Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2008
Об авторе | Блох Абрам Моисеевич — историк науки, доктор геолого-минералогических наук, автор книг и публикаций по нобелистике.
Прошло полвека с той поры, когда второй представитель великой русской литературы, вослед Ивану Бунину, удостоился первейшей награды двадцатого столетия — Нобелевской премии…
Нашла она его отнюдь не спонтанно. Впервые эта фамилия появилась в номинационном списке Нобелевского комитета по литературе в 1946 году, сразу после завершения Второй мировой войны. Его номинатором тогда стал профессор из Оксфорда Сесил Морис Баура — известный в мире английский славист и общепризнанный знаток русской поэзии Серебряного века, переводчик стихов не только Пастернака, но и Александра Блока, Осипа Мандельштама и ряда других отечественных лириков.
В том году кандидатура Пастернака не привлекла внимания членов Комитета. В их архивах уже накопился контингент претендентов на нобелевскую награду, много лет представлявшихся авторитетными знатоками литературы первой половины нового столетия. Лауреатом Нобелевской премии 1946 года стал тогда выдающийся немецкий романист Герман Гессе, проживавший в Швейцарии и особо прославившийся в годы Второй мировой войны романом-утопией “Игра в бисер” — итогом многолетних нравственных исканий, который появился на книжных полках в 1943 году.
Осталось нереализованным и повторное представление Бауры в следующем, 1947 году. И тогда награду присудили более чем достойному претенденту — французскому писателю и эссеисту Андре Жиду, который также номинировался в предыдущие годы не единожды.
В следующем, 1948 году очередного предложения от оксфордского поклонника творчества Пастернака в Нобелевском комитете так и не дождались. Третье предложение Бауры было зафиксировано в номинационном списке лишь год спустя — в 1949-м. О причинах пропуска 1948 года остается только гадать. Напрашивается и вполне банальное предположение: запоздало поступление номинации по почте в Стокгольм, то есть пришло после 31 января соответствующего года.
По узаконенному в нобелевских комитетах регламенту в подобных случаях такие номинации не аннулируются, а переносятся на рассмотрение на следующий год. В данном случае на год 1949-й. Что в реальности и имело быть…
Тем не менее и в 1948 году кандидатура Бориса Леонидовича не исчезла из номинационного списка Комитета. Подстраховал ее Мартин Ламм, известный шведский историк литературы, с 1933 года — один из 18-ти членов Шведской Академии, которым в последний день приема номинаций на текущий год, то есть 31 января, предоставляется право на выдвижение своего претендента, если, по тем или иным обстоятельствам, его фамилии не оказывается в массиве полученных представлений от лиц, коим Комитет направлял предыдущей осенью официальные приглашения.
Именно этим правом и воспользовался Ламм. Сначала в 1948 году и затем в 1950-м. Увы — в последний раз. Скончался он в том же 1950-м, едва перейдя 70-летний рубеж. Не возвращался впоследствии к представлению Пастернака и первый его номинатор Баура (до 1957 года включительно во всяком случае), хотя ушел он в мир иной в том же году, что и Борис Леонидович…
Догадывался ли Пастернак об обсуждениях его кандидатуры на нобелевскую награду в первые послевоенные годы? Скорее всего — нет.
Да и представления о процедуре выбора претендентов были для него поистине темным лесом. Свидетельство тому — его переписка с жившей в Ленинграде двоюродной сестрой Ольгой Фрейденберг1 .
Но что неведомо было самому поэту, регулярно, по собственным каналам доходило до идеологических структур Старой площади, вызывая там реакцию.
В частности, о первой номинации, поступившей в Стокгольм из Оксфорда в конце 1945 — начале 1946 года, в Москве были информированы наверняка. Свидетельство тому — выступление генерального секретаря СП СССР А.А. Фадеева на общемосковском собрании писателей вскоре после исключения из членов Союза А.А. Ахматовой и М.М. Зощенко. Отметив, что “Ахматова не одинока как представительница безыдейной поэзии”, он заговорил о Пастернаке: “Его творчеству присущи также черты безыдейности и аполитичности… И, однако, у нас находятся критики и писатели, которые превозносят поэзию Пастернака, как будто она может служить идеалом для нас, наследников великой русской поэзии”2 .
