Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2008
От автора | Я практикующий доктор, врач-невропатолог. Даже профессор. Ко мне за советом и помощью обращаются самые разные люди. Помните, как у великого Булгакова: инженеры, хирурги, актеры, женорганизаторы, растратчики, домашние хозяйки, машинисты, учителя, карманные воры, дантисты, летчики, пушкинисты, разведенные жены… Замечательный список.
Я стараюсь, как могу, найти способы облегчения их жизни. Вместе с ними ищу оптимальный выход из того тяжелого положения, в которое их загнала болезнь. Другие врачи, мои коллеги, тоже чаще всего так поступают. Такая у нас функция и душевная установка. Это нелегко, но очень важно не только для этих людей, но и для нас самих.
Коллизии и судьбы, с которыми я встречаюсь, удивительны. Невыдуманные истории. Придумать такое невозможно. Остается только записывать и, конечно, помогать.
“У вас новенькая, — сообщила строгая старшая сестра, — заполняйте историю болезни. О ней уже сам директор справлялся, кажется, она дочка его украинских друзей”. Хорошие сестры все знают о больном. Раньше всех.
Она сидела на краю кровати и болтала ногами в теплых пушистых тапках. Тапки розовые, а помпончики на них — ярко-красные. Как нос у клоуна. Брюки тоже были розовыми и пушистыми. Она сама была румяная и на вид очень здоровая. Только взгляд иногда вдруг тяжелел, как будто там опускали шторку.
Меня она встретила весело: “Я как раз таким и представляла своего доктора”. “Каким же именно?” — польщенно спросил я. “Молодым, не очень опытным, но положительным. И худеньким. Даже тощеньким!” И она засмеялась переливчатым смехом. Как будто горошину в горле катала. Симпатичная. Волосы светлые коротко острижены под мальчишку, с пробором. Сама плотная, прямо литая. Вот уж не тощенькая! Как украинская клецка!
Когда я начал ее осматривать — давление мерить, простукивать, пальпировать, она только покрикивала: “Смелей стучите, сильней давите, не бойтесь. Меня трудно продавить! Очень упругая, как теннисный мячик. Или хоккейная шайба”. Веселилась.
Оказалась знаменитой спортсменкой. Чемпионкой мира в таком экстриме, как парашютный спорт. Прыгала простым и затяжным, одна и в большой компании, с самолета и вертолета. По-моему, собиралась с ракеты спрыгнуть, — это я шучу. Готовилась поступать в отряд космонавтов, вернее, космонавток. Вот тут-то ее и тормознули.
Обнаружились серьезные проблемы со зрением. И не только. Ее давно мучили головные боли. Она терпела и в них не признавалась. Вот отсюда и шторка перед глазами — когда простреливала боль где-то позади лобной кости. У нее был красивый выпуклый лоб без малейших морщинок. Да и возраст был до-морщинистый. Лет тридцать пять — тридцать шесть. Уже сейчас не помню.
Провел ее по диагностическим службам — биотоки мозга, рентген, нейро-окулисты. Пункцию спинно-мозговую пришлось сделать. Она легла на бок, коленки подтянула к груди, прямо в колобок превратилась. Плотный такой колобочек. “Колите быстрей, пока я не испугалась. Я не боли боюсь, а щекотки”, — и опять засмеялась.
Я осторожно ввел пункционную иглу. Во что-то плотное уперся, остановился. Чуть влево, вправо, вниз. Никак. Мой лоб в испарине. Всегда так легко пунктировал, а тут не получается, шмыгаю носом.
“Ну что, доктор, скоро? Надоело лежать в плотной группировочке”. Спортсменка. Терпеливая.
“Крепче нажимайте! Сильнее!” — голос за моей спиной. Это моя наставница, Нина Николаевна. Она хирург еще с фронтовых времен. Видала виды. Надавливаю. “Трэк!” Прошел. “Ой!” — вскрикивает пациентка. Ее зовут Люда. Людмила Терещенко. Хохлушка. Действительно терпеливая. Все хорошо. Ликвор получен. Прямо струйкой в пробирку набрался. Давление ликвора измерил, здорово повышено. Где-то давит. Заклеил прокол, повернул на спину. “Отдыхай”.
Выхожу из процедурной. Нина Николаевна с ехидцей: “Что-то вы, доктор, уж очень миндальничаете с пациенткой, сюсю-мусю разводите. Нельзя так. И ручку поглаживаете, якобы для успокоения. Смотрите, доктор! Это все во вред больной”. Я густо краснею. Даже уши светятся. У меня таких мыслей и не было. Просто пожалел симпатичного человека. Однако женщину, не мужчину. Я же его не гладил бы. Хотя почему ей во вред? Непонятно. Ну да ладно. Замнем для ясности.
Иду по коридору в ординаторскую, размышляю. Люду на каталке отправили в палату. Каталки тогда были старые, погромыхивают. Она мне рукой помахала. Я кисло улыбнулся. Под контролем неусыпного ока наставницы как еще можно улыбнуться?
Навстречу какой-то высокий, крупный человек. Халат накинут на плечи. Явно посетитель. Заговорил басом: “Володя, ты? Сто лет, сто зим! Как тут оказался?”. Всматриваюсь, но не узнаю. Что-то знакомое, а вспомнить не могу. Это же Витька Богданов! Вместе в физкультурном институте учились. Легендарная личность, тоже парашютист. Заматерел, плечи — косая сажень, лицо обветренное, бас откуда-то из глубины пуза поднимается. Настоящий мужчина.
В те ранние пятидесятые он прославился на всю страну. Во время прыжка спас товарища. Уже не помню деталей, у того что-то случилось со стропами, зацепились и перекрутились, в общем человек был на волосок от гибели. Витька, рискуя жизнью, его распутал и вместе приземлились. Герой! Его наградили боевым орденом — Красной Звезды. Представляете? На втором курсе советского вуза получить орден! Эта история в те времена нас очень всех взбодрила. А над Витькиной головой просто ореол светился. Вот какие у нас были однокашники!
Обнялись, похлопали друг друга по спинам. Я только до лопаток дотянулся. “А я здесь жену навещаю, у нее должна быть операция. Часом не знаешь Люду Терещенко?” — “Я как раз ее лечащий врач, только что пунктировал. Вон ее на каталке повезли”. — “Вот здорово! Ты уж за нее похлопочи. Она девка хорошая. Только очень уж шебутная, непоседа. С хирургического стола может спрыгнуть. Ей все равно, с чего спрыгивать, чемпионка мира. Ты уж за ней приглядывай”. Он пожал мне руку своей огромной пятерней и пошел в палату к жене.
Обследование закончилось диагнозом: опухоль лобной доли мозга. Опухоль, скорее всего, доброкачественная, но большая и давняя. Значит, она жила, рожала (у нее семилетняя дочка), прыгала с немыслимых высот, а опухоль спокойно росла. Они ужасно коварные, эти “добрые” опухоли. Растут медленно, постепенно раздвигают ткани. Мозг успевает приспособиться к этому давлению. И функционирует без заметных потерь. Но потом “терпежка” заканчивается, количество переходит в качество — начинаются головные боли, снижается зрение. Может наступить и полная слепота. Надо оперировать.
