Рассказы
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2008
Об авторе | Ольга Кучкина — драматург, поэт, прозаик, журналист, автор пятнадцати книг, живет в Москве. В “Знамени” печатались стихи, повесть “Философ и девка” (1991, №7), цикл рассказов “Собрание сочинений” (2003, №12).
Гамбит
Юлия Федоровна возвращалась с работы прогулочным шагом. То есть, как всегда, ее вез шофер Женечка, молчаливый, заботливый, ответственный — резкий контраст с наглецом Костей, которого пришлось прогнать, не столько за норов, сколько за пьянство, впрочем, за норов тоже. Но как и всегда, или, по крайней мере, часто, попросила высадить на углу, не сворачивая в переулок. Целыми днями кабинет, свой или чужой, комнаты переговоров, залы заседаний, аэропорты, самолеты, машины, фуршеты, банкеты — скучала по когдатошним пешим прогулкам, элементарно не хватало свежего воздуха. Так хоть немного пройтись. Конечно, эрзац. А все же. Свежий воздух в Москве давно вышел из обихода.
Юлия Федоровна была директор департамента. По существу, она могла быть довольна и работой департамента, и собой. Показатель: довольное начальство. Она была высокий профессионал, соображала быстро и четко, в бутылку по пустякам не лезла. Сегодня, как на грех, полезла, по поводу этой новенькой, полезла принципиально, разрешила себе полезть, велела полезть, логично предполагая, что, промолчи она, не промолчит кто-то другой, и поступок останется за другим, а не за ней. И попала впросак. Каменное выражение лица замгенерального, командовавшего в конторе всем и всеми, включая генерального, не позволяло разночтений. То, о чем не знала, что девушка — протеже зама, не могло послужить смягчающим обстоятельством. Полагалось знать. У Юлии Федоровны было безупречное реноме, она умудрялась заслужить уважение как в низах, так и в верхах, но только ей были известны подводные камни опасного плавания и известна цена. Сегодняшний сбой, пустяковый, в сущности, отравил настроение, и короткого пути по теплой, практически летней погоде не хватило, чтобы выработалось противоядие. Стучала каблуками, стучало в голове. Еще мелочь некстати прицепилась. Встретила в коридоре бывшую жену генерального и бывшую подругу, зашедшую по делам, та с ходу принялась жаловаться на жизнь, она прервала ее с дружеской полуулыбкой: грешно вам говорить, Ира, все у вас есть… или было. Какая чудная бессердечная добавка, сию же секунду среагировала Ира с такой же ответной полуулыбкой. Чему-чему, а европейским улыбкам в полуазиатской стране мы научились. Отцепитесь, сказала Юлия Федоровна мысленно обоим пустякам, в сущности, и стала подниматься по чистым каменным ступеням, но все равно с выщерблинами, к подъезду своего дома. У подъезда копошился старик. Смотрел на блестящую дощечку кода, слабо дергал за бронзовую ручку массивной двери, замирал и снова смотрел. Согбенный, в потертом, обтерханном пиджачишке, в поношенных брюках с пузырями на коленях, шарф на шее сбит в сторону, в руках мятый-перемятый от долгого ношения полиэтиленовый пакет с истертой надписью иностранными буквами, в пакете лежало что-то плоское. Юлии Федоровне стало неприятно. Она набрала код, невольно стараясь, чтобы он не видел цифр, он протиснулся вслед за ней, пробормотав с жалким выражением лица: а то я забыл. Она не поверила. Мелькнуло: заночует между этажами. У них нередко ночевали бомжи. Широкие витые лестницы, с площадками, на которых располагались батареи, забранные в узорные решетки, были отделены от холлов, где сновали лифты, тепло, тихо, народ не ходит, не мешает. Юлия Федоровна не раз выговаривала пожилой консьержке за бомжей, та разводила руками: идут прямо за жильцами, не станешь же каждого силой оттаскивать, уж и силы той не осталось. На этот раз Юлия Федоровна промолчала и лишь сумрачно глядела в пол перед собой, дожидаясь лифта. Старик, стоя сбоку, заговорил. Он стал рассказывать Юлии Федоровне ненужное, что раньше часто собирались на двенадцатом этаже и играли. Во что, сухо спросила Юлия Федоровна, не из любопытства, а из вежливости. Он сказал: у нас был квартет, две виолончели, скрипка и фортепьяно, но теперь все умерли, я один остался, оказался неподалеку, решил зайти в эту семью, проведать. А вы на каком инструменте играли, из той же вежливости поинтересовалась Юлия Федоровна. На скрипке, ответил старик.
