Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2008
Сокрытый двигатель
Павел Мейлахс. Пророк. — М.: Время, 2007.
Дегуманизация искусства — процесс давнишний, он начался задолго до Ортеги-и-Гассета и продолжается до сих пор. Художники (в широком смысле) уже не первое столетие злобствуют и язвят по поводу банальности и пошлости жизни, предлагая публике кривые зеркала и искажая реальность в угоду своей язвительности. Жизнь, напротив, движется в сторону все большей гуманности, она ласкает и убаюкивает рядового гражданина, в изобилии поставляя ему средства забвения горестей, в том числе — от серьезного искусства. Кто-то из “мастеров культуры”, в конце концов, прогибается под изменчивый мир, начинает обслуживать рядовых граждан, кто-то — продолжает бычиться, корчиться и плеваться в обывательские толпы.
Роман Павла Мейлахса “Пророк” иллюстрирует вторую тенденцию. Книга повествует о неком Пророке нашего времени, работающем в пророческой конторе под названием “Мухомор”. Этот деятель сидит в своей конторе, странствует по мегаполису, в котором живет и работает, хоронит брата и т. д. Сюжета как цепочки связанных событий здесь нет, происходит только перемещение центрального персонажа в пространстве, а в промежутках между этими перемещениями произносятся проповеди и излагаются взгляды героя на мир.
Если учесть предлагаемый антураж, вроде должно быть смешно — и название конторы явно сатирическое, и что пророк получает зарплату, как рядовой клерк, — тоже. Но почему-то смеяться не хочется. Писатель Мейлахс, как можно судить и по предыдущим его текстам, чужд смеховой культуре, у него, как правило, все всерьез. И эта серьезность наверняка кого-то смутит. Некоторые читатели, не исключено, вообще не выдержат отдельных пассажей из этой книги, настолько они далеки от системы ценностей человека, воспитанного в традиционной культуре. Но лучше все-таки выдержать, поскольку любое эстетически оформленное высказывание заслуживает того, чтобы к нему отнеслись со вниманием.
В романе изрядную долю текстового пространства занимают прямые высказывания главного героя. Вот несколько цитат навскидку: “Пусть я увеличиваю количество зла в мире, зато я — существую! Я — есть. Не добром, так злом”. “Мои поклонники не столько плохи, сколько больны. “Духовно больны”, если угодно. Но я не помогаю им выздороветь. Я делаю их еще больнее. И, следовательно, хуже”. “Я проповедую БОЛЬ и СТРАХ… Я проповедую ВОЙНУ. Ибо война и только война способна породить ТРАГЕДИЮ…”. “Приходите ко мне, вы, униженные и оскорбленные, и вам будет НЕ СТЫДНО… Вы станете бесстыдны. И вы станете безгрешны”. Ну и наконец: “И я сказал миру: ТЫ БУДЕШЬ ТАКИМ, КАКИМ Я ЗАХОЧУ, А ЕСЛИ НЕТ — ПУСТЬ ТЕБЯ НЕ БУДЕТ ВОВСЕ”.
В связи с последним пассажем сразу вспоминается: “Свету ли провалиться или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить”. Связь с подпольным героем Достоевского здесь прослеживается, этот пророк — явно маргинален и вещает откуда-то “из-под глыб”. Хотя этим “первоисточники” романа не исчерпываются. Конечно, тут не обошлось без Ницше, который как-то обыгрывается в тексте, но дистанцию выстроить не удается — уши “Заратустры”, увы, торчат. И французские экзистенциалисты здесь присутствуют, хотя, подчеркнем, вторичным и компилятивным текст не является. Мы переживаем некоторые события позже, чем Европа, поэтому истины, ставшие естественными для наших западных соседей какое-то время назад, у нас обретают актуальность только сейчас. “Я считаю, что тот не человек, кто не прошел штрафную полосу отчаяния”. Кто это говорит: Камю? Сартр? Нет, говорит герой романа Мейлахса, и это, пожалуй, не лишено смысла в стране, которая уже заплывает жирком и все больше ориентируется на материальное благополучие вкупе с полным душевным комфортом.
При этом бороться с обывательской стихией можно по-разному, например, отправлять обывателей, не разделяющих героические бредни фюрера, в газовые камеры. И фюрер таки всплывает в романе — эти апологетические пассажи, думаю, будут наиболее неприемлемы для большинства читателей, слишком уж одиозна фигура Гитлера. Однако из песни слова не выкинешь, герой Мейлахса страстно ненавидит современную либеральную демократию и презирает власть посредственности, считая: “Лучше Гитлер, лучше ЧК, чем вот это все…”. Надо сказать, это тоже знакомо, ведь были уже и Эзра Паунд, и Кнут Гамсун, и Готфрид Бенн, которые на время принимали фашистские режимы, предпочитая их брутальную эстетику — либеральной пошлости. Фашизм эстетичен, опять же, напряжен экзистенциально, поскольку драматизирует жизнь, а не заботится лишь о повышении комфорта обывательской массы. Ах, такие режимы кончаются Нюрнбергскими виселицами?! Не беда, для эстета это не резон: лучше, как говорил один персонаж, один раз напиться свежей крови, чем, понимаете ли, всю жизнь питаться падалью.