Доложили директору, он решил оперировать сам. Стали ее готовить. Она держалась стойко. Не ныла, не скулила, даже пошучивала: “То-то я чувствую в голове лишние мысли, надо их урезать”. Ее обрили. Так полагалось. “Без прически я даже интереснее”, — комментировала Люда, потирая ладошками гладкий лоб и темечко. Обтирала, как биллиардный шар, и балагурила: “Приятное ощущение, надо и с других мест сбрить. Вот Витька обрадуется!”. (В те незапамятные времена женщины еще не брили чего надо и чего не надо.)
Но вот наступил день операции. С самого начала мне потрепал нервы наш анестезиолог Петя Саладыкин. Я уже не раз о нем писал, про его ерничество, цинизм и хладнокровие. Здесь он тоже отличился. Увидев, что я как-то усиленно хлопочу около хорошенькой пациентки, он разыграл свой обычный спектакль. Усыпил, ввел ей в вену релаксант, чтоб на время парализовать дыхательные мышцы. Тогда трубка легко войдет в дыхательное горло. Стандартная манипуляция. Весь фокус состоял в том, чтобы быстрей ввести трубку, заинтубировать, пока больной не дышит. А дальше — подключить дыхательный аппарат. Просто и ясно. Саладыкин производил это действо ежедневно, с девяти утра и до девяти вечера — с перерывом на обед и трепотню о толстых женщинах. Большой зад был его неотвязной мечтой, идеей фикс. В оставшееся время он шутил. По-своему.
Когда он увидел, что у Людмилы прекратилось дыхание и пора вводить в трахею бронхоскоп, он мельком взглянул на меня и как бы в задумчивости пробормотал: “Большие трудности. Ничего не получается”. — “Это еще почему?” — “Шея очень короткая и назад плохо разгибается. Бронхоскоп не войдет”. — “Чего же ты раньше молчал, трепло!” — “Не рассчитал. И на старушку бывает прорушка. Дело житейское, как говорил Карлсон”. — “Сам ты Карлсон. Она уже синеет. Вводи быстрей!” — “Ладно, попробую”.
Он ловко и быстро ввел бронхоскоп, заинтубировал, подключил аппарат, который бодро зачмокал, гоня воздух в легкие. Больная порозовела и вошла в операционный сон. “А ты, дурочка, боялась”, — беззлобно пробормотал анестезиолог и отодвинулся в угол операционной, чтобы уступить передний план нейрохирургам.
Я как второй ассистент уже мыкался около обритой головы Людмилы, вошла строгая Нина Николаевна, и мы начали готовить операционное поле — мазать йодом, размечать линии разреза, делать из простыней требуемое окошко. Наконец распахнулись обе двери-качалки и важно вошел наш директор, прославленный академик и настоящий Мастер. С большой буквы.
“Ну-с, что наша красавица-парашютистка?” — “Спит, Александр Иванович”, — почтительно вынырнул откуда-то сбоку анестезиолог-озорник. “Тогда приступим”, — отозвался маэстро и сделал уверенный разрез чуть выше лба. Чтобы потом отросшие волосы прикрыли операционный шрам. Разрез был мастерский. В виде бабочки или летящей птицы. Он сразу расцвел кровью, которую мы остановили. Операция началась. Она длилась больше двух часов и благополучно закончилась. Когда потом мы по традиции пили чай в директорском кабинете, Александр Иванович красочно комментировал ход операции: “У нее лобная кость оказалась толще, чем у медведя, я такого у женщины не встречал. Даже мышцы на руке занемели, пока кусачками раскусывал”. И он с удовольствием продемонстрировал нам свою небольшую, но мускулистую и при этом изящную руку. Ему нравились собственные руки. И было чем гордиться. Он этими руками прооперировал и спас тысячи людей — население небольшого городка. Мы, естественно, преданно вздыхали и поддакивали, Нина Николаевна — более сдержанно, а я более пылко. Я действительно им восхищался. Он мог делать то, что мне было недоступно. И, замечу честно, таковым и осталось.
Потом Александр Иванович помолчал, подумал и сказал неожиданно: “Вот интересный вопрос. Зачем человеку лобные доли? (Он так шутил, он прекрасно знал, что с этой областью мозга связан интеллект.) Этой милой девушке пришлось резецировать чуть не весь полюс лобной доли, чтоб добраться до опухоли. И что? Посмотрите, она очухается и будет жить припеваючи. Как будто ей ничего не убирали. Вот ты, Володя, с психологами вожжаешься, спроси у своего Александра Романовича Лурии, для чего лобные доли. Скажи, Арутюнов спрашивал. Вот он повеселится! И лекцию прочтет, часа на три-четыре. На разных языках. Но доказать ничего не сможет. А я этих лобников столько видел! На фронте, например. И сам их делал лобниками, как сегодня. Не нужны им были лобные доли. Жили, как прежде. Ладно, благодарю за помощь”. Это означало, что чаепитие закончилось, пора расходиться.
Опытный доктор, он оказался прав. Через несколько дней Люда уже стояла, держалась за спинку кровати и весело рассказывала соседкам по палате, как ее пытались обмануть на одесском привозе. “Пытались мне втюрить вискозную кофточку под видом шелка. А у нас, парашютистов, на шелк особое чутье. От него зависит наша жизнь. Я его по запаху чуяла и на ощупь”.
Увидев меня, она обрадовалась: “Вот, доктор, все хорошо, но что-то у меня с чутьем случилось. Запахов не слышу. Муж принес духи, одеколон, а они для меня что вода”. Я уклончиво отвечал: это последствие операции, надо подождать. Хотя совсем не был уверен. Обонятельный путь в мозгу как раз лежит под лобными долями. Он мог пострадать.
Еще через пару дней Люда уже гуляла по коридору под ручку с навещавшим ее мужем и сообщала знакомым (а у нее уже пол-отделения были в знакомцах), что обоняние у нее пропало, но обаяние наверняка осталось. И поглядывала многозначительно на мужа Виктора. Тот сдержанно улыбался, чуть углубляя вертикальные складки по углам рта. Суровый мужчина. Его трудно развеселить, но Людмиле это удавалось с успехом.
Скоро она поправилась полностью и даже вышла на работу. Трудилась спортивным врачом в клубе военных — не то летчиков, не то моряков. Работа — не бей лежачего. Что летчики, что моряки имели исключительное здоровье. И ни в какой врачебной помощи не нуждались. Они были такими здоровыми, что у них даже травм не было. Рассказывали про одного заслуженного парашютиста, как воздушным потоком его бросило на ЛЭП. И мачта этого ЛЭП — погнулась. А ему — хоть бы хны. Шутили, конечно. Но конструкция действительно слегка покосилась.