Юлия Федоровна переехала сюда недавно. Улучшала и улучшала жилищные условия, на первых порах по мужниной службе, потом по своей, пока наконец не добралась до этого престижного дома. Соседей знала плохо, и музыки никакой не слышала, притом что жила ровно под двенадцатым, на одиннадцатом. Возможно, хорошая звукоизоляция. А может, перемерли до их переезда. Прежних жильцов оставалось мало. Квартиры дорожали, люди менялись, съезжали, особенно пенсионеры, их место занимали новые, у которых были силы, работа, деньги. Дом шикарный, что говорить. И по прежним временам, и по нынешним, с бесконечными частными евроремонтами.
Лифт пришел, переместились в него. Юлия Федоровна чувствовала себя неловко. Больше того, ей стало горько. За него и за себя. Его полиэтиленовый пакет, видимо, с бедным подарком внутри, свербил душу. И свербило, что первая мысль о нем была подлая, а не благородная. День неудачный. Хотелось что-то исправить, извиниться, чем-то помочь, может, даже деньгами. Она понимала, что это невозможно. Лифт остановился на одиннадцатом. Прежде чем выйти, она дотронулась своей рукой до его и сказала со всей искренностью, на какую была способна: до свиданья, желаю вам здоровья и долгих-долгих лет жизни. Как будто открытку надписала. Он взглянул на нее по-детски, а не по-взрослому, и сказал: да зачем мне эти долгие лета, милая. И тут же, спохватившись, перебил сам себя: да что я, спасибо, спасибо вам.
Юлия Федоровна вошла в квартиру с заплаканными глазами. Хорошо, что мужа не было дома. Объяснять ему что-либо было сложно.
Юлия Федоровна была жилистая, костистая женщина, с рублеными чертами лица, соразмерность черт делала бы его привлекательным, если бы не длина носа. Знакомые светские львицы, президентши или депутатши, жены бывших секретарей обкомов или сами бывшие секретари, не раз предлагали воспользоваться связями с лучшими пластическими хирургами, чтобы превратить, как они беззлобно шутили, буратинку в картинку. Юлия Федоровна, смеясь, отнекивалась: некогда, девы, некогда. Девам нечем было себя занять, Юлии Федоровне некогда было лишний раз сходить к парикмахерше. Помимо работы, она плавала, играла в теннис, когда выдавалось время, и выглядела моложе львиц, ухаживавших за собой, как за газоном. В отпуск они ездили с мужем на родину, в Молдавию, и лучше этих двух-трех степных недель, с солнцем в зените и запахом чабреца и полыни, ничего не было. Последний раз это было лет шесть назад. С отпусками ладилось все реже, графики предательски не совпадали. Случались заграничные вояжи по работе одного и другого, лучшие места на карте мира — Париж, Рим, Лондон, Стокгольм были освоены и превратились в рутину. В рутину, если честно, превратилось почти все. И даже выразительная разница между крошечной двухкомнатной в блочном, когда мужа перевели из провинции в столицу и где теснились с сыном и бабушкой, мужниной матерью, покуда бабушка не скончалась, — разница между той двушкой и нынешними апартаментами, откуда уже парень уехал учиться в Сорбонну, больше не возбуждала.
Она зажгла везде свет, чтобы было веселее, двинулась на кухню, открыла холодильник, достала пакет биокефира, налила стакан и с жадностью отпила половину. Помощница хвасталась на днях десятилетним сынишкой — у них в семействе зашел разговор про тот самый стакан, который то ли пуст наполовину, то ли наполовину полон, а ребенок вдруг говорит: зависит от того, был он пустой или полный раньше, если пустой, значит, теперь наполовину полон, а если полный, то стал наполовину пустой. Юлия Федоровна замерла, услышав. Сколько раз сама повторяла, как повторяли все. А в голову ни разу не пришло взглянуть не как на схему, а как на процесс. Ребенку пришло. Гениально. Помощница хвасталась мальчишкой правильно.