Подобный выпад для Фадеева был далеко не единственным. Притом что сам он благоговел перед творчеством Бориса Леонидовича, демонстрируя тем самым одну из неизбывных черт тоталитарного общества — столь же неизбывное двуличие его верных оруженосцев. Вот что о тех днях 1946 года вспоминал впоследствии в своих мемуарах Илья Эренбург:
“Помню нашу встречу после доклада Фадеева (на упомянутом собрании в сентябре 1946 года. — А.Б.), в котором он обличал “отход от жизни” некоторых писателей, среди них Пастернака. Мы случайно встретились на улице… Александр Александрович уговорил меня пойти в кафе, заказал коньяк и сразу сказал: “Илья Григорьевич, хотите послушать настоящую поэзию?..” Он начал читать на память стихи Пастернака, не мог остановиться, прервал чтение только для того, чтобы спросить: “Хорошо?”. Это было не лицемерием, а драмой человека, отдавшего всю свою жизнь делу, которое он считал правым”3 .
А за год до этого, оказавшись в Лондоне на встрече ведущих советских писателей с английскими коллегами, в ответ на обращенный к нему вопрос о Пастернаке, приезда которого здесь ожидали, но так и не дождались, Фадеев 26 марта 1945 года, не смущаясь слушателей, заявил: “Пастернак никогда не был популярен в СССР у широкого читателя в силу исключительного индивидуализма в усложненной форме его стихов, которую трудно понимать. У него было два произведения — “1905 год” и “Лейтенант Шмидт”, которые имели общественное значение и были написаны просто. Но, к сожалению, он не пошел дальше по этому пути”4 .
Для самого Пастернака двуличие Фадеева по отношению к нему секрета не составляло. Со слов литературоведа А.К. Гладкова, запечатленных в его воспоминаниях о встречах с поэтом, тот как-то поведал ему: “Фадеев лично ко мне хорошо относится, но если ему велят четвертовать, он добросовестно это выполнит и бодро об этом отрапортует, хотя и потом, когда снова напьется, будет говорить, что ему меня жаль и что я был очень хорошим человеком…”5
Кто возьмется обсчитать ту меру двойственности переживаний, без сомнения, талантливого бытописца Фадеева под пятою безнравственной тоталитарной власти, и ту долю растлевающей человеческую душу амбивалентности, которая в итоге подвела его 13 мая 1956 года к трагическому концу? И за доли секунд до фатального выстрела не привиделся ли ему и многократно оплеванный при жизни Борис Пастернак?
…Номинация 1950 года за подписью Ламма стала для Пастернака последней на ближайшие шесть лет. Не номинировал его больше и Баура, до 1957 года, во всяком случае6 . Хотя о самом поэте он не забывал. Во время гонений, спровоцированных властью после присуждения ему Нобелевской премии, он, уже вместе с пятнадцатью другими известнейшими коллегами по перу (Томас Элиот, Грехэм Грин, Джон Пристли, Бертран Рассел и др.), направил в адрес Союза писателей СССР свой протест.
Вот одна из фраз этого письма: “Во имя той великой русской литературной традиции, которая стоит за вами, мы призываем вас не обесчестить эту традицию, подвергая гонениям писателя, почитаемого всем цивилизованным миром”. Поскольку же подпись Бауры среди подписантов стояла первой, он, скорее всего, являлся не только инициатором подготовленного протеста, но и его автором…7
Однако обратимся снова ко второй половине 1940-х годов.
Фадеевскими публичными выпадами 1946 года подспудные нападки на номинирование кандидатуры Пастернака в Стокгольме не ограничились. В следующем, 1947-м для этой цели был задействован популярный поэт того времени, секретарь СП СССР А.А. Сурков. 21 марта, когда в Комитете уже завершилась первичная разбраковка полученного массива предложений и утвержден так называемый малый список претендентов для тщательного дальнейшего анализа, в органе ЦК ВКП(б) газете “Культура и жизнь” появилась его статья под броским заголовком “О поэзии Пастернака”. Естественно, без прямых намеков на тогдашнее его номинирование.
Тем не менее уши в сурковском тексте проглядывали вполне определенно — Фадеев в прошлогоднем своем выступлении выглядел куда более корректным. Приведем почти полностью этот пассаж…
“Б. Пастернак проповедует идею особенной природы искусства, особенного художнического видения… Принципиально отрешенным от нашей советской действительности, иногда условно лояльным, а чаще прямо враждебным ей предстает Пастернак в большинстве своих стихов. Таким, и за это именно, принимают его зарубежные литературные критики (курсив мой. — А.Б.), противопоставляя Пастернака всей советской поэзии”.