Люда приходила к нам как-то на контроль. Такая же круглолицая и веселая. Осталось только углубление — ямка — чуть повыше лба. “Это у меня родничок, как у грудного. Видите, прямо дышит? А если засмеюсь — даже вибрирует. Мне это не мешает. Вообще чувствую себя отлично. Прошусь опять прыгать, но никто даже слушать не хочет. Считают, что я поглупела, раз у меня из головы что-то вынули. Дураки! У меня лишнее убрали, а у них это лишнее осталось”. Так она витийствовала, развлекала себя и нас, докторов.
Но вот как-то позвонила и сказала совершенно не своим, а чужим, тусклым голосом: “Витька пропал, еще неизвестно, что случилось, но, по-моему, что-то очень плохое. Колотун у меня, каких еще попить капель? Валокордин не помогает, слаб для меня”.
Через какое-то время, нескоро, месяца через два-три, она приехала и рассказала трагическую историю. Оказывается, Виктор был в составе парашютного десанта, который должен был приземлиться на какую-то памирскую вершину. Редкостный идиотизм. В честь энского праздника — не то 1 мая, не то 7 ноября наши советские спортсмены на ярких парашютах спрыгнут на горы Памира и побьют все мировые рекорды. Это будет уникальный прыжок, потому что никому в мире подобное не пришло в голову. Гиннесс тогда только обдумывал свои нелепости — сколько сосисок можно проглотить за единицу времени или сколько тысяч пчел уместится на голове пчеловода.
Так вот, какой-то мудак из идеологического отдела ЦК, радостно поддержанный такими же кретинами, придумал это шоу. Вопрос о возврате с вершин они решили просто — спустятся как смогут. Кто умеет — на лыжах, а кто не обучен — на пятой точке.
Прошло много лет, и деталей я не помню. Инструктор из ЦК явно имел дефектные лобные доли. Но парашютистам от этого было не легче. Существовал и такой фактор, как кислородное голодание. Памирские вершины, на которые выбрасывали бедолаг, если уж не семитысячники, то пяти-шеститысячники точно. Там воздух разрежен до нижнего предела допустимого. Сухой, холодный, разреженный воздух. Шикарно! Как с ним быть?
“Наденете кислородные маски”, — ответили мудрецы-идеологи. “А баллоны куда?” — “За спину!” — с улыбкой советовали на Старой площади, удивляясь простодушию спортсменов. “Но это утяжелит нас, скорость спуска повысится. Приземление будет сверхжестким, как на боевом парашюте. (Оказывается, нагрузка на парашютиста при этих условиях, как при прыжке со второго этажа. Номер для каскадеров.) “А вы и призваны нами, чтобы боевым прыжком еще более укрепить славу нашей Родины”.
В общем, демагогия в чистом виде, здесь они были опытными мастерами, и переубедить их смог бы только совсем большой начальник. Но он, к несчастью, был занят другими важными государственными делами. Впрочем, с таким же коэффициентом полезного действия.
Подхалимы из парашютной федерации сделали под козырек, и ребят, вернее, сильных, опытных мужиков, повезли на заклание. Люда сказала, что видела любительский фильм, снятый перед прыжком, и поразилась Витькиному взгляду. Он смотрел в иллюминатор тоскливо и безнадежно. Оказывается, он следил за парашютиком-маркером, который предварительно сбрасывают для определения направления и скорости ветра. Очевидно, движение этого парашютика не предвещало ничего хорошего. Сильнейший ветер и разреженная атмосфера изменили все параметры спуска. Даже выпускающий член экипажа покрутил пальцем у виска, досадливо махнул рукой и скрылся за дверью пилотской кабины. Да еще на экране можно было легко прочитать по его губам то, что он сказал напоследок. Но это явно непечатно.
Ребят разбросало шквалистым ветром. Только Виктор и его боевой товарищ Серега приземлились рядом. Но если Серега упал в огромный снежный завал, то Витьке жутко не повезло: несмотря на умелое управление стропами, его в последний момент рвануло ветром, сильно ударив о скалистый выступ. Он, очевидно, потерял сознание, и неуправляемый парашют намертво зацепился за этот злосчастный выступ. Виктор повис над пропастью — без кислородного аппарата, специально утепленной одежды, с разбитой головой и… без шансов на спасение.
Его единственно возможный спаситель Серега лежал в глубоком снегу и тоже еле телепался. Он слышал стоны Виктора. Они потом преследовали его многие годы. Теоретически он мог бы Виктора спасти — забраться на скалу и втащить на нее тело обездвиженного товарища. Но это сугубо теоретически. Практически такое было явно невозможно. Кончались запасы кислорода в организме, наступало смертельное кислородное голодание. Надо было спасаться самому. Хрипя и стеная, Сергей выбрался из сугроба и пополз вниз. Прочь от скалы, на которой умирал его товарищ. Такая ему выпала доля.
Его нашли обмороженного, но живого много ниже места приземления. Шансов спасти Виктора уже не было. К тому же начиналась непогода — пурга, мороз, ветер. Надо было самим уносить ноги.
Виктора сняли через год. В особой высотной атмосфере тело мумифицировалось и лицо совершенно не изменилось. Похоронили на окраине Москвы, в Братцеве, недалеко от Тушинского аэродрома, где он провел самые счастливые, звездные часы своей жизни.
Люда достойно перенесла это удар. Ходила на работу, обследовала спортсменов, растила дочку. Спортивное ведомство устроило ей приличную квартиру около работы. Головные боли больше не тревожили, однако обоняние так и не восстановилось. Про обаяние она больше не упоминала, но за собой следила, делала макияж, обильно душилась. Вкусными духами от нее пахло за десять метров. “Самцов привлекаю, но все попадаются редкостные идиоты. Мне таких даром не надо, не годны ни на что”.
Потом как-то резко затосковала, взяла отпуск и уехала с дочкой в Киев, к родителям. Осмотрелась и решила остаться. Атмосфера там показалась ей гораздо теплей, чем в Москве. Во всех смыслах. Приезжала прощаться.
Парашют на этот раз удачно раскрылся. Она приземлилась.
Эльфы-хромоножки
Дети разных народов —
Мы мечтою о мире живем…
Гимн демократической молодежи
Старые фотографии интересны только тем персонам, которые на них отображены. Ну, может быть, еще кому-то из близких или родственников. Этот близкий смотрит и думает: “Боже мой! Как он (или она) изменился! Кошмар какой-то! Что время делает…”. И все. А вот сам объект может вспомнить и рассказать очень многое. Беда в том, что все это вспоминаемое никому другому не интересно. Потому что не окрашено никаким цветом, не пропитано запахом и не звучит в твоих ушах. А главное — не царапает тебя своими краями, углами, неровностями, из которых и рождается волнующее тебя воспоминание.