Куда уходит детское — странная, никчемушная мысль застала Юлию Федоровну врасплох. Она замерла со стаканом в руке, подставленным под струю горячей воды, она терпеть не могла оставлять за собой грязную посуду.
Вывезенный из Испании мелодичный колокольчик затренькал в дверях. Кто это, без звонка, напряглась Юлия Федоровна, без звонка у них не было принято. В дверной глазок она разглядела мужа. Почему не своим ключом и почему так рано, спросила, открывая, ты говорил, что поздно придешь. Ты же свой не вынула, резонно объяснил он, так вышло.
Они сели ужинать, она поймала себя на том, что продолжает разглядывать мужа как будто через тот же дверной глазок. И он поймал ее на этом. Спросил, не поднимая глаз от газеты: что ты меня разглядываешь? Так, отвечала Юлия Федоровна. Ну так, так так, сказал муж, отправляя в рот очередной кусок разогретой в микроволновке пиццы и вновь вперив взор в газету. Что-то интересное, спросила Юлия Федоровна. Да нет, сказал муж. А чем увлечен, продолжала допрос Юлия Федоровна. Программу изучаю, в голосе мужа послышалась легкая досада. У тебя лицо как будто отекшее, заметила Юлия Федоровна, какие-то неприятности? Устал, отмахнулся он. Все-таки, наверное, неприятности имелись, потому что взгляд мужа был как-то чересчур рассеян, пальцы терли переносицу как-то слишком упорно, да и досада в голосе — признаки душевной неупорядоченности налицо. С ними это приключалось редко, оба не любили заострять на этом внимание, и оба обучились не делать этого.
Давай попьем чаю и сгоняем в шахматы, предложила вдруг Юлия Федоровна.
Муж с недоумением уставился на нее.
Они не играли в шахматы сто лет. Когда-то увлечение было общим, едва сходились, торопились покончить с прочими занятиями, чтобы засесть за партию. Играли азартно, сопровождая игру чудаковатыми возгласами, упоение боя превращало их в подростков. Давненько не брал я в руки шашек. Плыви, плыви, моя ладья, напевала попадья. А позвольте скушать вашу пешечку-потешечку. А вот что может наш конь-огонь. И даже из Пушкина: они над шахматной доской, о стол облокотясь, порой сидят, задумавшись глубоко. Выигрывавший смеялся, словно и впрямь было произнесено что-то остроумное. Проигрывавший мрачно молчал. Как-то он сказал ей, что слово “шахматы” происходит от иранского: “шах мат”, то есть “шах умер”. Она воскликнула: а, так вот откуда мат-перемат! И захохотала. Он проигрывал и не шелохнулся. У кого-нибудь постороннего их обмен любимыми репликами мог вызвать недоумение. Но близость не предполагает посторонних. Что понятно двоим, необязательно распространяется на остальных.
Ну, так что, сыграем или нет, повторила Юлия Федоровна. Да я и не знаю, куда доску засунули, где искать, поморщил муж переносицу. Я знаю, где, на антресолях, сказала Юлия Федоровна, оставляя посуду невымытой, что можно было рассматривать как чрезвычайный случай.
Муж взял лестницу и полез.
У него была любовница, Юлия Федоровна владела этой информацией. Как и той, что любовница не первая. А вторая. В первом случае кончилось довольно быстро. В этом — затянулось, но, судя по всему, размолвки уже начались, нынешний вечер тому доказательство.
Он стоял на верхней ступеньке, она видела его отекшие ноги и отвислый живот, и ей было жаль мужа. Ревности она не испытывала. Отвыкла от ревности.
Они сели. Он спрятал за спиной сжатые кулаки. Она ударила по левой руке. Он раскрыл кулак. Там лежала белая пешка.
