Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2008
Об авторе | Аркадий Трофимович Драгомощенко родился 3 февраля 1946 года в городе Потсдам. С 1969 года живет в Петербурге. Преподавал в университетах Buffalo — Sony; San-Diego University, La Joila; New York University, в Петербургском государственном университете. В настоящее время ведет творческий семинар в Смольном институте свободных наук и искусств, СПб., и в SLS (Summer Literary Seminar, Monreal — СПб). Премия Aндрея Белого — 1978 год. Премия журнала P(ost)M(odern)C(cutlture) — “Electronick Text Award”, 1995. Со-редактор журнала “Комментарии”, издававшегося в 90-е. Книги: “Небо Соответствий”, 1990; “Ксении”, Борей-Art & Митин Журнал, 1994; “Фосфор”, Северо-Запад, 1994; “Под подозрением” Борей-Art & Митин Журнал, 1994; “Китайское солнце”, Борей-Art & Митин Журнал, 1997; “Описание”, Гуманитарная академия, 2000; “На берегах исключенной реки” ОГИ, 2005; “Безразличия”, Борей-Пресс, 2007, etc. Стихи публиковались в ряде антологий и периодических изданий. Переводился на различные языки.
* * *
Трофиму К. Драгомощенко
Разве твоя в том вина? Моя? Говорят, скоро весна,
а тебе столько, сколько было всегда,
и к тому же — больше не снишься.
Ты ещё говорил в тот прошлый раз… Но что?
Что имеет значение? Говорить: мало этого? или же много?
Ни один горизонт не может быть так достоверен,
как прочерченный падением камня.
Что реки идут, набирая артериальную силу пространства?
Грамматика не выдерживает немоты, скола воды,
разреза рыбы, птичьего вопля из-за холма на рассвете?
Подводная чешуя, разумеется, и плавники, тень, босые ноги.
И кто-то ещё, как клетки в арифметической длинной книжке.
Скоро лица почернеют от солнца. Действительно так.
А может, и хорошо, что так, — летом легче, летом
не нужно оборачиваться назад и даже тени небытия
ищут прохладу в кострах дома, тая в стенах на этажах,
разодранных напрочь корнями ореха, настурции, маттиолы.
Даже там, где были и куда возвращаться не нужно.
Милосерден мир. Потому вода волной, затоном после.
Не надо более возвращаться в грузное тело, втискиваться
к спящим мумиям сигарет, среди фигур вина,
теллурических книг, в зенит уставясь стоять оторопью слюды.
Не надо ни возвращаться,
ни покидать, когда бессонница, как дитя по разлуке
оплетает безумием сердце. Неразумное,
ему говорят, “куда ты!”, — ему говорят, — а оно,
точно тело, в прививках оспы, узлах переломов,
закатах оперных ран, в татуировках инверсий, а кто — зерна,
когда ничего не остаётся ни с ней, а только невнятные буквы,
магниевые льды скальпеля, и иное.
Разумеется, в такой же груде тел, когда пора наступит,
и, судя по всему, никогда больше не станешь сниться.
Не в луне дело, не в весне, поре горла. Ветшают сны,
разваливаются на куски, и золото их
слоится стаями летучих рыб, слепнущих над чешуёй глубин.
Потому как, — вот что! почти забыл — не видеть
тебя в белом кителе, в купоросных кристаллах сирени.
Их разводил руками, захлебываясь, бежал
(вот откуда то, что явится тысячелетием позже).
Оставалось немного, чтобы увидеть,
как облокотясь о тёплый капот виллиса. Что мог сказать
в ту пору? Как мог понять то, что не понимаю сегодня?
Как невыносимо свежо и косо несёт бензином,
и какие-то на отлёте белые платья женщин.
Конечно, вода, кувшинки, горячие латунные гильзы,
близорукость. Но даже и без вспомогательных стёкол вижу,
как между тобою и мною растёт и растёт небо,
вздымаясь выше, чем Гималаи.
* * *
“Когда я… и так далее — позову тех,
кто разбирает буквы, и не только.
Но и тех, кто относится с приязнью к иному.
Вероятно, даже открою папки, где фотографии.
