Перевод: Анна Шиндель
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2008
Когда Бог сечет, он больше всего помнит
Генрих Маляк. Клехи в лагерях смерти. Перевод: Анна Шиндель. — М.: Соль, 2007.
Их осталось четверо из сотни, и, встречаясь, они удивлялись, что их столько уцелело! “Нет, есть, есть бог”, — говорили они.
Ю. Домбровский
Мемуарной литературы о гитлеровских концлагерях на русском языке издано совсем немного. С ходу вспоминается лишь “Лес богов” Балиса Сруоги — книга, написанная литовцем, и в Литве же изданная, да сходные по тематике “Нагрудный знак “Ост”” В. Семина и “Это мы, Господи!” К. Воробьева. Годы перестройки и последующей свободы печати в этом плане не добавили ничего заметного — то ли интерес читающей публики был обращен в основном на зверства в отечественной истории, то ли немного уцелело тех, кто оказался способен перенести память о пережитом на бумагу.
Одним из таких немногих оказался польский священник Генрих Маляк. Его перу принадлежит книга “Клехи в лагерях смерти” (“клехи” — оскорбительное прозвище католических священников), как рассказывает сам автор, написанная по горячим следам, “в бывших эсэсовских казармах, на обрывках бумаги, вытащенных из мусорных баков”, и изданная там же, в Германии, в 1948 году. Сугубо документальный характер книги способствовал тому, что она получила “признание в немецком судопроизводстве в качестве документа по делам компенсаций”.
О. Генрих, будучи арестован после начала германской оккупации Польши, пробыл в немецких лагерях — сперва в Штуттхофе под Гданьском, потом в Заксенхаузене и, наконец, в “матери лагерей” Дахау до самого конца войны, до последних дней апреля 1945 года — один из немногих выживших из числа заключенных вместе с ним собратьев-священников.
Хуже, чем католическим священникам, в особенности польским, в германских лагерях приходилось лишь евреям. Польские священники, как и польская интеллигенция вообще, были почти поголовно арестованы еще в 1939 году и отправлены в концлагеря без суда и следствия — нацистский режим, записавший поляков в будущих рабов, старался искоренить всех, кто мог бы стать их духовными лидерами. Священникам доставалось особенно сильно: тоталитарный нацистский режим не мог смириться с существованием любой другой идеологии. “Речь шла об уничтожении всего, что дышало католичеством и верой в Бога вообще, как того требовало языческое учение… Розенберга”.
Многих расстреливали сразу. Оставшихся ждал непосильный каторжный труд, голод, холод и непрерывные издевательства со стороны лагерной охраны, которая могла в любой момент, под любым предлогом или без предлога, до смерти забить любого заключенного. Книга в который раз опровергает представление, будто бы есть какие-то пределы человеческой жестокости. Едва ли не на каждой странице в ней встречаются душераздирающие описания садистских расправ над старыми, измученными, полуживыми людьми. Отношение эсэсовцев к духовенству отличалось особой предвзятостью: “Нацистская пропаганда сделала свое дело в их душах. Для них каждый священник был сексуальным извращенцем”. Недаром, по свидетельству автора, “среди заключенных поляков устоялась крылатая фраза: “Как хорошо не быть священником!”.
К этому прибавлялось отчуждение от других заключенных, привыкших видеть в них бездельников, одурманивающих народ религиозным опиумом. По словам о. Генриха, особенно отличались в этом отношении коммунисты, к началу войны успевшие занять важные места в лагерной иерархии. Впрочем, встречались среди них и люди безупречной порядочности. Вообще же, как утверждает автор устами своего собеседника, концлагерь помогает выявить, “в ком и сколько есть истинно человеческого”: “чтобы измерить, сколько в человеке имеется этого элемента, надо содрать с него все, составляющее его наружную шкуру, и запереть в таких звериных условиях…”.