Они начали партию при включенном телевизоре, куда он посматривал, пока она размышляла над следующим ходом. Она выбрала излюбленный когда-то королевский гамбит, где жертвуют второй по значимости фигурой для того, чтобы поскорее перейти в нападение. Размен королев произошел быстро. А дальше она застыла над доской, забыв варианты и перебирая их в уме наново, понимая, что топчется на месте, не в силах мыслить живо в воображении, как раньше. С ней происходило нелепое: она как будто отключилась и от жизни, и от игры и попала в пустое пространство, где не происходило ничего, никакого движения ни вперед, ни назад, а проминалась какая-то мякина, то и дело возвращавшая к исходной точке. Это измучило ее, у нее вспотел лоб, она вытирала влагу бумажной салфеткой и все не знала, какой фигурой и куда пойти.
У тебя неприятности, повторил муж точно то же, что спрашивала она час назад. Да нет, ничего особенного, рассеянно откликнулась она и сделала ход слоном: шах.
Она все еще не отрывала взгляда от доски, ожидая его ответного хода и изучая складывающуюся ситуацию, когда поняла, что муж не смотрит на доску, а смотрит в экран телевизора. Никакого обмена энергиями между ними, никакой подпитки, состояние взаимной тупости. Взаимность бывает еще и такова.
Твой ход, позвала она. Погоди, тут передают интересное, сказал муж. Она тоже стала смотреть, но ничего интересного не увидела и проговорила уже с некоторым раздражением: ты играешь или смотришь? Он сказал: я сдаюсь. Ты что, удивилась она, у тебя столько возможностей, партия в самом разгаре. Это тебе кажется, сказал муж и сделал громче звук телевизора.
Юлия Федоровна пошла на кухню мыть посуду. Она мыла и вспоминала старика, с которым ехала в лифте. Ей отчетливо представилось единственное, что она могла и должна была сделать в лифте, чтобы ответить на его искренность своей. Сказать ему, что они больше не играют с мужем в шахматы.
Мороженого хочешь, громко крикнула она из кухни. Муж не ответил. Телевизор работал громко, и, может быть, он не слышал. Она пошла к нему. Мороженого хочешь, предложила она, входя в комнату. Хочу, откликнулся муж. Они оба любили мороженое, и это не менялось со временем. Она полезла в морозильник, там стояли две коробки, новая и старая. Мужу не нравилось старое мороженое, и она купила новое. Нового оставалось немного и немного старого. Она смешала в одной вазочке старое и новое, а в другую положила только новое. Мужу она отдала первую, себе взяла вторую. Они ели мороженое и смотрели телевизор. Она съела свое раньше и ждала его. Доев свое, он протянул ей пустую вазочку: идешь на кухню, захвати. Вкусно было, спросила Юлия Федоровна, беря вазочку. Вкусно, кивнул муж. Она расхохоталась: а ты знаешь, что я положила тебе старого мороженого?
И еще долго смеялась от удовольствия.
Роль
— Ксюха!
— Ma? Чего так поздно звонишь?
— Да чегой-то беспокоюсь, опять простудился.
— Он часто простужается.
— Часто, да. Счас сильно.
— Врача вызывала?
— Приходила. Новых лекарств понавыписывала.
— Каких?
— Постой, счас рецепт тебе прочту.
— Не надо, не читай. Я так и так в названиях лекарств не разбираюсь.
— Могла б уж выучить.
— Я роли учу.
— Роли, они, конечно, важнее.
— Да, мать, важнее. С Пашкой я ничего не могу поделать! Ничего, понимаешь? Я могла бы только его убить! Или отказаться в роддоме! Если б знать…
— Ты лучше у себя на сцене убивай, Аксинья, убить… Ты что?! Что ты говоришь, подумай! Да разве можно от такого золотого парня отказаться? Он добрый, всех любит, мыша не обидит. Вы там, в Москве, совсем с ума посходили.
— А вы в Костроме нет?
— Мы в Костроме не претендуем. Это у вас претензии, как сказать, как поступить, как в ум народу втюхать… Погоди, увидишь, чем обернется…
Она учила роль, и у нее ничего не получалось. Она запоминала слова роли и не могла запомнить. Память ли под завязку набита или что, но эта битком набитая сволочь крутила ею, как хотела, хотела — впускала, чего хотела, хотела — ни грана не пропускала.