В завершение же полученного со Старой площади заказа Сурков сурово напомнил собрату по перу, что “советская литература не может мириться с его поэзией, и поныне остающейся далекой от советской действительности”…8
Чем не калька для будущих рептильных угроз — уже в послесталинские оттепельные времена?
Впоследствии, в первое пятилетие 1950-х годов, в мировой прессе неоднократно появлялось немало недостоверной информации о номинировании Пастернака. Особенно упорно эти слухи циркулировали в 1954 году, о чем уже упоминалось выше. Легенда эта продолжала смущать исследователей вплоть до начала 1980-х годов, когда в Соединенных Штатах появилась капитальная монография о советском поэте. Ее автором был серьезный литературовед из Оклахомского университета профессор Ги де Маллак9 .
Два года спустя после ее выхода, в 1983 году, постоянный секретарь Шведской Академии Ларс Гилленстен подверг де Маллака жесткой критике за фактологическую часть его монографии, включая использовавшуюся им хронологию. В своей журнальной статье он впервые озвучил истинные даты номинирования Бориса Пастернака — с 1946 по 1950-й и в 1957 и 1958-м10 .
Сегодня о ситуации 1957 года, после очередного рассекречивания 2 января 2008-го документации Нобелевского комитета, судить можно вполне уверенно. В том году, как и утверждал без малого четверть века назад Гилленстен, кандидатура Пастернака была зафиксирована в шестой раз — не в 1954-м или каком другом году, а в 1957-м…
Когда автор в мае текущего года получил на руки долгожданный номинационный список 1957 года, собственноручно удостоверенный 2 февраля того же года секретарем Нобелевского комитета Уно Вилларсом и содержавший в себе перечисление в алфавитном порядке 49 номинантов, только в самом конце его, под номерами 47—49, обнаружились еще три фамилии — без учета алфавита, как полагается.
Третью фамилию, не знакомую мне, я не запомнил. Первые же две под номерами 47 и 48, принадлежали Борису Пастернаку и Эзре Паунду — американскому поэту, историку и теоретику искусства. В отличие от тех 46 номинантов, что перечислялись не только в алфавитном порядке, но и с упоминанием места их жительства и названий творческих организаций, членами которых они состояли, для трех последних такие сведения не упоминались. В ответ на мои недоумения, хранитель библиотечного фонда Шведской академии Ларс Ридквист дал следующие разъяснения.
31 января каждого года, когда прекращается прием представлений от контингента номинаторов, которым в сентябре-октябре были направлены соответствующие приглашения, для членов Шведской Академии открывается возможность предложить от себя того, чье имя на данный момент в списке претендентов отсутствовало. При этом от них не требуется, как от остальных номинаторов, развернутого обоснования своего предложения. Достаточно лишь упомянуть фамилию избранника.
Если же все пятеро членов Комитета выскажут готовность поддержать пожелание коллеги, то его предложение при последующем обсуждении будет рассматриваться как инициатива комитета в целом.
Именно так и произошло вечером 31 января 1957 года. Инициировал же кандидатуру Пастернака в том году член Шведской Академии, классик шведской поэзии Харри Мартинсон, познакомившийся с Борисом Леонидовичем в далеком 1934 году в Москве на учредительном съезде советских писателей11 .
Уместно еще раз вернуться к связке Пастернак—Мартинсон. Последний рекомендовал советского претендента, конечно же, не за роман “Доктор Живаго”, который к тому же впервые увидел свет в миланском издательстве Фельтринелли в конце ноября 1957 года, да и то лишь в переводе на итальянский язык. А вот о “Стихах Юрия Живаго”, часть которых была опубликована в апрельском номере “Знамени” за 1954 год, он, надо думать, был наслышан. Это и могло его подвести к мысли о номинировании давнего своего знакомца.
Инициатива Мартинсона при последовавших рассмотрениях, как известно, не нашла в том году поддержки. На выбор членам Комитета были предложены кандидатуры Альбера Камю и Андре Мальро. При последовавшем голосовании Камю в том году и удостоился нобелевской награды. Но следующий, 1958 год стал поистине годом Пастернака. И здесь более чем уместно напомнить формулу присуждения награды Пастернаку, автором которой, без сомнения, стал тонкий знаток высокой поэзии, один из восемнадцати “бессмертных” членов Шведской Академии, Харри Мартинсон — “за выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и продолжение благородных традиций великой русской прозы”.
