Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2008
Об авторе | Елена Долгопят — прозаик, киносценарист, печатается в “Знамени” с 2000 года. Предыдущие публикации — “Правитель мира” (2006, № 4), “Повествование о двух встречах” (2007, № 3). Автор книг “Тонкие стекла”: У-Фактория, 2002; “Гардеробщик”: РИПОЛ классик, 2005.
Так он слышал каждого человека. Его присутствие в мире. Шаги. Разговоры. Дыхание. Один звучал примерно как полька, другой как марш, третий как трагическая симфония. Леша не мог найти полного соответствия сочиненной музыки и этой, слышимой лишь ему и, может быть, высшим сферам. Все соотношения были приблизительны.
Казалось, мог из него выйти и композитор. Но сочинять ему было нечего, он и так слышал. А записать слышанное не представлялось возможным, и даже не потому, что Леша не знал, как записать. Записанное имеет начало и конец, а то, что он слышал, было изменчивым, неустойчивым, в один час звучал человек так, а в другой мелодия менялась, и это захватывало.
Бабка у него была цепкая. Решительно не собиралась помирать. Ему все рассказывала, что видит, хоть Леша и не мог представить ни синиц, которым она сало подвешивала на яблоню, ни сизого от мороза воздуха, ни то, как сосед Антон идет пьяный и падает на снег. То есть у него было представление, но не зрительное, а бабка ему старалась описать именно зрительно, цветами. Это вошло у нее в привычку.
Слеп он был от рождения.
Иногда она читала ему вслух одну только книгу, другой не было. Он слышал начало: “Ветер задул свечу”. Дальнейшее заглушала музыка, которая была бабкой, но не совсем, а позабывшей себя и что-то другое, не свое, но как свое, переживающей…
В сентябре ему исполнилось четырнадцать лет.
Этот год уродились яблоки, и он слышал, как они падают, в траву, на крышу, катятся с крыши или остаются там для птиц, и птицы ходят по крыше и клюют. Яблоки он искал в траве, и ему казалось, что они от него разбегаются, и тогда Леша сидел, затаившись, не издавая ни звука, и они сами прикатывались на него посмотреть, они были любопытные, эти яблоки, он их схватывал за холодные бока и в корзину, оттуда они не выбирались, они там как будто испускали дух, и этот дух витал над корзиной, дух осени.
Бабка купила ему новую куртку из болоньи и берегла в шкафу до холодов. Куртка Леше очень нравилась, и вечером, умывшись, он доставал ее из шкафа и надевал. И ходил в ней по дому, куртка шуршала на нем, а бабка говорила: “Не загораживай телевизор”. И тогда он садился рядом с ней на диван в новой куртке и шуршал. Бабка говорила, что у него глаза серые, а куртка — серо-голубая, и получается вместе красиво. “Хоть бы скорей похолодало”, — мечтал Леша. Чтоб только в куртке покрасоваться перед людьми.
По воскресеньям они приходили на рынок со своими корзинами, в которых бывали — по сезону — и огурцы, и клубника, а картошку они возили в мешках. Тележка скрипела и стонала, хоть Леша и смазывал ее машинным маслом. Стояли за деревянным прилавком, и если монета падала на асфальт, то Леша ее подбирал, потому что точно слышал, где она лежит.
Казалось бы, он должен с ума сойти от столкновения всех этих музык в толпе на рынке (катастрофа!), но люди звучали в толпе не вразнобой, а в некотором соответствии, хотя и не всегда гармоническом, это была как большая, грандиозная симфония под светлым небом.
Они с бабкой лузгали семечки, а обедали хлебом с вареными яйцами. После обеда рынок затихал.
Они хотели уже уходить, когда подошел к ним человек и спросил, почем яблоки. Бабка назвала цену и выбрала ему яблоко на пробу. Все было обыкновенно, но только не для Леши. Он не услышал музыки этого человека. От него исходила тишина, как из щели в какой-нибудь подвал исходит в жаркий день холод. Тишина была абсолютной. Из множества людей, встреченных Лешей, этот был единственным пустым, безмолвным. Но только для Леши. Бабка слышала его голос, и это ей казалось достаточным. Леша же — испугался, впервые в жизни он так испугался человека. А когда тот, нечаянно или нарочно, коснулся его руки, Леша руку одернул, хотя ничего не было необыкновенного в его прикосновении.
— Антоновка? Сладкая.
Леша назвал его про себя Тишиной. Хотя больше он был похож на черную пустую воронку. Слова из нее выходили ровно, вежливо.
— Сочные.
— Собирать не успеваем, такая тьма уродилась.