Она упала в проем сцены на репетиции, и что-то случилось с ее спиной. Она не сразу заметила. Тогда было больно, очень больно, сделала усилие, надо было держать фасон, актеры перед актерами всегда держат фасон. Выбралась, партнер помог выбраться, горячими руками умело и осторожно притянул к себе, постонала в его объятьях, покряхтела, посмеялась над собой, актеры посмеялись вместе с ней, стали продолжать, и она вместе со всеми, режиссер после репетиции подошел, сказал: ну ты сильна, мать, я, как увидел, думал, все, кранты. Поцеловал, она в ответ поцеловала его и своей легкой, танцующей походкой, кривясь от боли, удалилась со сцены. Не навсегда. До завтрашнего дня. Назавтра болело еще сильнее, вызвали врача, сделали обезболивающий укол, но все равно репетицию пришлось пропустить. Через три дня она, как солдат, снова была в строю. Оказалось, сгоряча. Спустя короткий срок стали неметь руки, слабеть шея, голова на шее как будто не держалась, врачи сказали: нужна операция на позвоночнике, без операции не обойтись. Она пришла в ужас: в кои веки главная роль, какая операция! Но однажды на репетиции, когда по ходу дела они ругаются, и она, как будто не всерьез, берет со стола кухонный нож, никак не могла его взять, а когда взяла, нож выпал у нее из рук и вонзился в дощатый пол сцены в двух миллиметрах от стопы. Она испугалась, растерялась, а режиссер закричал: браво, отлично, так и оставим!
В больницу ей приносили цветы, записочки, прибегали товарки, торговали лицом, делали большие глаза, указывая и на нее тоже, известность приносила дивиденды, доктора млели и ставили дополнительные капельницы со страшной силой.
Ее положили в последние дни зимы, цепляясь за остатки сезона, мела метель, в окна машины, в которой ехала, будто кто-то бросался сыпучими снежками, залепляя стекла, а когда вышла, начиналась осень, город переодевался для нового сезона, и оттого, что стояли ясные солнечные дни, выглядел ярко и празднично, а весну с летом она пропустила, и было такое ощущение, что, пока отсутствовала, все как-то таинственно сплотились для новой яркой и праздничной жизни, а ее в свое сплоченное таинственное братство не пускают, они все вместе сами по себе, а она одна сама по себе.
В театре открылся сезон, и первое, что она сделала, отправилась смотреть спектакль, где ее заменяла другая актриса. Сперва она надеялась, что операция пройдет быстро, они обязательно ее дождутся, и она выйдет на сцену в роли, которая ее увлекла и которая могла быть реваншем за последние два года, что минули практически без ролей. Когда выяснилось, что, кроме операции, есть еще долгий послеоперационный период, надежды увяли. Театр — что поделать. Пьесы должны репетироваться, спектакли — играться, публика — получать удовольствие за свои кровные. Она не роптала. Сама выбрала судьбу. Когда заменившая ее актриса все хватала и хватала длинными пальцами нож и не могла схватить, а потом, схватив, выронила из рук, и он вонзился в пол сцены, она тихо встала со своего бокового места в восьмом ряду и, никого не обеспокоив, стараясь держать спину прямо, прежней танцующей походкой вышла из зала. В фойе навстречу поднялась из кресла старая капельдинерша, гордость и талисман театра, старше этой величавой старухи из работников никого не осталось. Ксюшенька, ну как ты, детка, спросила она густым мужским басом. Спасибо, Анна Николавна, спасибо, милая, все хорошо, ответила она. Ну и хорошо, что хорошо, пробасила капельдинерша, ты заслужила, чтобы у тебя было хорошо, детка. Она всех называла детками. Откуда ей знать, заслужила или нет, проплыло в голове Ксении. Впрочем, она понимала, что театр как рынок: кто чем торгует, что выставляет напоказ, а что прячет, ведет себя по-честному или жульничает, — все про всех участникам рынка известно, а в то же время каждому кажется, что свои-то концы он упрятал в воду надежно.