Фото: я сижу на краю кровати, за спиной — никелированная дуга, и на ней — больничное полотенце. Полосатое. Я во врачебном одеянии — хирургический халат с завязочками сзади, круглая шапочка, волосы аккуратно подстрижены и убраны под шапочку. Хирургическая маска висит на шее (чтоб никого не заразить). Но я и не болен. Чуть улыбаюсь. В глазах абсолютно тупая надежда на светлое будущее. Узнаете? Себя помните в таком благостном виде?
На моих коленях сидит мальчик. Темненький. Но не чернокожий. И, пожалуй, не таджик и не узбек. Глаза круглые, большие. Смотрит печально и настороженно. Новенький. Видно, что всего натерпелся. Полосатая пижама, почти арестантская. Он цейлонец. Вот как! Фестиваль молодежи приоткрыл щелку в нашем могучем железном занавесе, и в эту щелку стали протискиваться разные люди. Некоторые — из любопытства, а некоторые — по делу.
Мальчика, — звали его Меван, и ему было пять лет, — привезла прогрессивная мама. В чем прогресс? Ну все-таки Россия, дикая северная страна. От Цейлона за тысячи миль. Незнакомо все: люди, язык, пища, одежда. По-английски никто не говорит. И, главное, не понимает. Но у мальчика парализована ножка. Полиомиелит. У мамы нехитрый расчет — подлечить ребенку ножку и обучить его редкому русскому языку. Сингальский и английский он уже знает, выучит русский — будет уже три языка. Правильно мама мыслит.
Два денечка пожила с ним в больнице, спала на диване в кабинете главврача. Поцеловала мальчика крепко, утерла слезки ему и себе, у темнокожих они такие же прозрачные и соленые, как у белокожих (наверное, как и у желто-краснокожих), и укатила. Он поплакал полчасика и пошел на процедуры — массаж и гимнастику, а потом в игровую комнату, была у нас и такая. А там его ждала теплая компания — румын Иона, грузинка Мака, подмосковные Раечка Симкина и душа любой компании Владик Сорокин. У него и вообще-то мамы не было, он из детского дома прибыл. Мать бросила.
Всем им было от пяти до семи лет, и все они были черноглазыми и веселыми. Черноокими — потому что порода такая: цейлонец, грузинка, румын, а Раечка — потому как еврейка. Один Владик прозрачно-голубоглазый и вообще белокурый. Красавчик. А веселыми — от полноты жизни.
Это был 57-й год — разгар полиомиелитной трагедии. Ее пик пришелся на 54—55-й годы, но парализованные детишки сгрудились в больнице к 57—58-му году.
Вакцины американцев Сэбина и Солка уже в мире появились, в Союзе академик Чумаков на макаках тоже уже получил это снадобье. Но весь вопрос в том, чтобы кольнуть малыша до болезни, а не после. А у наших маленьких пациентов все уже, увы, состоялось. Укусил-таки проклятый вирус. Такой изощренный гад — поражает только серое вещество спинного мозга и только передние рога. Серое вещество выглядит, как бабочка: передние крылья-рожки — в них исключительно двигательные клетки, а задние рожки — в них чувствительные клетки. Так этот, как говорит мой внук Гриша, “помоечный гад” (Грише девять лет, и он тянется к биологии) поражает только передние клетки-рога, а на задние даже не обращает внимания. Результат — параличи разной степени тяжести при полной сохранности чувствительности.
И маленький страдалец все чувствует, все знает, понимает, а шевельнуть рукой-ногой, а иногда и всем туловищем — не может. Драма! А еще есть мнение опытных врачей, что вирус охотней внедряется в организмы тонко организованных детей — умных, чутких, глубоко чувствующих мир.
Вот такие пироги. У этого вируса есть еще одна зловредная особенность — пересаживаясь с одного человека на другого, он крепнет и озлобляется, становится все более ядовитым (по-научному — вирулентным). И, в конце концов, может совсем погубить человека. Вирус-убийца. Так что Нобелевская премия американским вирусологам досталась по заслугам.
Но наши ребятки об этом не ведали, а просто продолжали жить. У Мевана была поражена только ножка. Вот он на другой фотографии — в костюмчике, с плюшевым медведем на руках. Одна нога отставлена, он на нее почти не опирается. Но лицо веселое. В детстве дефекты тела не приносят таких страданий, как у взрослых. Он ходил и даже бегал, сильно хромая и придерживая коленку рукой. Такой “хром, хром, где твой дом?”.
Мака тоже была хромоножка и тоже бегала, опираясь на коленку рукой. Бегала стремительно, на ходу выкрикивая какие-то грузинские ругательства. Очень темпераментная особа. Волосы прямые, разлетные, глаза — черные угольки, и нос слегка крючком. Но он ее не портил, а украшал. Губы тонкие, сжатые. Чуть что — дерется. Прямо кулаком по носу — бах! Но быстро мирилась. Отдавала свои игрушки, сладости. Жалела побитого. С Меваном дружила, не дралась. Только густые бровки хмурила, если что не так. Они у нее сходились прямо на переносице.
Румын Иону был худеньким долговязым мальчиком. Он очень сильно пострадал — паралич ног и частично рук. Передвигаться мог только в специальных туторах-аппаратах, в корсете и опираясь на два костыля. Говорил он по-русски с акцентом и смешно завывал в конце слов, если они кончались на гласную: мамау, папау, Макау. Дети смеялись, он тоже вместе с ними. А вот имя цейлонца он произносил твердо — Меван. Он был совершенно незлоблив, и ребята его любили.
Когда с ним случилось несчастье, все были подавлены и даже поплакали несколько деньков. Вечером он поскользнулся на кафельном полу, костыли поехали куда-то вбок, и он грохнулся со всего маху, даже не успев подставить параличные руки. Ударился головой об угол детского столика — внутримозговая гематома. Ночью приезжал нейрохирург, срочно его оперировал и забрал в свою больницу, там он и умер на следующий день. Всех врачей наказали, неизвестно за что. Даже мне, молодому инструктору лечебной физкультуры, и то изрядно перепало. Нашего главного врача, неуязвимую и монументальную Таисию Петровну, по партийной линии тряхнули как следует, что не углядела.
Но мальчика не вернешь, очень жаль. Хотя впереди его ждали годы и годы мучений. Тем более, он был совершенно не приспособленным к обыденной жизни — деликатное и беззащитное существо.
Вот, к примеру, Владик Сорокин. По виду — совершенный херувим, эльф, только без крылышек. Вместо них — торчащие лопатки. У него не только ножки, но и спинка была поражена. Он все время лежал. Сидеть мог только в корсете. Но был боевым. Всем ребятам придумал клички-прозвища: Мака-Бяка, Рая — Первое мая, Меван — цейлонский чай. А его называли Сорока-Балаболка. Очень был речистый. И озорной. Если не мог дозваться нянечку с “уткой”, а это бывало сплошь и рядом, открывал одеяло и аккуратной струйкой писал на соседнюю кроватку. Такой устраивал деликатный фонтанчик. Никто ничего не успевал заметить, а он уже укрывался одеялом и вслух придумывал балабольные стишки. Сухо и хорошо.
