Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2008
Тексты летейской воды
Саша Соколов. Тревожная куколка: эссе. Послесловие: А. Цветков. — СПб.: Азбука-классика, 2007.
Чтобы написать книгу, немногое нужно — стол, перо, бумага. Главное — избавиться от лишнего, того, что не входит в это триединство. Учитывая современные обстоятельства, перо, бумагу и стол можно заменить на ноутбук, если очень захочется. Потом — спрятаться в глуши. И — написать книгу, которая станет читаться “как первая книга в жизни, иногда ее приходилось отложить и пройтись из угла в угол, перевести дыхание. Непреходящее значение навсегда оставалось другим, а эта прирастала живой плотью: хотелось быть человеком, написавшим такую книгу” (Алексей Цветков о романе Саши Соколова “Школа для дураков”).
В сборник “Тревожная куколка” вошли работы разных лет. Это эссе, статьи, вы-ступления, написанные блестяще, как, впрочем, все, что выходит из-под пера Саши Соколова. Жизнь и литература для него не делятся на черновик и чистовик. Все, что пишется и проживается, становится единым сквозным дневником, в котором зачеркивания, помарки и исправления составляют единый сюжет. Читателю предлагается не результат, а процесс. Итог остается где-то за линией горизонта, и если даже он определен, то, подойдя к нему, обнаруживаешь очередное пространство, которое искушает заполнить его словами. Но Соколов экономен. Не скуп, а точен в определении того пространства, которое можно тратить. Неслучайно в лекции “Ключевое слово словесности”, прочитанной в американских колледжах, он говорит о важности первой фразы в прозе, о точности, которая задает тон всему повествованию. “Мой принцип: первые аккорды прозы должны звучать, как первая строка стихотворения”. Здесь уместно заметить, что в прозе Саши Соколова почти каждую строку можно приравнять к строке стихотворения, настолько она выверенна и точно вписана в пространство всего текста. Впрочем, у Саши Соколова пространство давно уже стало временем. Его можно назвать открывателем особой формы литературного пространства — пространства во времени, которое соединяется с пространством языка. Это время, измеряемое словами.
Эссе в сборнике — письма из эмиграции. Это эмиграция и пространственная, и внутренняя. Говоря об этом, Соколов вспоминает слова Майи Каганской о том, что “жизнь наедине с написанным, точнее, с пишущимся словом — это эмиграция, эмиграция из жизни”. Тревожная куколка — состояние, когда внутри все готово к тому, чтобы развернуться вовне. Промежуток, зазор величиной в секунду перед тем, как развернутся крылья, — именно в этом промежутке времени живет писатель Саша Соколов. Похоже, это единственное место, откуда он не стремится уйти, убежать, вырваться. “Он оглядывался на оставленное, как змея — на покинутую ею старую кожу: без жалости, облегченно, и в умении поступать так видел залог индивидуальной свободы. Ее он полагал своим основным и первейшим человеческим правом”. Ибо язык — это и есть та самая индивидуальная свобода, которая бывает только у ветра. Не потому ли Саша Соколов, давно живущий вне России, пишет только на русском, и пишет так, как мало кто умеет.