Когда же полтора десятка лет спустя, в 1974 году, лауреатом Нобелевской премии стал сам Мартинсон, коллеги по Академии, желая особо подчеркнуть тонкость его понимания и восприятия высокой лирики, сопроводили награждение достойным его метафорическим образом — “за творчество, в котором есть все, — от капли росы до космоса”…
Вернемся, однако, назад — вновь в год 1958-й. Уже на следующий день после объявления 23 октября Пастернака нобелевским лауреатом все средства массовой информации были мобилизованы идеологами со Старой площади на массированную истерическую кампанию оплевывания как самого лауреата, так и Шведской Академии в целом. И ни единого слова о формуле награждения. О том, что награда присуждалась прежде всего за его труды на ниве современной поэзии, а упоминание о прозе — главном раздражителе для власти — шло вслед за этим.
О травле, которой подвергся Пастернак после сообщения из Стокгольма, написано к сегодняшнему дню немало, но на кое-каких моментах остановиться следует.
Прежде всего коснемся суждений, которые позволили себе огласить никак не связанные друг с другом два западных интеллектуала — итальянский поэт Сальваторе Квазимодо, получивший Нобелевскую премию год спустя после Пастернака, и Владимир Набоков, уроженец России, с родителями покинувший после революции родину.
Квазимодо оказался в Москве в качестве участника 2-й встречи советских и итальянских поэтов, открытие которой было назначено на 15 сентября 1958 года. Но он неожиданно заболел и в тяжелом состоянии оказался на койке Боткинской больницы. Впоследствии он в стихотворной форме так определял свое тогдашнее состояние:
Я болен тяжело. Да, это я
Могу здесь умереть с минуты на минуту…12
Врачи вытащили его из почти безнадежного состояния и подарили тем самым ему еще десять лет жизни; скончался он 16 июня 1968 года. И когда хитроумные партаппаратчики со Старой площади “порекомендовали” ему осудить решение Шведской академии о награждении Пастернака, душевных сил отказать им у него, увы, не хватило.
…Год спустя, в предновогоднем письме французской приятельнице Жаклин де Пруайяр Пастернак упомянул об отклике Квазимодо — “полстраницы против меня в духе “Правды” и “Литературной газеты” и т.д. Мне показали этот ругательный отзыв тогда же в ЦК КПСС (1 ноября 1958 года. — А.Б.) как доказательство так называемого мнения Запада, которое должно было меня обезоружить…”13
Иного рода эмоции руководили Набоковым. Еще три десятка лет назад, в 1927 году, в рецензии на стихи двух коллег по эмиграции — третьесортных поэтов — он желчно затронул и творчество молодого тогда Пастернака. “Есть в России, — писал он в начале публикации, — довольно даровитый поэт Пастернак. Стих у него выпуклый, зобастый, таращащий глаза, словно его муза страдает базедовой болезнью…” и т.п.14
Столь же нетерпимо воспринят был им выход в свет романа “Доктор Живаго”, совпавший по времени с появлением на книжных полках западных стран его “Лолиты”.
Впоследствии друг и талантливый биограф семьи Набоковых Стейси Шифф поведала в своих воспоминаниях, что когда оба романа “сцепились в смертельной схватке за высшее место в списке бестселлеров”, и Набоков узнал, что “список заказов на “Живаго” в Итакской библиотеке оказался длиннее, чем на “Лолиту”, он вознегодовал”. А Вера Набокова, поддерживая супруга в его праведном гневе, записала в те дни в своем дневнике следующее умозаключение, равного которому по абсурдности трудно себе представить.
“Коммунисты, — писала она, — преуспели в пропихивании своей низкосортной стряпни в клуб “Лауреатов Нобелевской премии” — посредством чистого притворства, будто оно (произведение Пастернака. — А.Б.) “незаконно вывезено” из СССР! Массовый психоз идиотов, проводимый прокоммунистически настроенными подлецами…” Как в заключение резюмировала биограф, “оба Набоковы были убеждены, что в СССР роман одобрили и там только делают вид, будто осуждают”15 .
В предрождественские праздники 1959 года, отдыхая в благодатном Сан-Ремо, откуда, к слову, ежегодно доставляются в Стокгольм к празднествам 10 декабря свежесрезанные цветы, Набоков подвиг себя на еще один малодостойный поступок. Он зло спародировал пастернаковское стихотворение “Нобелевская премия”, в котором гонимый поэт спонтанно запечатлел самоубийственное состояние человека, затравленного бездушным государственным монстром16 .