Кто-то уже встал за ним и стал ждать. Какая-то, видимо, расстроенная женщина, судя по музыке, как будто у нее ребенок лежал дома простуженный и она о нем думала, что-то вроде этого. В другой момент Леша даже мог бы и спросить весело, о чем она думает. И она бы, наверно, ответила слепому, но не факт, что правду.
— Так чего? — спросила бабка Тишину.
— Извините, что посторонний вопрос. Я ищу комнату в хорошем доме, чтобы спокойно, у меня знакомых нет пока в этом городе, и я решил вас спросить, вдруг вы знаете.
— Ну, — сказала бабка, — мы сдаем иногда комнату, но только у нас удобств нет.
— Это не страшно.
— Мы, конечно, по знакомству стараемся.
— Я понимаю. Но знакомых нет.
— Издалека вы?
— Не очень. Мне климат сменить посоветовали.
— У нас железную дорогу слышно.
— Главное, чтобы в доме спокойно было. А железная дорога, это я даже люблю.
— Леша иногда уронит чего-нибудь, он споткнуться может, если не на том месте стоит.
— Это понятно.
— Даже не знаю.
Бабка сомневалась для вида, для порядка, она таким образом приманивала, чтобы не отказался, увидев их бедный дом. Деньги очень были нужны, ботинки Леше к зиме, вырос из старых, шапка новая нужна, а то стыдно, скажут, что он себя не видит, а бабка пользуется, запустила внука, а ей хотелось, чтобы он был лучше всех, чтобы девочки заглядывались и чтобы учился на пятерки, хотя только на слух.
Все почти продали и отправились домой, за линию. Переждали состав, про который бабка сказала, что пассажирский, на Москву. “А занавески за окнами белые, крахмальные, люди сидят чистые, чай пьют из стаканов в подстаканниках, чай с сахаром, и хлеб белый с колбасой”. Поезд прогудел, простучал, ветер за ним взметнулся. Леша ударил по железной рельсе своей палкой ему вслед.
Леша спустился за бабкой по насыпи, и камешки осыпались, потекли за ним.
К дому шли тропинкой через проходные дворы, бабка впереди, а Леша спокойно за ней, он шел, прислушиваясь не к ее шагам, а к ее музыке, музыка прочерчивала ему путь в темноте. И бабка знала, что он никогда не споткнется, если идет за ней.
Леша любил эти дворы, здесь всегда слышались мирные голоса и звуки. Скворчал на сковородке лук за открытым окошком. Краской пахло, хрустела под ногами угольная крошка. Собака лаяла и бежала за ними недолго.
Иван Николаич стоял у своей калитки, курил папироску и поджидал их. Скрипели тележные колеса.
— Чего-то вы не пустые едете.
— Да почти все продали.
— А это чего?
— А это мы тебе оставили.
— На что она мне? Кислятина.
— Этот год сладкая антоновка, не ври.
— Антоновка сладкая не бывает.
— Не хочешь — не бери.
— С чаем еще можно попить.
— Можно, можно…
Взял, конечно, яблоки. Как они пахли из газетного кулька! Бабка говорила потом Леше, что яблоки он на подоконник положит, а газету читать будет за чаем, а когда прочтет, на растопку отложит. У Ивана Николаича ничто не пропадет.
— Телевизор придешь смотреть?
— Не знаю еще.
— Сегодня кино по программе.
— Новое?
— Да вроде.
— Ну его.
Вышли из дворов на пустырь.
Он сидел в их саду беззвучно, не шевелясь. Но Леша услышал. Тишина там, в саду, засасывала. И Леша приближался к ней осторожно.
Бабку одно смутило, что у него не было при себе вещей. Сказал, что они у него в камере хранения на вокзале, но так никогда и не принес. Вытащил бумажник, солидный, из толстой кожи. И сказал, что готов заплатить за месяц вперед или даже за два. И бабка, увидев деньги в таком солидно скрипящем бумажнике, сразу согласилась. Она подумала, что и крышу можно будет поправить в сарае, и уголь купить, чтобы не один раз топить в морозы, а два.
Сидел в саду в темноте, а они мыли ему комнату. Там стоял диванчик, этажерка и стол у окна, а на столе — здоровенный ящик радиоприемника. Не работал, но свет за стеклянной шкалой горел, если включали в сеть. Леша пальцами чувствовал тепло этого света. У дверей была прибита вешалка с полочкой для головных уборов.
Ночи были уже прохладные, и бабка немного протопила. Печь стояла в кухне и грела обе комнаты.
Сели ужинать. От печки исходило тепло. Бабка приготовила картошку на сковородке. Чайник пел на шестке. Потрескивали догорающие поленья. Жилец вилкой подобрал картошку и стал жевать. Бабка сказала:
— Ага. — И объяснила Леше. — Идет к нам Иван Николаич. В окно вижу.