Не возражаю, мало кому будут известны лица,
к которым склонюсь. Письма, записи, прочее;
их делал за деньги и не только.
Чтобы увидеть получше, опущу голову.
Но то, что увижу, — не вымолвить.
Себе — ничего. Потому что ничего есть ничего,
если открыть папки, шкафы, столы, мир, мел,
окна, любые перечисления, перевернуть чашку,
разбить очки и расколоть раковину”
* * *
В капсуле блеска слезою исходит коршун.
В средокрестии этом легкокрыло убийство,
под стать блесне израненной в глазури паутины и сходств.
Неразличимо и трудно, перетирая до щебня круг гончара.
Действительно, что прибавит любовь к этой земле — чего
у меня не было раньше?
Что добавит ещё одна строка книгам, рождённым во мне?
Зачем она той, кто уводит героев в сценарии сходств?
Быть может, она и есть та, которую просеяли просом в сите,
пред тем как взойти ей в слагателей гимнов о кораблях,
приведённых в движение машинами неистовых смыслов,
где слово, в забвенье летя, подобно покою
находит росток кокона распри,
не её ли проблеск отражением лозы?
Вне сомнения, фактами не следует пренебрегать, как и тем,
что война сужается до экспликации кости и дальше;
т. е. ценностей, обмен которыми
устраняет подкожный обмен веществ.
А вследствие приумножения резонанса и сепсиса
пение утренней птицы становится стократ безупречней, быстрей.
И впрямь, какая птица не желает петь после войны?
Какое сердце не замирает при мысли:
“мне повезёт, я никогда не умру, а если умру, то воскресну”.
* * *
утрата ауры в век производства.
Стойкость к счастью. Ото льда
отделяет лишь снег. Во дворце певицы, советники.
Не запятнай, входя в ручей, песок.
Наблюдатель часть того, что он видит.
Любовь то, что любовь, что видит.
Потом поворот, следующий, длиною в век.
и вот, наконец, находишь себя перед серым
ноздреватым льдом, в промоине.
Шум отовсюду, чёрная вода отовсюду.
Неужели, когда смерть переведёт меня
на другой язык, это будет так?
И ничего не останется от прикосновений,
слов, которые были сказаны, неужто
в этот кратчайший миг станет и уже не уйдёт
грязная лужа, чёрная вода, смутная тревога
неизвестно почему. И по улице грохот пустых
банок, ветошь в промозглом жире.
А назад не примет даже косноязычие,
а вперёд — никто не узнает.
Нагибаемся. И — сигареты со льда.
Упали внезапно, хотя поезда,
ходят по расписанию, как часы и вода,
и всё остальное, что будет. Не завтра.
* * *
Ни писем, ни телеграмм, потом — всё сразу,
А после полудня крепил заднее крыло на KHS Krest.
Не думаю, что сегодня под рукой есть что-то получше.
Никакого различия между тобою и мной.
Вот, скажем, бабочки в коллекции воздуха.
Какая, собственно, разница? Между холодным и тёплым?
Между мутным стеклом, сквозящим проёмом, войной,
кирпичной стеной?
Вопрос в другом. Как мы могли, обладая знанием букв,
дыр, начертаний, устройства всевозможных картинок,
наконец, того, чего не выносят любители
филармонических залов, канн, перфорации, белых ночей —
Как удавалось нам восходить по ступеням
и спускаться (вот главное) вниз, не пользуясь ни одной.
* * *
Вероятней так: “Не вспоминай обо мне. А если вспомнишь,
Тогда увидишь двор под окнами, новый пламень
цинковых крыш, пух тополиный и как фаюмский ребёнок
тащит по асфальту лодку”.
Можно прояснить попутно что-то по части лодки:
“Скорее, она из бумаги, в луже,
которая напрашивается в очень белый
с иглой и папиросным крылом Набокова”,
который сливается в оконной раме со светом,
изгибом реки в Sаn Paulo где нет, как известно, ночи,
и ничего нет в этот день, как ни вспоминай тебя.
Короткая ода Кулику
15.05.2006 21:03
Чего тут и говорить, каждый скажет тебе, что там где-то
низменность, тусклая вода, в крахмале лебеди, но я видел
твою остановку автобуса. Она была одинока, как зверь
в слепящем закате, когда любовь уходила по капле
из меня, как деньги, которые кто-то должен за лодку
на тот берег и в которую никто не уселся.