Меван был совсем иным человеком, как с другой планеты. Мать привезла его в середине зимы, и он с изумлением рассматривал снег, осторожно трогал его лопаткой, пытался взять в рот, лепил снежки и смеялся. У него самого зубы были снежной белизны.
А когда наступила весна, он ужасно забеспокоился и стал требовать, чтобы ему надели белые штаны. “Лето, тепло, дядя Вова, надо в белых штанах. В белых. Не в черных”. Я представлял себя в белых пижонских брюках, это в те-то годы (!) и нервно смеялся. Женщины его тоже удивляли — в темных юбках и мрачных блузках. “Надо сари носить, сари — это хорошо, красиво”. Наши не слишком умные медсестры по-своему реагировали на его критику. Вечером, когда дети уже лежали в кроватках и свет был погашен, они появлялись в проеме двери в накинутых, наподобие сари, простынях и делали, как им казалось, изящные индийские танцевальные движения. Это было время индийских кинофильмов. “Радж Капур, посмотри на этих дур”, — эти стишки были как раз про них.
Меван вскидывался: “Мама, мама приехала!”. А потом разочарованно сникал. Когда мы об этом узнали, особенно наши семейные женщины-врачи, то этих дурех отругали, застыдили. Но с них как с гуся вода. Бездетные пока были, да и жестокосердные. Такая ментальность.
А Меван все больше тосковал по дому. Я упросил главврача отдавать мне его на выходные. Моя мама и тетки с удовольствием с ним возились. Я был еще не женат и тоже свободен. Мы ходили на Красную площадь, рассматривали Мавзолей. Вовнутрь не входили, чтобы не пугать ребенка. Он читал по-русски: “Ленин” и “Сталин”, потом громко спрашивал: “А Хрущев здесь не лежит? Почему? Там нет места? А когда он там будет лежать?” Мы переглядывались, давясь смехом, и поскорей его уводили — от греха подальше. Топтуны там роились, как бабочки, каждый третий или даже второй был в строгом недорогом костюме, и все в одинаковой обуви. Взгляд у них был тоже одинаковый, фиксирующий. Ну их в болото. Мы его скорее увозили в зоопарк или в планетарий, — в то далекое время он еще исправно работал и завлекал картинами мироздания. Меван смотрел на огромную Луну и мечтательно говорил: “Как дома”.
Его мать часто присылала в больницу письма на мое имя, но их забирала главная врачиха и отсылала куда надо. Потом мне их вернули, и они сохранились, правда, куда-то задевались. Но я их обязательно найду, дам перевести с английского моему младшему сыну Игорю или зятю Алеше и почувствую ту щемящую атмосферу другого, незнакомого и таинственно-привлекательного мира, в который меня переносил ласковый темнокожий мальчик.
Потом детишки разлетелись, потерялись, и след их размыло. Почти. Почти, потому что недавно нашлась Раечка Симкина, она доцент в каком-то сибирском вузе. И, прочитав мою книжку врачебных рассказов, связалась со мной по электронной почте. Мы будем переписываться, и я надеюсь узнать, как сложилась судьба маленьких страдальцев-эльфов.
трудно быть женщиной
Она попросила принять ее вне очереди — вечером самолет. Летит в Австрийские Альпы — кататься на лыжах. Опасается радикулита — как в прошлом году. Она тогда у меня успешно лечилась, но выздоровела не до конца — отвлеклась. Очень интересная компания собралась: актеры, писатели — махнули в Тарусу. Там застряли на целый месяц. Но ни спина, ни нога тогда не болели. А сейчас что-то постреливает, особенно когда играет в теннис.
— Раздевайтесь. Повернитесь ко мне спиной. Поднимите руки вверх и сильно потянитесь в потолок, хорошо. А теперь — ко мне лицом и тоже сделать “потягушки”. (Есть небольшой перекос вправо, но “потягушки” его выравнивают). А где вы так прочно загорели, ведь в горы только собираетесь? На Канарах? Не бывал. Наверно, хорошее место. Сейчас февраль, а у вас загар прямо южный, все бретельки отпечатались. Представляю, как вы будете после гор выглядеть! Шоколадно-бронзово? Что ж, красиво. Одевайтесь. Хотите, чтобы и ноги посмотрел? Одна как будто тоньше? Какая? Там, где на щиколотке цепочка? Нет, это в пределах нормы.
Вот так мы творчески беседуем — я делаю какие-то назначения. Потом как бы невзначай гляжу на титульный лист истории болезни. Ба! Вот это да! Ей восемьдесят один год! Убиться можно! Кожа гладкая, загар легкомысленный, цепочка на ноге золотая, браслеты на обеих руках звенят серебристым звоном. Попадаются, правда, коричневые стариковские пятнышки, но они и в шестьдесят бывают. Она их даже не закрашивает. Незачем. Прямо по Ильфу — “знойная женщина, мечта поэта!”. Волосы красиво уложены. Чуть вспотела — торопится. Звякает мобильник — раз, другой, третий. Глушит: “Перебьются, я занята, я у врача!”.
Что ж, можно учиться отношению к жизни. “Внуки? Нет, со мной не едут. Какие-то квелые. Пооканчивали престижные вузы и засели по офисам. Карьеру делают. А я без карьеры живу хорошо. Мне все вокруг интересно”. Фамилия у нее хорошая, из обрусевших немцев. Дед был академиком и тайным советником, отец — академик, директор института. Кто муж? Неизвестно. Не играет роли. Но тоже какой-то важный химик. Все химики, а она — филолог. Переводчик. Была. Сейчас опаздывает: “До скорого!”.
После нее входит старинный пациент. Седой, с палочкой. Это он мне сказал: “Болит нога так, что умываюсь вприсядку”. Сейчас говорит восхищенно и чуть с завистью: “Вот, профессор, какие у вас женщины бывают!”. И крутит головой. Что ж, она своего добилась — ею восхищаются. Я думаю, это ее сверхзадача, по Станиславскому. Она ее молодит, вдохновляет, держит на плаву. И, конечно, улучшает здоровье. Вернее — не дает ему быстро ухудшаться.
В глубине сути каждой женщины — желание, чтобы ею восхищались, любовались, выделяли из себе подобных. И это хорошо, нормально и даже замечательно. Впрочем, у мужчин — то же самое. Немного в другой форме. Но об этом в другой раз.
А вот опять женщина. Рослая, крупная, с мощными руками-ногами. Лифчик — четвертый или пятый размер. Скорее — пятый. Кожа гладкая, белая. Волосы собраны сзади узлом, заколоты шпилькой. Сережки дутого золота с камешком-стекляшкой. Сильно болит поясница. Невозможно наклониться. Чтобы поднять с пола любой предмет, надо приседать и нашаривать рукой. Обуваться — проблема. Колготы надеть — еще бо┬льшая проблема. Поднять любой груз — сразу прострел. А ей надо носилки поднимать, ведра с жидкой штукатуркой, скребком работать. Она штукатур. Работа сдельная. Не работает — не платят. Она третью неделю буксует. Безнадега. Все заначки на лекарства потратила. Помогает на короткое время.