А Леша и так слышал, что он идет, сквозь щели в окно протекала его хрипловатая музыка.
Жилец спокойно жевал.
Крыльцо проскрипело, корыто ухнуло в коридоре, всегда его задевал Иван Николаич. Чертыхнулся и вошел на порог. Так бы он сказал: “Ужинаете?”. А тут смолчал при виде незнакомого человека.
— Заходи, Иван Николаич, — сказала бабка, — не робей, это жилец у нас, Павел Андреич.
— Здравствуйте, — сказал ровным своим голосом жилец.
— Здравствуй, коли не шутишь.
Иван Николаич уселся, папиросы и спички положил на стол.
— Курить при тебе можно? — спросил жильца.
— Да, пожалуйста.
— А сам не куришь?
— Нет.
— Здоровье бережешь, значит.
— И правильно делает, — сказала бабка. Она положила Ивану Николаичу картошки, и он принялся за еду. А бабка налила Леше чаю и принялась за расспросы.
— А вы кто по профессии?
— Пенсионер.
— Что вы? Молодой больно для пенсионера. Или вредное производство?
— Да. Огурцы у вас вкусные.
— Это я травку особую кладу, когда солю.
— А я, — сказал Иван Николаич, — американский шпион.
— Пенсионер он тоже. Бывший машинист.
— Американский шпион.
— Денег-то у тебя чего не накопилось, шпион?
— Денег у меня много, все в Америке.
— Лешке их отпиши, не забудь.
— Ему деньги ни к чему.
— И для чего тебя к нам заслали, ума не приложу?
— Секрет, но тебе скажу. Чтобы понял, как в России люди живут, чем на земле держатся, зачем не помирают. А то загадка.
— И понял?
— Пока не очень.
— Вот к Богу попадешь, Он тебе разгадает.
— Бога нет.
Леше казалось, что тишина жильца перекашивает все звуки, все разговоры, они как бы скатываются в ее яму.
После ужина бабка включила им телевизор в своей комнате и пошла за водой. Иван Николаич придвинул там кресло поближе к экрану. Жилец от телевизора вежливо отказался и ушел к себе. Леша устроился в кухне на диване, слушал кино.
Бабка ходила долго, встретила, наверно, соседку и заболталась. Иван Николаич уснул в кресле.
Леша сидел в темном своем мире, полном звуков и вздохов, и мебель вздыхала, и клеенка скользко поскрипывала на столе. Воздух тек из окна. Музыка Иван Николаича как будто от него освобождалась, она обретала самостоятельность, почти отдельность от спящего человека. И Леша побаивался этой музыки, ему казалось, что она сама — как существо, и видит Лешу, как бы он тихо ни сидел, и ей любопытно, что тут за Леша такой, и она подступает к нему, как вода. И Леше хотелось поджать ноги, ему казалась, что музыка спящего касается его ступней, и они холодеют от ее прикосновения, а музыка поднимается. У спящей бабки музыка была более возвышенная, не такая плотная, ей неинтересны были предметы и люди, она рассеивалась. Свою собственную музыку Леша слышал редко, как пульс, как биение сердца после сильного напряжения, когда оно отпускало.
Холодный воздух из открывшейся нараспашку двери спугнул музыку спящего, она ушла, сжалась. Иван Николаич двинулся в кресле.
Бабка вошла. Заглянула в комнату.
— Спит, — сказала. Но Иван Николаевич откликнулся.
— Я глаза закрыл, чтоб вас не видеть. Вот Лешке хорошо, не видит ничего, сидит себе, как у мамки в животе, темно, тепло.
Леша ночевал в кухне на диване, за стенкой была комната жильца, и Леша слышал, как вдруг приемник заговорил. Тихо, но не для Леши. Это было так неожиданно, что Леша сел. Видимо, жилец починил от скуки.
В их маленьком доме раздались голоса из Москвы, из других стран, мелодии, вздохи, шепот эфира, шелест… Все оказалось здесь, проникло к ним. Но Леша догадался, что оно здесь и было, всегда, только неслышно, а приемник все это уловил, усилил. И Леша почувствовал свой дом перекрестком мира. Ему даже показалось, что он кожей чувствует эфирный шум как движение, скольжение воздуха.
Леша лег, закрыл глаза, чтобы уснуть. Жилец нашел какой-то спектакль и стал слушать негромко. Леша подумал, что он тоже лежит, закрыв глаза, и представляет, что в комнате люди, и ему не так тихо, потому что не может же он не чувствовать свою тишину. Хотя, кто знает.
Утром бабка едва добудилась Лешу. Жилец спал, и тишина от него не отходила, она окутывала его, он был в ней, как в коконе.
Попили чаю. Бабка вышла на крыльцо проводить. Дальше крыльца Леша провожать не разрешал.