…Бывали ли в глухие брежневские времена попытки на верхах вернуть народу доброе имя великого сына России? Не в диссидентских кружках за зашторенными окнами, а на самом верху, в кабинетах действовавшей власти?
Оказывается, были. Причем инициатором попытки реабилитации оказался министр внутренних дел СССР и давний приятель Брежнева Н.А. Щёлоков. Оставил он о себе в народе не лучшие воспоминания. Однако в данном случае, поднявшись над собою, сумел, хотя и с немалой долей нескрываемого цинизма, столь свойственного партийно-советской номенклатуре, проанализировать тяжкие уроки антипастернаковского шабаша.
Процитируем выдержку из его записки в адрес генерального секретаря ЦК КПСС, подготовленной не позднее октября 1971 года (дата на документе отсутствует) и озаглавленной “К вопросу о Солженицыне”. Подлинник документа хранится ныне в Архиве Президента РФ, фонд 80; с приводимой же выпиской можно ознакомиться в сборнике “Кремлевский самосуд”17 .
“…5. В истории с Солженицыным мы повторяем те же самые грубейшие ошибки, которые допустили с Борисом Пастернаком. Пастернак безусловно крупный русский писатель. Он более даже крупный, чем Солженицын, и то, что его роман “Доктор Жеваго” (так в тексте документа. — А.Б.) был удостоен Нобелевской премии, вопреки нашему желанию, безусловно наша грубейшая ошибка, которая была усугублена во стократ неправильной позицией после присуждения ему этой премии. “Доктор Жеваго” нужно было “отредактировать” здесь, в стране, и издать его. Без всякого сомнения, в этом случае никакого интереса к этому роману на Западе проявлено бы не было, тем более что идейное его содержание можно было бы довести до требуемого уровня. Так или иначе “Доктор Жеваго” привлек к себе жгучее внимание читателей в стране, так как вокруг него был поднят настоящий ажиотаж. “Доктор Жеваго” разошелся в рукописи. Он поступал к нам в иностранных изданиях, он получил широкую огласку по радио (то есть по русскоязычным западным станциям. — А.Б.). Таким образом замолчать литературное произведение в настоящее время уже невозможно, учитывая широкие связи с заграницей и широкие возможности слушать передачи Запада (в 1971 году глушение западных радиостанций на русском языке не проводилось. — А.Б.). С этой реальностью необходимо считаться. К сожалению, с ней никто не считается.
Нашим издательствам пора понять, что в настоящее время надо не отвергать литературные произведения, а трансформировать их.
В настоящее время наша литература снова обратила свое внимание к Пастернаку. Напечатан ряд статей, которые оценивают его как великого русского писателя. Спрашивается, зачем же было занимать такую странную позицию по отношению к Пастернаку, когда мы сейчас поднимаем его на щит. То же самое может случиться и с Солженицыным…”
Мировое сообщество, естественно, ни на йоту не поверило в добровольность отказа Пастернака от нобелевской награды — не в пример отказа от нее шесть лет спустя французского экзистенциалиста и площадного бунтаря Жан-Поля Сартра, под надуманным предлогом о неуважении Шведской Академией творчества революционных литераторов из разных стран.
Потому, когда в конце 1980-х годов в Советском Союзе наметились действительно реальные демократические изменения, посол Швеции в Москве Эрьян Бернер принял на себя инициативу обратиться в Шведскую Академию с пожеланием дезавуировать имевший место отказ покойного ныне лауреата. И, — как следствие — публично передать сыну Пастернака Евгению Борисовичу, для хранения в семье, положенные для награжденных памятные регалии — диплом и золотую медаль.
В соответствии с положением, заранее предусмотренным Уставом Нобелевского фонда, упомянутые сувениры должны вручаться в торжественной обстановке здравствующим лауреатам или, в случае кончины, их законным наследникам. Но, в обоих случаях, — за минусом денежной составляющей награды. Последняя, сразу же после обнародования награжденными своего отказа от премии, незамедлительно возвращается в закрома Нобелевского фонда и вторичному изъятию оттуда не подлежит…
Именно это и произошло с денежной частью наград, присужденных в 1939 году немецким ученым-химикам Рихарду Куну и Адольфу Бетенандту и биологу Герхарду Домагку, которые после разгрома нацизма письменно подтвердили, что отказы от премии были ими направлены в Стокгольм после насилия, учиненного над ними нацистской властью. Аналогичное принуждение, увы, повторилось без малого двадцать лет спустя. Теперь уже в стране, внесшей наибольший вклад в победу над варварским нацизмом…
…В ночь с 9 на 10 ноября 1989 года произошло поворотное для второй половины ХХ столетия событие. Впервые для любого из пожелавших того жителя или гостя Берлина распахнулись ворота в Берлинской стене, а неделю спустя физически рухнула и она сама.