Посмотрел. Кажется, разобрался. Наклониться может только на тридцать — сорок пять градусов, дальше — больно. Кашлять и чихать невозможно — отдает в спину и ноги — как током бьет! Наверняка грыжа межпозвонкового диска. У меня таких больных — море. Всех возрастов и сословий. Смотрю ее компьютерные снимки — называется магнитный резонанс, — подтвердилось. Большая грыжа между четвертым и пятым позвонками. Прижимает нервные корешки. Диск тоже не в лучшем виде — сдавлен и деформирован. Выходов два: оперировать (“Нет-нет, только не операция!” — вскидывает крупную голову и машет могучей рукой, ладошка — крупней мужской ладони) или длительно лечиться новым препаратом.
— А сколько стоит? — мучительный для меня, врача старой формации, вопрос.
— Недорого, тысячи три рублей курс.
Задумалась.
— Нет, мне это дорого.
— А муж?
— Муж-муж! Объелся груш! Помер. От пьянства.
— Что ж дети? Еще малые?
— Да нет, выросли. Дочь замужем, в другом городе. Отрезанный ломоть. Сын — мастером на фабрике. Ему двадцать три года, пока не женат. Со мной живет. Зарабатывает, — теплоты в ее голосе не прибавилось. — Он сказал: “Ты, мать, старуха, чего в тебя деньги вкладывать?”.
Я аж задохнулся:
— Что ж вы такого барбоса вырастили? Вам лет-то сколько — сорок восемь? Вы же совсем молодая, крепкая! Спину подлечите, замуж в два счета выскочите. Только глазом поведете — штабелями мужики, штабелями попадают!
Она как-то грустно улыбнулась:
— Они и так штабелями, но только от пьянства. А сын со стороны пример берет.
— Ну не все так печально. Начнем лечение, какие-то скидки придумаем. У вас еще полжизни впереди. Вам грех роптать.
Она была довольна. Стала собирать вещички. Засмеялась даже:
— Закопалась я тут у вас, время отнимаю, — и уже в дверях: — Спасибо, подбодрили вы меня!
Но больше не пришла. Наверное, сын денег не дал. Все-таки барбос! А у нее такая уж судьба. Жалко. Хорошая, наверное, баба. Работящая. Может, еще встретит подходящего человека. Приподнимется…
Следующая. Невысокая, очень складная, пропорциональная дюймовочка. А лицо — просто красивое. Серые большие глаза, пепельные волосы, маленькая родинка над верхней губой, сами губы — как нарисованные, завлекательные. Правда, глаза печальные, угрюмые, в волосах седые нити (а ей всего тридцать пять), жесткие складки по краям губ. Руки крепкие, рабочие, но с длинными пальцами. Однако вздутые вены говорят о тяжелой работе.
Так и было. Она из небольшого поселка под Тверью. Огород, хозяйство, две дочери, муж-пьянчуга. Пил даже лосьон и пытался драться. Этого терпеть не хотела, прогнала. Развелась. Лучше одной горе мыкать с детьми, чем с пьяным, ставшим посторонним человеком. В беспамятстве — он совсем чужой. Тогда зачем он нужен?
— А тут засуха, два месяца дождей не было. Огород горит, а мы только с него и кормимся. Пришлось воду таскать ведрами с реки. За два дня принесла пятьсот ведер! Огород спасла, а спину надорвала. Неделю, как бабка скрюченная, ползала. Сейчас разогнулась, но хожу, как хрустальная ваза, — боюсь лишнее движение сделать.
Она прошлась по моему кабинету, чтобы показать, как обстоят дела с передвижениями. Двигалась она действительно плавно, осторожно, плыла, как пава. “Выступает будто пава”, — как Пушкин написал. Он в этом толк знал. А у нее в крови явно какой-то барский ген затесался, аристократический.
Я говорю:
— Что ж вы насос к реке от огорода не провели? Вы же не лошадь, не осел — так ишачить!
— Так бывший муж первое, что сделал, — пропил этот насос с ходу. Утром поставил, а вечером снял и пропил.
Что тут скажешь? Начала она лечение, на процедуры ходила в поселковую больницу, все выполняла толково, аккуратно. Выздоровела. Мужа отправила на его историческую родину, в тмутаракань. Бывшую свекровь вызывала, чтоб по дороге не потерялся или под поезд не попал. Но у себя не оставила, хоть свекровь и просила — уж очень он безобразничал при девчонках, ругался непотребно, дрался, без штанов бегал. Совсем оборзел. Отправила. С концами.
Жизнь постепенно наладилась. Перешла работать на почту, все-таки нагрузка поменьше. Девочки росли, учились хорошо. С деньгами было туго, спасал огород и сестра из Москвы. Помогала одеждой. Присылала шмотки после своих дочерей, они постарше, а Ирина, так звали мою героиню, их перешивала и облагораживала. Тут бантик пришьет, там оборочку пустит, перелицует. Девчонки совсем по-другому смотрятся. Я как-то видел. Нарядные. Наверное, тот самый ген срабатывал, прямо аристократки. И матерью гордятся. По заслугам.
А на огороде вкалывала не как дюймовочка. Насос, правда, установила. Но все остальное — прополка, посадка, уборка — на ее шее и пояснице. Все ведь внаклонку. Зато стала выращивать патиссоны и какие-то желтые сладкие помидоры. Для экзотики. Закатывала по пятьдесят банок на зиму. Что росло, то и закатывала. Завела декоративных уток, чтоб радовали глаз.
Ко мне снова наведалась лет через семь-восемь. Круто разболелась поясница — огород перепахивала.
— Дура я, дура! Когда же поумнею? Надо было алкашей нанять за бутылку, а я сама горбатилась. Видеть не могу их пропитые рожи. Так-то я живу неплохо, на почте уже выбилась в начальство. Девчонки подросли, специальность получают — одна на компьютере, другая — в турфирме. Замуж? Нет, калачом не заманишь. Кто получше, тех бабы давно разобрали, осталась шваль всякая. С женатиками я принципиально не общаюсь, мне чужого не надо. Любовь? Только в книжках да в кино. А так — сразу в койку, вот и вся любовь. Я таких отшиваю одним взглядом. Вот так погляжу — у него сразу градус падает, — она глянула на портрет министра Зурабова (я его для смеха повесил, больных веселил), — взгляд стальной, брови чуть прихмурены, а улыбка такая ядовитая, что, по-моему, даже сам Зурабов скукожился.
Я рассмеялся. Она тоже. Стала милой и приветливой. Все-таки кровь, как говорил Воланд, — великая вещь! Замечательная дюймовочка!