Бабка смотрела, как он идет по тропинке. Утро было такое хорошее, солнечное, и ей стало безумно жаль, что он не видит тумана, солнца, травы, еще совсем по-летнему зеленой, желтых листьев на березе. Но как-то по-своему он это ощущал, наверно. Дошел по тропинке до калитки. За калиткой остановился. И бабка подумала, что он совсем уже взрослый. Молодая женщина прошла и взглянула на Лешу недоуменно, и бабка расстроилась. Бабка привыкла к его взгляду, устремленному только внутрь себя, а сейчас подумала о впечатлении человека непривычного, постороннего.
Показался Дима Гаврилов, он учился в девятом. Обычно он пробегал позже, уже урок начинался, а тут вдруг шел заранее. Леша подождал, когда он пройдет, и направился за ним, точно, след в след. Бабка не знала, как Леша понимает, что прошел именно школьник. Наверно, был какой-то особенный школьный запах, который его вел.
Леша скрылся, и бабка отправилась в дом. Дел было много.
Когда Леша привязывался за чьей-то музыкой, следовал за ней, забывался, сознание его отвлекалось на свои мысли. Это походило на сновидение. Леша грезил, но никогда не терял музыкальную нить, она вела его в темном лабиринте.
Он пришел в себя, когда дверь на тугой пружине за ним захлопнулась. Он не знал, где оказался. Точно, что не в школе. Затхлый воздух и гулкие шаги вверх по лестнице того, за кем он шел. Шаги остановились. Музыка остановилась. К ней приблизился кто-то, другая какая-то музыка. Возникло странное ощущение, как будто два разных потока сошлись почти вплотную и остановились, хотя это немыслимо, чтобы потоки остановились и катастрофы не случилось. Леша стал подниматься к ним, неуверенно, нащупывая палкой ступени. Он догадался, что это подъезд. Но где? Многоэтажки начинались за заводом.
Леша поднимался, держась за перила, и вдруг понял, что его заметили.
— Ты кто? — спросил женский голос. А Дима сказал:
— Черт.
Они, эти двое, стояли на площадке, отступив друг от друга, и тяжело дышали.
— Ты что, шел за мной? — голос у Димы был злой. — Вот паскуда. Зачем? Ты!
Он схватил Лешу за рубашку. Но девушка удержала его руку.
— Погоди… Ты шел за ним?
— Я в школу за ним шел.
— Пристроился… Он слепой.
— Я поняла. Слушай, это не школа.
— Да.
— Вали отсюда! — музыка у Димы вся как-то скрутилась в пружину, вот-вот лопнет.
Леша повернулся и пошел вниз. Вдруг палка выскользнула.
— Я провожу его, — сказала девушка. — Что бесишься? Из подъезда выведу и все. Иди в дом.
Сбежала легкими шагами и взяла Лешу под локоть. Леше не хотелось, чтоб она отпускала его, и он шел медленно, будто совсем был беспомощный. Дима шарахнул дверью там, наверху.
— Он мне дверь снесет, — сказала девушка. В голосе ее была усмешка.
Леша промолчал, а через несколько ступеней вдруг решился, спросил:
— А что вы там делали?
— Где?
— Там.
Он чувствовал на себе ее взгляд, на щеке.
Вдруг она остановилась, и его остановила, перехватила руку выше локтя, придвинула к себе, развернула, он почувствовал спиной стену. Она приблизила к нему лицо и сказала:
— Закрой глаза.
Леша закрыл, раз она сказала.
Она коснулась губами его губ. Обхватила его за уши, притянула. Языком раздвинула губы. Леша задохнулся. От нее пахло чистым, стерильным, медицинским. Она отпустила Лешу и сказала насмешливым шепотом:
— Ну как? Глаза-то открой. Хотя что тебе…
Она подняла палку и подала ему.
Вывела его из подъезда и посадила на лавку. Сколько он так сидел? Проходили какие-то люди с транзистором. Собака подбежала, обнюхала. Леша протянул руку, и она ткнулась носом. Затарахтел мотоцикл. Остановился. Леша повернул к нему лицо. Девушка спрыгнула с мотоцикла. Она подошла к Леше, взяла за локоть, подняла, повела к тарахтящему, горячему. Усадила. Палку пристроила. Ни слова не сказала.
— Ты за меня держись, — сказал мотоциклист, и Леша обхватил его покрепче.
Он довез его до школы. И тут же умчался.
Так Леша и не узнал, где он был, где находился тот подъезд, на какой планете. Как туда попал, не помнил, а обратно доставил его железный снаряд.