Соколов никогда не проговаривает сюжет, почти не говорит о том, что. Поэтому можно говорить о сближении его романов и эссе. Написанные на одном выдохе, они появились из одного воздуха и остались жить в речи. Даже текст “Знак озарения”, в подзаголовке которого стоит “Попытка сюжетной прозы”, к сюжетной прозе не имеет никакого отношения. Возможно, текст Саши Соколова — более голос, чем графика, настолько в нем важны акценты, интонация и тембр. Неслучайно автор постоянно использует ремарки, больше уместные в разговорной речи, указывающие на способ прочтения написанного: “кавычки замкнуть”, “с удареньем на о”, “цитату начать”. Даже знаки препинания он старается не изобразить на бумаге, а произнести, дать возможность слуху участвовать в прочтении: вопросительный знак не ставится, произносится — “знак вопроса”, “знак в форме крюка”, соответственно, восклицательный — “восклик”. Все, о чем говорит Саша Соколов, идет не то чтобы от сотворения мира — нет, оно и до этого было; но оно начинает приобретать резкость, как фотография в проявителе, обретая очертания и видимость. И все это существует в момент произнесения, на грани исчезновения. Ничто из сказанного не материализуется, находясь, как и автор, в состоянии переходного существования: ни здесь, ни там; ни в натягивании тетивы, ни в достижении цели, а — в полете, в звучании, родившемся из немоты. Именно поэтому она и неспешна, эта словесность, что существует в пространстве мига, длящегося всю жизнь. “Ах, Лета, Лета, писал один мой до боли знакомый, как пленительна ты своей медовой медлительностью, как прелестна. Текст летейской воды излучает невидимую, но легко осязаемую энергию. Теоретики медленного письма обозначили эту энергию термином архаическим и заумным, как шахматная игра, из лексики коей он и заимствован: качество. Но помимо сей голой абстракции неторопливый стилист обретает и нечто существенное. Блаженны медлительные, говорит мой до боли знакомый, ибо они созерцают течение Вечности”. Текст, написанный в ритме “летейской воды”, требует такого же неспешного, медленного прочтения, созерцания и проникновения.
Жизнь в пространстве, наполненном пространством, созвучным пустоте, наедине с пустотой, которую приходится преодолевать. Саша Соколов в литературе — один, наедине с собой. Потому что иначе невозможно слушать и слышать то, что происходит там, где он живет: в разрыве, зазоре, трещине, промежутке. Именно в этом месте сходится все существующее и меняет свои свойства — остается чистая, беспримесная речь как единственно возможная форма бытия. Именно поэтому “Групповой портрет СМОГа” становится не рассказом “как и что было” (рассказа как сюжета у Саши Соколова вообще нет), а состоянием, сплошным настоящим временем, отраженным в той же летейской воде без берегов. “Да, да, разумеется, о чем разговор, неужели же где-нибудь там, где положено, где надлежит, не сказано: отразится. Ответ однозначен: сказано. Оттого-то и отражается — отразилось, сим: в силу слова”.
Он пишет, почти не нуждаясь в присутствии читателя, хотя и говорит о необходимости “чувства читательского локтя”; но его читатель — тоже по ту сторону летейской воды, на том же берегу, что и автор. Они разговаривают на одном языке, постепенно приближаясь к общему слову, которое будет равнозначным молчанию. “И мастер ли сочиняет житейские мифы, они ли — его, все равно: текст промыслен все там же, на сокровенных скрижалях. И не судьба ли ответит на все вопросы, не она ли решит, что пребудет: молчание или слово? И если потребуется — вырвет наши грешные языки”.
Саша Соколов — писатель, который дрейфует меж многих огней, не приближаясь ни к советскому социалистическому реализму, ни к американскому капиталистическому примитивизму; оставаясь вне современной российской “новой искренности” и американского “нового формализма”. Единственный он или одинокий — он, лучший географ пятой пригородной зоны, живущий на полной велосипедной скорости между молекулами воздуха, которым мы дышим? Он не дает нам в руки ни клубка, ни ключа, ни лабиринта, но ничего и не прячет: приходи и живи, если сможешь выдержать его присутствие рядом. “У нас-то ничего подобного нет — ни времени, ни сада, ни дома”. Выдохни — и начни с тех сущностей, которые невозможно выучить: “…но я, выбравший свободу, одну из ее форм, я волен поступать, как хочу и являться кем угодно вместе и порознь”. Он вне и отдельно, сохраняя речь в себе и себя в речи.
Переходя на прямую речь, он говорит: “Жить почти негде. Это “почти”, вероятно, заключено во времени. Во Времени можно жить, но не в Пространстве. Вот здесь сейчас можно жить. Забыть о том, что завтра все может быть по-другому. Забыть об обстоятельствах места, учитывать только обстоятельства времени”. Между Россией, Канадой, дном Марианской впадины и часом, когда сумерки переходят в ночь, он и живет. Практически в нигде. Между нашей памятью и своей речью.
Галина Ермошина