочется сбежать.
Что в Туле показалось нам на самом деле великолепным — это парк культуры и отдыха имени Белоусова. Громадное зеленое пространство прямо в центре города, с чудесными широкими дорожками, чудесными аллеями, чудесными прудами, многочисленными скамейками, маленькими кафешками, расположенными так, что не лезут в глаза, назойливо требуя: зайди, зайди! — зонами аттракционов, опять же спланированными так, что не мешают наслаждаться красотой парка. Вечером в парк сходится, похоже, чуть не половина города: толпы народа на дорожках и аллеях, заполненные кафешки, молодые люди носятся на велосипедах, на роликовых коньках, — видно, что парк по-настоящему любим горожанами, они точно приходят сюда отдыхать, и не от самого ли города отдыхают они здесь?
А был этот Белоусов, именем которого назван парк, не революционером, не выдающимся деятелем большевистской-коммунистической партии, а обыкновенным земским ветеринарным врачом, прожившим всего тридцать восемь лет. Но в ту же пору, когда Лев Николаевич ходил в губернский суд на процессы, обыкновенный земский ветеринарный врач затеял на месте бывшей городской свалки разбить общедоступный городской парк. Надо же было иметь такое хобби, чтобы, уйдя из жизни еще достаточно молодым, оставить родному городу столь замечательное наследство. Многие ли нынешние отцы города смогут под конец жизни похвастаться чем-то подобным?
О Толстом город все же не позволил забыть. На той же улице Ленина, в другом ее конце, мы обнаружили памятник великому писателю. Это был памятник действительно не просто писателю, а писателю великому: громадный, можно сказать, грандиозный. Лев Николаевич, высотой примерно в четыре человеческих роста, засунув руки под пояс своей знаменитой длиннополой крестьянской рубахи, шагал по родной земле эдаким самоупоенным властным битюгом. Так скульптор решил образ одного из наиболее мятущихся русских писателей XIX века. Ни его душевных метаний, ни его страхов, ни его истовой религиозности, что в конце концов привела к парадоксальному результату — разрыву с церковью, — в этом памятнике не было. Это был Лев Толстой “глыба”, “матерый человечище”, “зеркало русской революции” — Лев Толстой беспощадно советский. Что-то вроде Маяковского на площади его имени в Москве.
Дорога до Ясной Поляны назавтра заняла каких-нибудь полчаса. Маршрутка вывезла нас за город, высадила на узкой отвилке от шоссе, полкилометра пешком — и знаменитые круглые башни входа, копия вратовых башен французских имений XVIII века, открылись глазу.
Рассказывать о прудах и аллеях, строениях и истории Ясной Поляны нет, полагаю, смысла. Все это многажды описано, желающему прочесть эти описания найти их не составит труда, да в том же, наверное, Интернете. Я рассказываю не о Ясной Поляне, а о путешествии в нее, о впечатлениях, вызванных поездкой. И вот одно из сильнейших впечатлений — я не приберегал его напоследок, так получилось, оно было одним из последних: могила Толстого.
Он похоронен тут же, на территории имения. Где жил, где ходил, где любил, работал, где рождались и росли его дети. Иначе говоря, прямо в доме. Потому что имение — это уличное продолжение дома, его открытая небу часть. Я и знал, что он похоронен в имении, и не осознавал этого. Могила его в лесу, на обрыве, над оврагом, одна-одинешенька — зеленый плоский холм, сливающийся с зеленью небольшой, огороженной цепью лужайки. Какой тоской веет от нее, какой заброшенностью — при всей обихоженности и ежедневно протекающих мимо тысячных толпах, — вот истинный памятник, устроенный завещанием самому себе (Лев Николаевич просил похоронить себя именно на этом месте). Никакой советскости, никакой грандиозности, никакой борьбы с небом — смиренная отверженность, пронесенная через весь русский ХХ век последним поучением. Только осознанно ли оно теми, кому оказалось предназначено, — всеми нами? Похоже, вспоминая тот памятник на улице Ленина, — нет.
Вот ради того, чтобы увидеть могилу Толстого, ради ее урока и стоило ехать в Ясную Поляну. И именно так, как это сделали мы: не экскурсионной поездкой, а путешествием.
Обратно в Тулу из Ясной Поляны мы возвращались через станцию Козлова Засека, ею семья Толстого пользовалась для поездок в Москву. Пошли мы на станцию пешком, путем, которым обычно ходил Лев Николаевич, провожая или встречая Софью Андреевну. Это километра четыре-пять, дорога, которая при Толстом была лесной, теперь асфальтированное шоссе, то и дело навстречу и обгоняя проносились машины, обдавая нас пылью, но когда мы достигли станции, то были вознаграждены. Ее, судя по всему, недавно, уже в новое, российское, время отреставрировали, восстановив все в том виде, как это было в начале ХХ века, никакого налета советскости, никакой “глыбистости” и “матерости”, и, сев на крашенные коричневой краской лаковые скамьи зала ожидания, мы вдохнули воздух “Войны и мира”, “Анны Карениной”, “Поликушки”, “Хаджи-Мурата”. Что за чистый, замечательный вкус был у этого воздуха.
Это был вкус надежды, вкус упования: если такие места появились, если мы научились воссоздавать так, то все не безнадежно, все преодолимо, и в конце концов выпирающий из-под тонюсенькой оболочки новой жизни тяжелый мощный советский костяк будет новой жизнью растворен. Ну как, скажите, жить без надежды.