Впервые Леша ощутил со всей определенностью, что мир — черное исчезающее пространство, буквально провал под ногами, ничто. Что в бесконечном этом ничто есть для него одна точка опоры — дом. А отойди он от него — и провалится в пустоту. И вернуться не сможет. Леша подумал о том, что бабка скоро, наверно, помрет, и тогда он останется совсем один. Леша решил, что надо будет тогда завести собаку.
Большая перемена, народу полно. Дима протолкался к столу, за которым — его приятели.
— Где ты был с утра?
— Да… Тетка заболела. Ходил.
— Ты это Львовне, а нам правду. Где был?
— Проспал.
Леша сидел за столом у витрины, она гудела, как машина, которая вот-вот тронется с места. Стакан чая держал в руке Леша и не знал, видит его Дима или нет. Музыка у него была беспокойная, но это и без Леши могло быть.
Разговор у них повернул.
— Айда после школы к Андрюхе, магнитофон слушать.
— Нет, — отвечал Дима, — у меня чего-то голова болит, я домой сразу.
— Ладно заливать, знаем мы, куда ты сразу… Возьми нас с собой.
— Отвали.
Леша чай допил и пошел из столовой. Машка-первоклассница стояла у окна в коридоре, соседская внучка. Ее музыка все в себе отражала, все впечатления, а впечатлений было много, и музыка постоянно менялась, переливалась, вздрагивала. Леша попросил, и она пошла с ним к расписанию.
— Девятый “а”? У них шестой урок последний. Геометрия.
— Хорошо.
— Я пойду?
— Конечно.
И она унеслась.
У Леши последним был пятый.
Весь шестой он просидел на лавке возле школы. В первом этаже открыта была форточка, учительница объясняла про то, что действие равно противодействию. Девочки под форточкой ее не слушали, шептались. Прозвенел звонок. Через пару минут повалили.
За Димой тащились приятели. Леша дождался, когда отойдут подальше, а потом уж отправился за ними. Теперь запоминал.
От школы перешли дорогу и в парк. Встали у пруда. Пахло тиной. Бросили камень, вода плеснула, посмеялись, покурили и отстали от Димы, разбрелись.
За спортивной площадкой Дима повернул к заводу. Со смены шли рабочие, и Леше это было на руку, легче следовать за человеком в толпе, чем по пустой аллее, когда каждый твой шаг отдается эхом.
Прошли вдоль заводской стены и свернули в проулок. Вдруг музыка Димы остановилась. И Леша тоже замер. Димина музыка стояла на месте. Вдруг двинулась — навстречу Леше. Леша не побежал, ждал. Дима приблизился.
— Опять? Чего ты за мной увязался? И как? Ты, слепой! Как ты знаешь, что за мной? — Толкнул Лешу в плечо. — Ну!
— На слух. По шагам.
— Зачем?
Леша молчал.
— Я спрашиваю, чего тебе надо от меня?
Леша молчал.
— Ладно, иди домой. Разворачивайся, ну.
Леша не двигался. Дима врезал ему в челюсть, и Леша не удержался на ногах.
Поднялся и бросился в центр его музыки, башкой вперед. Дима заорал и пнул Лешу под дых. Леша скорчился, упал на бок. Какой-то прохожий закричал, и Дима рванул.
Леша посидел на асфальте. Стал нашаривать палку. Прохожий подошел, помог встать, подал палку. Хотел даже проводить.
— Да нет, — сказал Леша, — я сам.
Уже на их улочке умылся на колонке. Лицом повернулся к ветру, остыл. И побрел тихонько к своей калитке. Здесь, на этой тропинке, он каждый бугорок знал.
Он прошел калитку и услышал Тишину в их саду. Совсем забыл о жильце. И вдруг точно холодное лезвие его коснулось. Леша пошел осторожно, как бы страшась эту Тишину потревожить.
Но думать Леша мог только о девушке. О губах ее и холодном запахе. Вечером он даже бабкины пузырьки с настойками обнюхал, чтобы найти тот же запах. Что-то в нем было ментоловое. Ему бы тогда поднять руку, погладить ее лицо, чтобы пальцы тоже помнили.
В воскресенье повезли на рынок, кроме антоновки, огурцов малосольных, семечек, картошки, всего понемногу. В этот день погода повернула. И Леша надел свитер с заштопанными рукавами и старый отцовский пиджак, бабка говорила, что пиджак форсовый, в полосочку, только что ношеный. Сама телогрейку натянула, чтоб удержать тепло на ветру.
Картошку у них разобрали скоро, и антоновку брали, печь пироги или на варенье. Бабка с антоновки варила повидло, намазывала на противень тонким слоем и сушила в духовке, выходила пастила, с которой они зимой пили чай. Огурцы еще оставались после обеда и семечки. Леша их лузгал, чтобы привлечь народ. Налетали голуби, и бабка гоняла их его палкой: “Кыш!”.