Мужики гораздо проще. Приехал тут как-то один из Тюмени. Буровик. Инженер. Коренастый, крепкий, под шестьдесят лет. Разыскал меня по Интернету, специально прилетел. Правая рука ослабела. Поставили диагноз: грыжа шейного отдела позвоночника. Болей нет, но обеспокоен очень:
— Понимаете, доктор, извините, конечно, за откровенность, но что тут скрывать — я очень люблю баб. Как схвачу которую за ж…, простите, за зад, то она уже не вырвется. Железный захват. А тут стал замечать — вырываются! Не все, конечно, но кто посильнее и норовистее — выскальзывают. Я удивляюсь, что за номера?! Раньше такого никогда не было. Дальше — больше. Рука стала худеть. Врачи советуют сделать операцию. Я опасаюсь. Вот, приехал к вам. Лечите!
Прожил он в Москве целых полтора месяца — в своей нефтяной гостинице. Лечился упорно, каждый день являлся без опоздания. Пришел прощаться. Доволен — захват восстановлен, рука окрепла, осечки прекратились. Не вырываются. Пожал руку — крепкий мужик, рука короткопалая, жилистая. Как плоскогубцами схватил. “Успокоился, — говорит, — дома буду долечиваться. Дай Бог вам здоровья!” Повеселил меня.
Но как быть моим дюймовочкам с таким любителем? Консенсус здесь непрост. Ох как непрост!
Коко Шанель
У нее была танцующая походочка. Что-то среднее между фокстротом и чарльстоном. Эдакое призывное вихляние. Иначе зачем эти танцульки придуманы? Не для глубоких же размышлений! Одета она была очень стильно: полусапожки с шашечками на отворотах, юбка с тем же рисунком по подолу, и дальше — всюду шашечки: на обшлагах жакета, воротничке-стоечке, сумочке и даже на пудренице, которую она часто доставала. Прямо садись — и в любом месте играй в шашки. Вернее, в поддавки. Когда я выразил неподдельное восхищение ее стильным одеянием, она гордо и устало вздохнула: “Что ж вы хотите? Коко Шанель, целиком, без пробелов. В Париже одеваюсь. У меня и Версаче есть. Как-нибудь покажусь в нем. Закачаетесь!”.
Было от чего закачаться. Много ли у меня пациенток, которые одеваются в Париже и имеют такую походку?! Вот то-то и оно. Она лечилась от всяких обменных болячек — артритов, артрозов, даже от подагры. Возраст для этого был вполне подходящим. Самое удивительное, что лечение ей помогало. Она даже ходить стала плавнее. Может, и вихляла от артрита, и я возвел напраслину? Неважно. В общем, дело пошло на поправку, и тогда она занялась устройством мужа.
— Понимаете, профессор, мы переехали в Москву из N-ска, с Волги, город большой, но все-таки провинция, хотелось настоящей жизни. У меня там была пара асфальтовых заводов, дело хорошее, прибыльное, хоть мы и дураки, но дороги худо-бедно строим. А муж работал в исполнительной власти, большой пост занимал. Когда я заводы продала и махнула в столицу, он как бы остался без дела и захандрил, точнее говоря, запил. Я знаю — у вас много знакомых, вы не могли бы его устроить на какую-нибудь ответственную работу? Я заплачу, очень хорошо заплачу, знаю, это в Москве стоит денег. Ему немного надо — чтоб кабинет был просторный и машина персональная, а с работой он совладает, дело нехитрое, сиди и покрикивай.
Я слегка удивился ее просьбе и решительно отказался.
— Вот, профессор, что получилось из-за вашего отказа! Он сказал через неделю: “Раз ты не можешь меня устроить достойно, то купи мне хотя бы пятисотый “Мерседес”, иначе запью.
— Какой шантажист! А вы что?
— А я что?! Купила! Муж все-таки! Но это его от водки не отвратило. “Мерс” стоит, а он пьет. Сын теперь выступает: “Ему купила — и мне купи! Мне больше надо!”. Наверное, куплю…
— Эдак у вас денег на Версаче не хватит!
— Хватит, я еще дачу покупаю. Запихну мужа туда, подальше с глаз долой.
— Что ж, попутного ветра!
Прошло полгода, может, чуть больше.
Однажды она примчалась, по-настоящему взволнованная — у мужа инсульт, лежит в больнице, говорят, нужна консультация нейрохирурга. Как бы не аневризма. Сама вся в красном ансамбле — туфли, жакет, шляпка, сумка. Наверное, в честь этой аневризмы. Уши тоже красные, волнуется. Обратился к своим коллегам-специалистам. Поехали, подтвердили. Надо обязательно оперировать.
Перевезли его к нам в нейрохирургию, прооперировали удачно. Стал ходить под ручку с женой. Она сменила тревожный ансамбль на более спокойный — голубой. Под цвет глаз. Даже помолодела. Оказывается, подтяжку успела сделать — глаза широко раскрылись, складки впереди ушей переместились назад, за эти самые уши. На лбу — ни одной морщинки, прямо лебединое озеро, вернее, новый каток ЦСКА. Очень красиво.
У мужа от инсульта остались затруднения речи и хромота. Ходил, переваливаясь, высокий, полный, пузо вперед, в шикарном адидасовском костюме. Она поддерживала его сбоку и что-то бубнила… “От пьянства кодирую”, — говорила с усмешкой, а он радостно ржал. Настойчивости у нее было не отнять — водила на все процедуры: гимнастику, массаж, логопедию. С логопедом договорилась на два занятия в день, контролировала каждый шаг.
Дела налаживались, они стали гулять по парку, потом выписались. Логопед и массажист приезжали на дом. Она его вывозила на том злополучном “Мерседесе” “проветриться” — на Поклонную гору, на ВДНХ. Идиллия!
Однако идиллия длилась недолго — муж снова перепил. Она отъехала по делам, а он отмечал факт выздоровления и увлекся. Сын вызвал ее из Оренбурга, она там какой-то бизнес прикупала. Прилетела злая, как черт (по ее рассказу), мужа по щекам отхлопала (благо после операции это стало доступно) — аневризма устранена. Муж утерся и частично протрезвел. Она вернулась к своему классическому наряду. Коко Шанель. Только добавила шашечки на шляпке.
Чечетка и дробочка
Волков переулок. Хорошее название. За углом — Зоологическая улица. Еще лучше. Самый центр Москвы. Панельная девятиэтажка. Обшарпанная. Но рядом новые светло-кирпичные дома для богатых и знатных. Это вдохновляет. Значит, жизнь налаживается. Но очень отвлекают вопли зверей. Дом нависает над задними вольерами зоопарка, и потому внезапно вздрагиваешь от истеричного кудахтанья павлина или грозного рыка льва. Симфония! Обезьяны тоже кричат противно. Как скандальные соседки.