Ликвидация этого символа порабощения человека, поистине раковой опухоли послевоенной Европы, сопровождалась звуками виолончельной сюиты Иоганна Себастьяна Баха в исполнении великого маэстро Мстислава Ростроповича, соотечественника Пастернака.
Месяц спустя после того как в Берлине был повержен материализованный оплот тоталитаризма, в Стокгольме, в торжественной обстановке, произошла ампутация еще одного из его метастазов. Вечером 9 декабря на традиционном для ежегодных нобелевских фестивалей приеме в парадном зале Шведской Академии, организуемом накануне дня вручения очередных нобелевских наград, была поставлена завершающая точка на коллизии 31-летней давности. Постоянный секретарь Шведской Академии Стуре Аллен, поведав присутствовавшим об обстоятельствах, принудивших Бориса Пастернака отказаться от награды, передал Евгению Борисовичу золотую медаль отца18 .
А на следующий вечер, на традиционном банкете в Голубом зале Стокгольмской ратуши, как полмесяца назад у порушенной Берлинской стены, снова зазвучали торжественно-темпераментные аккорды сюиты Баха. Будто маэстро перекинул зримую звуковую дорожку между символикой двух внутренне связанных событий — разрушением Стены, отождествлявшей бесчеловечность тоталитарной власти, и восстановлением чести и достоинства великого поэта, безвинной жертвы тоталитаризма.
1 Подробнее об этом в статье Е.Б. Пастернака “Хроника прошедших лет” (ред.).
2 Литературная газета. 21.9.1946. С. 1.
3 И.Г. Эренбург. Люди, годы, жизнь. Москва, Советский писатель, 1990. Том 3. С. 128, 129.
4 А.А. Фадеев. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 3. Москва, Гослитиздат, 1961. С. 494, 495.
5 Сб. “Воспоминания о Борисе Пастернаке”. Москва, Слово, 1993. С. 336.
6 Впоследствии, в 1952 г., Баура рекомендовал на награду испанского поэта Хуана Рамона Хименеса, основоположника испанского модернизма, удостоенного в итоге Нобелевской премии на два года ранее Пастернака — в 1956-м.
7 Российский государственный архив новейшей истории (РГАНИ), фонд 5, опись 36, ед. хр. 61, л. 48.
8 Культура и жизнь, 21.3.1947. С. 2.
9 Guy de Mallac. Boris Pasternak. His life and art. Univ. of Oklahoma Press, 1981.
10 L. Gyllensten. Some notes on Pasternak’s Nobel prize in 1958. Artes, № 1, 1983. P. 112, 113.
11 Подробнее об этом см. в статье исполнительного директора Нобелевского фонда М. Сульмана, открывающей данную подборку.
12 Правда, 15.2.1960. С. 2; перевод на русский язык Г. Брейтбурда.
13 Новый мир, № 1, 1992. С. 152, 153.
14 См.: В.В. Набоков. Собрание сочинений русского периода. С.-Петербург, Симпозиум, т. 2, 1999. С. 638.
15 С. Шифф. Миссис Владимир Набоков. Вера. Москва, Независимая газета, 2002. С. 325, 326.
16 См.: А.М. Блох. Советский Союз в интерьере нобелевских премий. Москва, Физматлит, 2005, прим. 56 на с. 618, 619. Уместно добавить, что лично Набоков познакомился с Пастернаком во время пребывания последнего, с осени 1922 до февраля 1923-го, в Берлине. Как поведал автору сын поэта Е.Б. Пастернак, в то время Набоков относился к творчеству коллеги с большим пиететом, а личная неприязнь к нему начала накапливаться в последовавшие годы.
17 Кремлевский самосуд (сборник документов). Составители Л.В. Коротков и др. Москва, РОССПЭН, 1994. С. 170, 171.
18 Диплом нобелевского лауреата Е.Б. Пастернак получил, по ряду обстоятельств, уже в Москве, несколькими неделями позже.