Подошла к бабке знакомая тетка и спросила про жильца, правда ли, что он может починить приемник или утюг. И в это время Леша услышал музыку той девушки. Она приближалась к их прилавку. Точно с опаской.
Совсем близко подошла и встала через прилавок. И молчала. Наверно, просто смотрела на Лешу. Леша не выдержал напряжения и голову опустил, семечки плевать бросил, просто перебирал, пересыпал, каленые, скользкие. Ветер дул с реки и очень пах уже холодом, чуть ли не снегом. Девушка стояла так долго и ничего не говорила, ничего! Тетка все расспрашивала про жильца, сколько он берет за работу, женат ли. Девушка тихо отошла от них. Как будто ее музыку уносило движением воздуха. Ускользала она от Леши.
— Глядела-глядела, — сказала бабка, — хоть бы семечек взяла. А ты чего?
Леша дрожал.
— Озяб? Говорила, что теплей надо.
Свернули торговлю и домой, греться.
Ночью Леша воображал себе ее музыку. Она стояла, а Леша к ней приближался. Она не пугалась, не уходила. Он дрожа входил в нее, как в прохладную воду. Он растворялся в ней, переставал быть, и это оказывалось не страшно.
В понедельник последним уроком была физкультура. В парке на спортплощадке бегали стометровку. Леша тоже бежал, и физкультурник удивлялся, как он не собьется сослепу. На финише стояла с секундомером девочка, она и была Леше ориентиром.
Конечно, бывало, он и падал, споткнувшись о невидимую колдобину, но сильно не расшибался, так как бежал всегда с осторожностью. Казалось бы, осторожность и определяла его характер, не могла не определять. Но самое главное в Леше было все-таки другое. Он ощущал себя как бы в темноте материнской утробы. И ему страстно хотелось выбраться, вырваться на свет. И он думал, что дело в слепоте, он не знал, что многие зрячие люди так же себя ощущают — в темноте, в хаосе, так и не родившимися.
Девочка с секундомером подала Леше палку. Мальчишки закричали:
— Леха!
И он пошел на крик.
Они сидели на спортивном бревне. Потеснились, и Леша сел тоже.
— Слушай, Леха, — сказал Гарик, — у нас тут возник вопрос… Вопрос такой. Как-то ведь ты представляешь себе девчонок из нашего класса?
— Как-то представляю.
— Но не так, как мы.
— Наверно. Не знаю.
— Вот интересно, которая из них самая красивая? По-твоему.
— А зачем тебе?
— Я же говорю — интересно. Мы по внешности судим, а ты как-то иначе. Интересно.
Что-то Лешу беспокоило. Что-то было не так. Бежали стометровку девочки. Мальчишки ждали ответа на свой вопрос. Ветер пах снегом и печным дымом. Гудело за заводской стеной. Почему-то не сразу Леша понял, что его беспокоит.
За кустами, на асфальтовой дорожке, по которой ходили краем парка прохожие, Леша расслышал вдруг музыку той девушки. Она стояла неподвижно, как тогда на рынке. И Леша чувствовал ее. Наверно, она видела его из-за кустов. Или Леша сошел с ума, и никого там не было и ему только слышалась ее музыка, морочила.
Гарик дернул его за рукав.
— Что? — не понял Леша.
— Кто?
— Знаешь, мне нравится одна… Но она не в нашем классе.
— Я ее видел?
— Нет. Не думаю.
— А…
— Все. Извини. Больше не отвечаю.
Физрук свистнул, и все к нему потянулись. Он объявил результаты, оценки и конец уроку. Ребята рванули к школе.
Леша дождался, пока все они умчатся, пока физрук уйдет.
Музыка так и слышалась за кустами. Но Леша боялся подойти, спугнуть. Он вернулся к бревну, присел. Музыка оставалась на месте. Леша постукивал палкой о землю. Он услышал, как кусты раздвигаются, и крепко стиснул палку.
Она подходила к нему, приближалась. Он и шаги ее слышал, и дыхание. Тот же ментоловый запах.
Подошла вплотную, ни слова ни говоря, взяла за руку.
Она вела его самой глухой частью парка. В вышине шумели старые тополя. (Бабка говорила, когда Леша был маленький, что они высотой до неба, облака останавливаются, зацепившись за сучья.) Зловеще кричали вороны. Ветки хрустели под ногами. Леша оступился. Она схватила его крепче. Все молча.
Под ногами оказался асфальт. Затем ступени — три — они вели вниз. Дверь застонала.
Это был не подъезд, хотя шаги отдавались гулко. Что-то вроде долгого коридора. Пахло больницей. Наверно, они шли подвальным, техническим этажом. Больница была заводская, бабка водила его сюда лечить зубы.