У Ксении было два мужа по очереди и несколько любовников, тоже по очереди. Второй муж театральный, первый нет, обыкновенный, и даже хуже того, один любовник из научной среды, известный в этой среде и за пределами, остальные — неизвестные. Все ее бросали. Она была хороша собой, она была умна, она была горда, она была хорошая актриса, она отдавалась чувству, погружаясь в любовь со всеми потрохами, а когда любовь проходила, оставляли они ее, а не она их. Она увлекалась мгновенно, а дальше начинались завышенные требования. Отношение с посторонними — пожалуйста, все, что угодно, полная свобода. С близкими — вынь да положь. Она знала это за собой, а, зная, жалела мужчин, что обречены жить с ней такой. Требовала, жалея, и жалела, требуя, — тот еще коктейль Молотова. В один прекрасный день, когда обоим, и ей, и возлюбленному, становилось невмоготу, она спохватывалась и, не в силах допустить, что сделает ему больно, принималась рыдать, уговаривать его не рвать, хотя до того сама же искусно подталкивала к разрыву. Кончалось его уходом и ее неземными страданиями. Сюжет повторялся с механической последовательностью. При всем своем уме она не могла справиться со своей природой.
От первого мужа она родила сына. Она и в чувство к ребенку погрузилась с обычной страстью, и к нему, едва стал оформляться в сознательное существо, приступила с привычными требованиями, и сердилась, что решительно до них недотягивает, а когда выяснилось, что сын нездоров и она требует от нездорового, поняла, что сломалась. Хотя сломать ее было невозможно. По знаку друидов она была рябина, про которую говорят: гнется да не ломается. Она отвезла мальчика матери, сказав: ближе тебя и ближе него у меня никого нет, будет правильно, если два близких человека будут вместе, а у меня карьера в полном разгаре, ты же хочешь, чтобы твоя дочь была знаменитой актрисой, вот и помоги. Ой, Ксюха, сказала мать, до чего же ты прямая, как палка, я и сама хотела предложить, куда тебе эта двоякость, с театром и с больным дитем, а мне в самый раз.
Ксения всегда так жила: любовь — отдельно, театр — отдельно. Эти вещи она не смешивала, умела не смешивать, иначе, понимала, погибель.
Она уехала, зарыв свою мать и свое дитя в себя поглубже и стараясь оттуда не доставать.
— Ма! Я делюсь с тобой самым-самым, потому что мне не с кем поделиться, ты мне одна и друг и все.
— Да уж. Пашкой поделилась. Мы ценим, ты не думай.
— Ма! Что ты со мной делаешь!!.
— Твой-то с тобой живет или к той ушел?
— Ушел. Только не к той, а к другой.
— Отца Пашиного видали на той неделе, вроде освободился…
Ей дали новую роль в новой пьесе, которую театр взял специально для нее, все-таки она была прима, и не столь давно, да, пожалуй, что и оставалась ею, хотя с течением дней все более виртуально, нежели реально, но репетиции уже начались, а у нее, в страшном сне не приснится, не вытанцовывалось с текстом. Она не могла выговорить вслух слова роли. Аксинья, что с тобой, спрашивал режиссер, ты же за столом читала, и все было нормально. Я не знаю, отвечала она в растерянности, сама не понимаю. Ну учи дома, как все учат, выучишь, тогда будем работать, а покамест давайте пройдем другие куски, — и режиссер с недовольным видом отворачивался от нее, обращался к другим актерам, ее уже не замечал, а она, уставившись в тетрадку с ролью, еще больше каменела и не могла не то что текст проговорить — с места сдвинуться.
Она возвращалась домой, несчастная, садилась у зеркала и принималась себя уговаривать: ты, Ксюша, удачливая, ты энергичная, ты веселая, ты сильная, все у тебя в порядке, все замечательно, а будет еще замечательнее, ты сыграешь эту роль, о тебе напишут в газетах, тебя позовут выступить по телевидению, и, может, не только по “Культуре”, но и по первому или второму каналу, тебе дадут премию “Золотая маска”, у тебя появятся лишние деньги, и ты сможешь поехать в Израиль, где классные спинники, про которых врачи рассказывали в больнице, и они тебя окончательно поправят, а сейчас ты поешь, отдохнешь и начнешь учить роль, это же элементарно, как дважды два, и все, все у тебя получится, ведь ты этого достойна.