Мой пациент сидит на краю кровати. Ему пятьдесят девять лет. Упал с табуретки. Сломал ногу, ушиб голову. Болтлив, плаксив, расторможен… Красные мятые трусы с лампасами, болтающаяся на плечах майка с голубой буквой “Д” (“Динамо”, значит). Встрепанные волосы. Тапки без задников. Он поочередно вынимает из тапок худые мозолистые стопы и чешет ими голени. То левой, то правой. Полез фрамугу закрывать, — очень звери надоели. Под вечер так разорались, что просто кошмар! А он выпимши был. Изрядно. Вот и упал. Житейское дело. В больнице лежал, целый месяц!
Он, оказывается, в жизни часто падал. Так уж сложилось. И если в цирке его страховала лонжа, то судьба ему эту лонжу не предоставила.
— Я бью чечетку с восьми лет. Но вначале работал в цирке подкидным. Без лонжи. Потом решил — ша! Разобьюсь. Забоялся. Стал работать у великого Вильямса. Вы не знаете Вильямса?! Он из Америки в Одессу умирать вернулся. Умер не сразу. Взялся меня учить. Но сперва — экзамен. А как экзаменовал! Сам протанцевал и говорит: “Повтори!”. Я повторил, прилично. Он принял. Многих отсеял, а меня взял. Два года учил, до седьмого пота, а потом говорит: “Хватит, Лева, учиться. Поезжай, Лева, по стране, хлеб зарабатывай. Ты — сирота, Лева, пора зарабатывать. За тебя некому заступиться”. Я танцевал повсюду. Даже у Цфасмана и Утесова. Потом джаз запретили, и я пошел учиться в Гнесинское. Пожалуйста! За два года прошел весь курс, стал ударником. Та же чечетка, только руками. Знаете, какую я бью дробочку! Вы будете в истерике! Устроился на теплоход. Круиз. По Дунаю плавал, вокруг Европы. Жена, Тамара, метрдотель в “Минске”. Тоже специалист своего дела. Нет, в “Минске” дробочку не бил. Семейственность. Кроме того, какая там дробочка под контролем жены! Сразу сбиваешься. Опять же бабы вокруг классные. Нет, на теплоходе лучше. Отбарабанил, покуражился и — в каюту.
Тамара, открой шкаф, пусть он посмотрит мои барабаны! Он таких барабанов никогда не видел и не увидит. Мне обрывают телефон — продай, Лева, ты больше работать не будешь. Нет, буду! Они мне стоили восемьсот фунтов! Я еще пока подожду.
Вы курите? Нет? А я коллекционирую английские зажигалки. У меня есть одна, которая вам понравится. Но это не сегодня. Не толкай меня, Тамара, пусть он меня сначала вылечит, тогда я ему подарю.
Извините, нам еще один врач обещал помочь. Нет-нет, я еще ничего такого не сказал. А где вы работаете? Вы кандидат? Доктор? Тамара, мы останавливаемся на нем, он нам подходит. Он на меня хорошо действует, я при нем реже плачу. Ну вот, опять слезы. Сейчас успокоюсь (закрывает глаза ладонью). Вы должны выслушать про мою жизнь, тогда поймете, почему я такой нервный.
Почему эти звери в зоопарке так ревут? Тоже нервные?
Тамара! Дай ему пачку “Кента”. Не надо? Не курите? Ничего, будет на память.
Я вас очень прошу… (Плачет, успокаивается.) Вылечите меня. Я ничего не пожалею. Вы видели мои барабаны? Вот то-то! Я работать пока не буду, но их ни за что не продам. Даже вам. Вам не нужны барабаны? Странно… Да, вы же не по этой части.
Когда я бью дробочку, люди просто впадают в экстаз. Даже моя жена Тамара. Обменивает гнев на милость. Представляете? Тамара, не обижайся, это я шучу. Ты мои шутки знаешь.
…Назначил я ему лечение — массаж, ванны, какие-то сосудистые препараты, ноотропы. Чтобы слегка “поумнеть” (его выражение). Гимнастику для ноги — разрабатывать голеностоп. Он у него потерял эластичность. Помните “Зимний вечер в Гаграх”? Нога не гнется, ритма нет, но очень хочется стать чечеточником. (Замечательно играют Евстигнеев и Панкратов-Черный.) Здесь с ритмом было все в порядке, осталось только подлечить ногу. И заодно — голову. Плаксив и обидчив он был чрезмерно.
Через какое-то время я его опять навестил. Он уже начал ходить. Бродил по комнате в прежних жеваных красных трусах, но вместо майки надел линялую футболку с иностранным текстом на груди: “I want you”, а на спине — “Fuck you”. Лаконично.
— По-английски понимаете? — спросил он меня строго.
— Немного, — ответил я.
— Молодец, люблю образованных людей!
Лечебную гимнастику делать отказался категорически: “Что я, шимпанзе какой-то, приседать и подпрыгивать? И кричать: “Ух, ух, ух!”?!”. Он так смешно заухал и стал чесаться под мышками, что я стал смеяться. Даже слезы выступили. Он был польщен.
— Я всегда хорошо кривляюсь. А когда на барабанах работал — такое вытворял в экстазе, что никакой обезьяне до меня не дотянуться: дым, треск, звон. Но дробочку тянул стройненько, тр-р-р-р-рах! Я — мастер этого дела. А обезьяны что? Каждый вечер под окнами гукают. Кому в клетке сидеть интересно?
Я решил к нему подстроиться.
— Раз, — говорю, — гимнастику неохота делать, начните танцевать, эдак с элементом чечетки, все-таки движение какое-то. Тем более что вы были настоящим асом. И нога быстрей разработается.
Это ему понравилось. Он вскочил и начал как-то подтанцовывать, шаркать больной ногой, прищелкивать пальцами, сложил губы сердечком и стал в такт приглаживать встрепанные перья-волосы. Как подвыпивший попугай на жердочке. При этом он еще издавал какие-то кряхтящие звуки, обозначавшие, возможно, аккомпанемент или призывные крики самца того же попугая. Когда я ему это сказал, он не согласился:
— Нет, женшину (именно через “ш”) надо брать сначала обхождением, а потом уже лихостью.
Я с ним полностью согласился. Лихость — это непременно. Она у него была с избытком. Даже когда он пребывал в болезненном состоянии.
Постепенно он настолько окреп, что отправился долечиваться в санаторий.
— Уезжаю на отдых. Тридцать лет не кантовался на отдыхе. Тамара через свой ресторан устроила. По блату. Обещала, что они там будут носить меня на руках и сдувать пылинки. Мне это надо?! Главное, я там отдохну от звериных криков. Они уже здесь так надоели, что я готов на любые условия. Пусть даже носят на руках. Я потерплю.
Когда он вернулся, то долго не давал о себе знать. Наконец позвонил, сдержанно поблагодарил, сказал, что поумнел и уезжает в круиз бить дробочку. Я пожелал ему попутного ветра и чистой воды. Про зажигалку и дефицитные барабаны в шкафу он больше не упоминал.
А я как еду мимо зоопарка, так и вспоминаю этого лихого чечеточника и его фирменную дробочку.