Она придержала его за локоть и втолкнула в низкую дверь.
Отобрала палку, притиснула к стене. Лицом приблизилась к лицу. Сказала, как тогда:
— Глаза закрой… Хотя погоди. Дай посмотрю, какого они цвета.
— Серые.
— Не совсем. С прозеленью… Ты точно меня не видишь? Закрой. Ну.
— Что ты делаешь?
— Молчи.
Она раздела его и сама разделась, посадила на кушетку и засмеялась, когда он дотронулся до ее соска. И так она смеялась, то тихо, то громко, под его любопытными руками, иногда, неловкими, грубыми, но ей все было смешно. Она ему помогала, направляла, и ничего не говорила, а только смеялась. Хотя ребята болтали, что в таких случаях должны стонать и кричать. Себя Леша не слышал, не помнил. Он и музыки ее не слышал, может, оттого, что был в ее центре, ее частью. Ничего, кроме смеха. Он был как в лихорадке.
Она надела что-то на себя, и на Лешу накинула, он потрогал, халат. Она закурила и Леше дала затянуться.
— Ну вот. Здесь я, в общем, работаю. Медсестрой. Могу укол сделать. Хочешь? — засмеялась. Погладила по мокрым волосам.
— Как тебя зовут?
— Валентина.
— У тебя какого цвета глаза?
— Ну… Карие.
Теперь он ее музыку слышал. Она тоже устала, успокоилась.
Молчала, думала о чем-то.
— О чем? — он спросил. — О чем думаешь?
— Да так. Представляю.
— Что?
— Как ты меня не видишь.
— Я никого не вижу.
— А я, пока взглядом с человеком не встречусь, не смогу с ним… всерьез. Взгляд все решает. Это самое главное.
— Нет.
— Ну, для тебя. С тобой, конечно, не взгляд. Вот я и думаю. Ладно. Не важно. Я запуталась.
И она встала с кушетки.
Довела его до асфальтовой дорожки. И сказала:
— Пока.
Легко и просто.
— Погоди.
Она уже уходила. Остановилась. Но не приблизилась.
— Что?
— Времени сколько?
— Девять почти.
— Ты куда сейчас?
— Дежурство у меня.
И пошла, а Леша так и не спросил, когда они еще встретятся. И как.
Перестал слышать ее музыку и отправился в путь, палкой распознавая, нет ли впереди ямы или другой опасности. Сухо шуршали листья. В клубе закончился сеанс, и люди расходились, все еще под общим впечатлением, это чувствовалось по их музыке. Они все его обогнали, а Леша шел тихо, осторожно.
Девять часов было, конечно, еще не поздно для четырнадцатилетнего мальчика — если он зрячий; в его мире не заблудишься так просто, он даже ночью освещен фонарями (хотя бабка говорила, что на их улице фонарь всегда разбит). В Лешином вечном мраке все было рассчитано, расчислено, чтобы не пропасть. Леша был в темном чреве. Он был проглочен и потерян. И бабка, верно, места не находила себе, где он. Леша только надеялся, что ее отвлекают. Иван Николаич смотрит телевизор и комментирует, а жилец ужинает. Бабка обычно в это время читала Леше какой-нибудь учебник. Если задавали сочинение или решать задачи, то бабка за Лешей записывала. Сидели они на Лешином диване, за печкой, и никому не мешали.
У калитки Леша услышал, что бабка на крыльце. Увидела его, конечно. Но терпела, молчала, ждала, когда подойдет. Он поднялся по ступеням, и она ухватила его за ухо, как маленького.
— Где ты мотался? С кем?
— Так. Один.
— Врешь. Я чую.
— Что?
Она вдруг ухо отпустила, заплакала. Леша растерялся.
— Ты что, ба? Ладно тебе. Что я, не могу, что ли?
— Я думала, тебя машина сбила, дурака, бегала везде, смотрела. Я…
Не досказала, вернулась в дом. Леша еще постоял на крыльце, чтоб на холодном ветру чужой дух от него отошел. Он уже знал, что в доме ни жильца, ни Ивана Николаича.
Долго она не могла сердиться, молчать. Посадила ужинать, хлеб дала в руку. Посмотрела в его невидящие глаза, пожалела.
— Уроки теперь когда делать?
— Да их мало. Считай что нет…
— Ты хоть соображаешь, что ешь?
— Макароны.
— Конечно. Все подобрал, я смотрю. Думала, вкуса не чуешь, так глотаешь. Будто неделю не ел.
— Ага.
К чаю варенья достала.
— А где нахлебники?
— Иван Николаич заболел. Жильца охмуряют.
— Кто?