Походило на рекламу.
У нее было то же имя, что у героини пьесы. Почему-то ни режиссер, никто из труппы не обратил на это внимания. Так же, как отделяла театр от любви, она отделяла себя от роли и роль от себя. Что бы ни говорили ей учителя в театральном училище и режиссеры на сцене, она не пропускала образ, который предстояло создать, через себя, про что не упоминал только ленивый, а видела этот пока что туманный образ словно бы висящим в воздухе и накладывала на него всякие штрихи и мазки, словно бы на картину, и лишь потом в эту картину входила и тогда уж располагалась, как у себя дома. Такое у нее было свойство. Об актерах иногда говорят: художник. Она была художник. Но про себя ни разу так не сказала и не подумала. Она ненавидела громкие слова: творчество, творение. Из однокорневых предпочитала: тварь.
Может, одно имя на двоих не давало отлепиться от чужого материала и сосредоточиться? Она быстро перекусила и, расхаживая по комнате с тетрадкой в руке, старалась громко и бесчувственно читать свои диалоги с партнершей, как читают дикторы по радио.
— Ма, тебе деньги нужны?
— Нужны. Прошлые месяц как кончились.
— Я сегодня послала.
— Про Пашиного отца не хочешь слушать?
— Не хочу.
— А он ведь из-за тебя сел. От обиды на тебя.
— Что отрезано, обратно не пришьешь.
— Ну, так. Ботинки Паше новые справим. Из тех-то он вырос.
— Большой стал?
— Большой. Днями дотянулся до твоей фотки на трюмо, пальцем водит, вроде гладит.
— Говоришь, он всех любит… думаешь, он и меня любит?
— Он фото твое любит. Тебя ж он сколько не видел живую-то, забыл… Пока, Ксюха, а то он трясется весь.
— Отчего трясется? От озноба?
— Должно. Он же не скажет. Пойду согрею. Встрела бы его отца, взяла за руку и вдвоем приехали бы родители, показались ребеночку вместе… смотришь, он бы и…
— Пока, мать.
— Пока, дочь.
Острая боль пронзила ее в одно мгновенье, сразу и везде: стрельнуло в шею, в сердце, в пупок, в придатки. Как будто внутри разорвалась маленькая атомная бомба. Холодный пот проступил на спине и под мышками. Руки-ноги ослабели. В глазах потемнело. Она выпустила из рук тетрадку и бессильно, как куль с песком, опустилась на пол возле зеркала. Но даже в таком состоянии она не упустила случая подглядеть за собой — актриса. В зеркале на нее смотрела незнакомая тетка. Волосы жалко увяли. Черты лица подсохли и заострились. Кожа приобрела оливковый цвет. Плечи сузились. Живот мешком свесился куда-то вбок. Но главное — глаза. Белые, мутные, безумные, чужие. Боль торчала из зрачков.
Эта женщина — она? Ксения?
Ксения?
Которая из двух?
Она физически ощущала в своей голове спутанные волокна, жилочки и клеточки. В жилках и клетках билось: собралась к врачам в Израиль тварь на премиальные деньги а подумать отправить на них к врачам мать с сыном посылать на Пашку деньги и не утруждать себя названиями лекарств какие нужны хоть что-то бы заподозрила в роддоме б еще сдала тварь отец Пашкин выходит из тюрьмы а она хуже него а видишь знать его не хочет и не знает тварь тварь и тварь и не спрашивай никогда за что звонит треклятый колокол а молчи живи молча не сотрясая воздуха может быть в молчании только в молчании…
Все соединилось, сошлось, слиплось. В зеркале, в воздухе, висел образ, который она размалевывала одной ей видимыми и одной ей угодными красками, яростно и щедро, брызгая кистью и оставляя пятна на вещах, мебели, стенах, улицах и площадях, пятная весь город, рыжий от осени и солнца.