А что же Рим? Неужели официальные круги Ватикана закрывали глаза на творившиеся по всей Европе беспрецедентные гонения на католическую религию? Нет, Папа Римский посылал протесты, выступал с воззваниями. Но слишком ничтожным стало к тому времени его влияние, чтобы эти выступления принесли хоть какие-либо плоды. Очень часто “привилегии”, полученные заключенными священниками под давлением Ватикана, становились источником новых мучений. Эсэсовские палачи следили за выполнением этих привилегий с издевательской пунктуальностью. “Умирая от голода, поедая дождевых червей, траву и жуков… мы получаем на эти голодные желудки — в и н о!.. За одну подгнившую картошку каждый из нас отдал бы жестянку самого превосходного бургундского”. Официальное “освобождение от работы”, полагавшееся “привилегированным”, мешало попасть на такие работы, где можно было добыть хоть какую-то добавку к скудному пайку и тем самым спастись от голодной смерти. А лагерное начальство знало, чем занять досуг заключенных. Едва державшихся на ногах людей заставляли заниматься… “спортом” — непосильными физическими упражнениями, которые окончательно добивали изможденных людей.
И то, что в этих условиях “из массы в несколько сотен нас выжило чуть больше десяти человек” — совсем по Домбровскому, — вправду заставляет задуматься, что было тому причиной: слепой случай или неисповедимые пути судьбы. Как бы ни кощунственно это звучало, в гигантских масштабах повторялся эксперимент над Иовом. Кому, как не священникам, — прежде привилегированному сословию, а нынче гонимым и уничтожаемым париям, попавшим под каток истории, — было об этом задуматься.
Парадоксально (хотя психологически вполне понятно), что именно несчастья, выпавшие на долю человека, сплошь и рядом заставляют его увериться в существовании всеблагого Бога. Именно это, по свидетельству о. Генриха, происходило с “клехами в лагерях смерти”. Впрочем, требовалась изрядная сила духа и неортодоксальность мышления, чтобы на вопрос “Не забыл ли нас Бог?”, отвечать: “Именно тогда, когда сечет, Он больше всего помнит”. За что сечет? За то, что в прежней жизни слишком погрязли в мирском, “…за то, что мы не умели воплотить в жизнь самой главной Его заповеди, заповеди любви”. Иными словами, жили не настолько праведно, как требует Бог от тех, кто избрал себе стезю духовного пастырства. По словам автора, то, что происходило в лагерях, представляло собой “публичное confiteor [покаянную молитву] польского духовенства”.
Подобными рассуждениями пронизаны все два небольших тома, в которых изданы “Клехи”. На житейском уровне призыв к прощению палачей (“Иисус именно за таких пошел на крест”, — говорят об одном из жестоких лагерных мучителей те, кто сам немало вытерпел от него) представляется вопиющей глупостью. Однако, если хоть что-то стоит опыт, добытый в бесчеловечных условиях концлагерей, то выходит, что именно такой готовности не хватает в мире для того, чтобы в нем палачей не было вовсе. Не Бог сечет свою грешную паству. Секут друг друга люди, которым не хватило доброты, чтобы заразить ею других людей. Постигшие их несчастья они могут приписывать неисповедимости замысла, “согласно которому Бог попускал даже “такие” квинтэссенции сатанинского зла”, но в конце концов, нет необходимости ссылаться на волю небес для объяснения зверств фашизма и сталинизма: во всем, что случилось с людьми, в конечном счете виноваты они сами.
Как ни странно, ближе к концу войны положение заключенных в нацистских лагерях несколько облегчилось. Германская военная промышленность отчаянно нуждалась в рабочих руках, и прежнее расточительство “человеческого материала” стало непозволительной роскошью (разумеется, это не относилось к евреям, которых уничтожали по-прежнему). Кроме того, легче жилось тем, у кого обнаружились какие-либо умения и навыки. Так, сам о. Генрих сумел устроиться как весьма искусный резчик по дереву. Увы, последние дни войны, когда до желанного избавления осталось совсем чуть-чуть, принесли новые массовые жертвы — охрана, заметая следы, уничтожала заключенных или перегоняла их с места на место, отправляя в непосильные этапы, но тем, кто находился в Дахау, повезло — их буквально в самый последний момент освободили американцы. А затем… последовали испытания, которые несла с собой свобода. В первый же день после освобождения в лагере умерло более двух тысяч человек. “Организмы истощены после столь длительного голода, а тут вдруг консервированная волокнистая конина”. Был вандализм, были самосуды. Вкус у свободы, особенно принесенной извне, бывает горьким — и этот урок из книги, написанной шестьдесят лет назад, в наши дни оказывается поразительно злободневным.
Николай Эдельман