Сквозные лучи. Вот что меня тогда занимало.
Сквозь кожу лица. Люди тоже меня занимают, когда я их вижу,
сидящих в пустыне под дирижаблями на том же закате,
с пузырями во рту, медленно нисходящих по медным ступеням.
Когда с Евзовичем плечо к плечу шёл Зельдович.
И я смотрел на них, как на тайные фигуры
чернофигурного килика, как если б не торопясь вращать в руках.
Именно это я и хотел бы услышать. Иными словами,
увидеть тебя за огромным огнём в глине, которая,
как известно, порождает самую себя.
Как, вероятно, и ты, Александр, кто-то, сидящий напротив тебя
в эту ночь, когда никому недостаёт на закате заката. Твой — атд.
* * *
На 3 февраля
Это как ходить по полу босиком
Или как видеть ночью пожар, и чтобы
Бабушка сказала, что “не смотри”.
У тебя в жизни будет много всего,
У меня есть в жизни — жизнь.
Сигареты, два английских слова.
Я прожил жизнь, как бог
Ночь и день
Разве кто знал, что между ночью и днём нет ничего?
Там, где несоизмеримо высокие ненужные тополя
и где слишком пирамидальной пыли — так раскалённо-легка
на почти дорогах.
На едва поворотах шляха под небом. Тем,
под которым в 5 утра аметистов голубь
гончарной скважиной птицы. Отсутствием чего бы то ни было.
Где роса по колено эребу. И поток воздуха вверх действителен,
и отец тогда говорил, хорошо, идём, и пусть тебя не смущают
ни взгляды соседей, ни то, что увидишь. Мы видели многое,
он всё это знал, я же знал, что вернусь к этому позже —
страх, косноязычие, а далее описание.
Никто зеркально не знает, с чего начинает себя почти ничего.
Поскольку нет нужды даже в том, чтобы думать как “о себе”.
И затем: чтобы видели, что как “о себе” никто за не видел:
затем различие весны, — тёмная радуга вены,
тогда после парения, когда только с тобой. Между ночью и днём
обернись к почти тополям, излучине
сухой ресницы. Не медли в мелу едва утешения, пополам,
почти созвучьем, потому что поворот головы не стоит того,
что — между ночью и днём. Но мы и есть то,
что ничего не значит. Но чем были, и в чём, как
в свистящих подкрыльях пыли, пропадаем наискось.
* * *
В границах вереска был дёрн. Застенчив, словно брат.
Фаюмским воском россыпь остановишь
стекла бегущего у рук. Безлюден двор.
Был дёрн за простотой стенною. Застенчив, словно брат,
Или как смерть травы, огней, роящихся у тяжких гнёзд зари.
Я впрямь не понимал, почему из параллельных двух или к ручью в весне.
Где ивы дымный хруст мятётся западнёй
на сломе свежестью, потом скользнёт у губ.
Надо было оставить ключи под порогом с растением.
Я, признаться, не знаю, как зовут это, у него ещё листья… растение.
Так осень, помнится, мой друг, не сразу отворяет слух.
И холодом… И всё же не понять, что дальше. только ты не спи.
Несколько слов и только? Ещё одно? — так сонным льдом
цинк голых крыш сияет. Соподчинение во фразе.
Гулкий перелом ореховой ветки. Так розов голубь трудный в устье немоты.
Но здесь дописано: как некий луг. Застывшею водою.
И никакого “я”. — что наяву. — где золото сухое
твоих зрачков не знается с луной.
Там была лавка, вино, но два дома дальше,
за поворотом свечения. Футбол. И всё такое:
пустошь кровли, точно тень страницы,
когда из равновесия ничто — в порез незримый измеренья.
Но никакой прохлады. На ветру стоят, переливаясь, зёрна пыли,
Сливаясь в бег браслета на худом запястье. Нет, не я.
Tонка весна, как равновесье крови, — где же места,
где место? Ключи. Ничего страшного, обыкновенно.
Когда тебя не уберечь в себе самом.
В итоге спрашивается, кто же может?