— За магазином дом, Ольга там живет, бухгалтерша, давно уже ходит к нему, то лампу ей починить, то утюг, то пирожков ему принесет. Сейчас он у нее там холодильник смотрит или не знаю что… Только я не думаю, что ей обломится. Он ее до себя не допустит. И никого.
— Откуда ты знаешь?
— Ясно.
Значит, в каком-то смысле и бабка его тишину, его пустоту чувствовала.
— Ба, слушай, а дед красивый был? (Бабка говорила, что Леша — копия деда).
— Очень красивый. Глаза серые, как у тебя.
— А у меня не совсем серые.
— Кто тебе это сказал?
— Сказали. В школе.
— Ну, не знаю. По мне так серые. Так бы смотрела и смотрела. Росту он был среднего, тоже как ты. Ладный. Только ты серьезный очень, а он посмеяться любил. Но ему проще было.
— А как вы познакомились?
— В столовой заводской.
— Но как?
— Так. Сидели. Он за одним столом, я за другим. Глаза поднимаю от тарелки и вдруг вижу, парень уставился на меня. Глаза серые. Ест глазами.
— Как это?
Она не отвечала. И Леша больше не спрашивал. Не раз он уже слышал про то, как дед с бабкой встретились, но представить не мог и воображал иначе. Музыку они расслышали друг друга, вот что.
Леша проснулся. Бабка шла к буфету. Шла осторожно в темноте. Она не включала свет, когда он спал, хотя понимала, что свет не может его встревожить. Подошла к буфету. Даже половицы не скрипнули. Отворила правую верхнюю дверцу, где лекарства. Взяла что-то с бумажным шорохом. В свою комнатушку не вернулась. Из коридора постучала к жильцу, и он откликнулся:
— Да-да.
Она отворила его дверь.
Разговаривали они негромко, но в тишине Леша слышал четко, будто их голоса от них отделились и вплыли к нему в комнату; ему казалось, он может коснуться их голосов.
— Анальгин, — сказала бабка.
— Да, спасибо.
Он проглотил таблетку, запил водой. Вновь сказал:
— Спасибо.
— Не за что. Вы сейчас усните.
— Давно у меня голова не болела.
— Погода вон как меняется. Ложитесь.
— Да. Лягу. Посижу немного и лягу. А вы почему не спите?
Тишина его как будто изменилась в эту ночь. Леша даже на локте приподнялся. В чем была перемена, он еще не мог понять.
— Про Лешу думаю. С женщиной он сегодня был, я так поняла.
— Он сказал?
— Да нет, я так поняла.
— Но… это ведь неплохо?
— С одной стороны, это неплохо, а с другой — лучше бы не было. Больно ему будет, потом.
— Но вы же не знаете…
— Отлично знаю, кто ж Вальку-медсестру не знает, разве что вы, новый человек. Мне соседка сегодня говорит, иду, мол, со смены, а шалава эта стоит в кустах и за моим парнем смотрит, физкультура у них там была, что ли, в парке. Я сразу вспомнила, как она в воскресенье к нам на рынке подходила. Ей интересно со слепым. Только это недолгий все интерес…
Они молчали, а Леша смотрел в темноту невидящими своими глазами, в ту темноту, свою, вечную.
— К ней мальчики косяками ходят.
Вновь замолчали. Шумели яблони под ветром.
— А вы почему так поздно? Не у Ольги часом были?
— У ней.
— Она хорошая. Добрая.
— Я знаю.
— Нравитесь вы ей.
— Да.
— Может…
Тишина жильца как будто съежилась.
Он долго молчал. Бабка уже уходить хотела, судя по музыке. Вдруг он сказала о себе как о постороннем:
— Я из Горького вообще-то. У меня там квартира двухкомнатная в самом центре. Окна во двор, тихо, все удобства. У меня жена умерла, полгода прошло. И я не могу там. Все напоминает.
— Понятно.
Тишина его дала как бы трещину.
— Лягу, наверно.
— Спокойной ночи.
Дверь отворилась, впустила холодный воздух. Бабка осторожно подошла к Леше, посмотрела на него, как он спит, одеяло поправила.
Леша слышал, как она ворочается у себя на кровати, как засыпает. Вдруг он услышал Ивана Николаича. Совсем рядом, руку протянуть. И Леша вытянул руку, но в пустоту. Музыка была, а самого Ивана Николаича в доме не было. Музыка круглым шаром плыла в воздухе. Коснулась Лешиного лица и поплыла к бабке, прямо сквозь стену. И Леша понял, что Иван Николаевич умер в эту ночь.
Спала бабка. Жилец уснул наконец. Шумел, разговаривал за окном сад. Шел поезд на Москву. И Леше казалось, что он может за перестуком колес расслышать музыку пассажиров. Но поезд уходил быстро, уносил эту музыку, и Леша так и не успевал ее расслышать.