Если вглядеться в главного героя, то никакой он не пророк и не проповедник, а именно эстет, человек культуры. Пробравшись к сердцевине текста сквозь многочисленные словесные “навороты”, мы увидим, что героя (да и автора, кажется) больше всего угнетает то, что один философ сто лет назад назвал “Закатом Европы”. “Верните мне пропитанные кровью святые камни Европы, верните “Бог умер”, “Господь своих опознает”, “Верую, потому что абсурдно”, TE DEUM и DIES IRAE, гвоздь из ладони Христа, провонявшую плащаницу, мою “Тошноту”, моего “Постороннего”, мою болезнь-к-смерти и мою волю-к-власти…” Увы, этот трагический букет европейской культуры завял, высох, и остается только в истерике призывать к какому-то “бунту”, который, вопреки логике героя, конечно, бессмыслен и даже смехотворен.
Теперь отринем нравственно-философский аспект, обратимся к аспекту литературному. В романе “Пророк” автор выстраивает условное пространство, отходя от характерного для него реализма с обилием мелких деталей. Мегаполис, в котором живет и проповедует пророк, не конкретен, это, скорее, символ большого города, нежели реальный город. Страна тут тоже не важна, если хотите — считайте ее Россией, не хотите — считайте какой-нибудь Черногорией. В этом условном мире есть полицейские, шлюхи, кабаки, конторы и т. д., но это ведь не имеет национальной принадлежности, это все — атрибуты современного мира в целом. Такой прием, если учесть авторскую задачу, можно считать удачным ходом, позволяющим ощутить всеобщность заявленной проблематики, не привязывать его к конкретной стране. Бытие — оно ведь и в Африке бытие, а проблемы тут, как ни крути, бытийные, не социально-бытовые. В то же время эта условность нередко начинает становиться столь зыбкой и беспредметной, что теряешь опору. То есть текст продолжается, но уже не в прозаическом варианте, а в виде “месседжа”, мысль начинает главенствовать, событийность и персонажи уходят в тень, и текст незаметно соскальзывает из жанра романа — в жанр эссе.
Теоретический характер таких глав, как “Прощание” или “Проповедь”, — очевиден. Здесь возникает искусственность, чувствуется, что за душой имеется некий конгломерат мыслей (страстных, но все же мыслей), которые обязательно следует донести до читателя. Вроде как осознавая это формальное несовершенство, автор изредка вводит в повествование реалистические картины детства и юности главного героя. Не розового детства, в чем-то даже жестокого, но все-таки эти картины — человечны, в них и боль натуральная, не “философская”, и детали появляются убедительные, так что условное литературное пространство сразу становится конкретным, зримым и узнаваемым. Оказывается, этот самый “пророк” — парень из нашего города, из соседней подворотни, и если он перечитал книжек в свое время, то что тут поделаешь?
Роман являет собой некую парадоксальную форму “тоски по мировой культуре”, о которой писал Мандельштам. В соответствии с традициями той самой “мировой”, что для нас означает — европейской, фаустовской, герой, вопреки своим громким заявлениям, скажем так, противоречив. Здесь тяжба не только с жизнью, здесь тяжба и с самим собой. Герой постоянно меняет координаты, бросается в крайности, и амплитуда этих бросков — от жгучей ненависти к мирозданию, замешанной на мании величия, до полного самоуничижения — плюс целый ряд промежуточных состояний.
Насколько привлекательны противоречия такой души? Для кого-то, как уже говорилось, они совсем непривлекательны, но стойкий читатель, думается, проявит интерес и даже сочувствие. Все-таки любопытно наблюдать, как в эпоху тотальной иронии, когда тот самый “Закат Европы” может послужить лишь поводом для очередного шутейного высказывания, автор всерьез на сей счет переживает, призывая громы и молнии на головы бездарного и скучного народонаселения. Впрочем, к финалу книги герой все же примиряется с рутинным измерением жизни, с его негероической, тривиальной подоплекой, с “кишками”, которые он готов полюбить даже больше, чем душу человека. Так что вспоминаются известные слова поэта: “Простим угрюмство — разве это / Сокрытый двигатель его?”
Владимир Шпаков