Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2008
Рифмуя смыслы
Лев Осповат. Как вспомнилось. — М.: Водолей Publishers, 2007.
Сначала — одно “общее место”, которое, как мне кажется, поможет четче осознать рецензируемую книгу.
Без малого сто лет назад Виктор Шкловский придумал слово “остраннение”. Сначала, кстати, слово это Шкловский, будучи тогда еще не совсем грамотным, сгоряча напечатал неверно, “странно”, а именно — “остранение”. Что стало пророчески-симптоматичным.
В общем-то вместе с этим словом родился знаменитый русский формализм.
“Формализм” — слово изначально ругательное, типа “славянофилов” или “озерной школы”. Но со временем, как это часто бывает в истории словесности, откровенная инвектива переходит в устойчивый, непреклонно-беспристрастный термин или даже своего рода астеизм: грубо-оскорбительное выражение становится положительным эпитетом (вроде сакраментального “Ай да Пушкин, ай да сукин сын!”).
Сами формалисты (Шкловский, Томашевский, Тынянов, Эйхенбаум) называли себя “спецификаторами”. Слово это придумал Б. Эйхенбаум. То есть они выясняли: в чем специфика искусства по сравнению с “неискусством”. Или, иначе говоря: каковы у искусства формы “остраннения”. Или: какими путями “просто текст” “остранняется” в художественный текст. Или: какие приемы создают художественную форму.
Все это сразу же стало очень и очень актуальным. Потому что отличить искусство от неискусства в ХХ веке было, мягко говоря, нелегко. ХХ век буквально изошелся в “измах” и авторских индивидуальных “остраннениях”.
XXI век не отстает от ХХ, но он в этом плане, согласимся, заметно подустал. Постмодернистско-концептуалистская остранняющая комбинаторика на наших глазах переживает откат к традиционализму. Хотя концептуализм и сейчас “живее всех живых”.
И тем, опять же, “страннее” взять в руки, открыть и прочитать книгу Л. Осповата “Как вспомнилось”.
Все это действительно весьма оригинально, и оригинально тем, что оно просто, непосредственно, словно бы по-детски наивно.
Сам автор сразу же в первом стихотворении (вернее, в некоем даже не стихотворении-верлибре, а “эполибре”) назвал все это “дурной прозой” и дал даже эпиграф из Пушкина: “…что, если это проза, да и дурная?..” Приведу первый “эполибр” целиком:
Что вспомнилось,
как вспомнилось,
и — ни размеров,
ни рифм,
ни поэтических образов.
Только
заданный первыми же словами,
пришедшими в голову,
ритм,
подчиняясь которому,
возникают,
проборматываются
и ставятся в строчки
остальные слова.
Автор говорит о “только заданном первыми словами, пришедшими в голову, ритме”.
Я долго вчитывался в тексты Осповата, и в один прекрасный момент меня, что называется, осенило.
Маленький комментарий. Дело в том, что я изначально, учась на филфаке, занимался русской интонацией. И диплом по ней писал. Есть такое понятие — “синтагма” (она же в музыковедческой терминологии — “такт”). Синтагма объединена общим интонационным контуром, т.е. представляет собой так называемую интонационную конструкцию. Членить на синтагмы можно по-разному. Можно сказать: Завтра / будет / хорошая погода. Можно: Завтра будет / хорошая погода. Можно: Завтра / будет хорошая / погода (что, согласимся, не вполне естественно, а значит, казалось бы, как раз остранняюще, но это только “казалось бы”).
Все зависит от задач говорящего: от того, что он хочет подчеркнуть, выделить, оттенить и т.п.
Так вот мое “осенение” по поводу текстов Льва Осповата заключалось в следующем: автор членит свою “дурную прозу” на строчки-синтагмы-такты так, что получается максимально, если так можно выразиться, эпически-раскованная, естественно-нейтральная, в конечном счете — классическая, а не декламационная, повествовательная интонация. Размеренно-терапийная, в чем-то мхатовская. Я уверен, что если бы его стихи можно было дать не разбитыми на строки покойным Яншину, Грибову или даже Раневской, они в девяноста процентах случаев воспроизвели бы его строчки-синтагмы.
В сущности, Лев Осповат дает нам некий намек на интонационную транскрипцию прозаического текста через псевдоверлибр. Это очень просто, оригинально и со вкусом. Учитывая весь океан всевозможных остраннений, которые были до него.
Еще один интимный момент. Я на филфаке учился в испанской группе, и, разумеется, знакомился с испанской поэзией, а значит, не мог не знать о вкладе Льва Осповата в испанистику. Может быть, я не прав, но что-то подобное находке Осповата есть в поэзии Лорки. Но это в сторону.
Так или иначе, “поэзию” Осповата связывает с поэзией то, что он рифмует. Но — “рифмует” смыслы. Этот “ход” очень ясно показан в “эполибре” “Камни”, который мне хотелось бы опять же привести целиком:
Во второй половине 30-х годов
начальником Управления НКВД
Дальневосточного края
был некто Люшков,
комиссар
уж не помню которого ранга.
Из уст в уста,
шепотом и с оглядкой,
передавали его слова,
обращенные к следователям:
“Чтоб у вас
даже камни заговорили!”
В моем
пятнадцатилетнем сознании
эти слова
странным образом
срифмовались
с другими,
прочитанными тогда же
словами,
какими
Алексей Максимович Горький
охарактеризовал
всенародные ликования
по случаю принятия
Сталинской конституции:
“Сегодня в нашей стране
даже камни поют!”
В жанровом отношении тексты Льва Осповата тоже, при всей их кажущейся традиционности, весьма неожиданны. Они “многоэтажны”.
Во-первых, это классические мемуары: автору “что вспомнилось” — то он и пишет. Во-вторых, это классическое “эссе”, причем в исконном, монтеневском смысле: напомню, что монтеневские “Опыты” и стали этимоном русского слова “эссе”. Иначе говоря: книга представляет собой собрание отдельных мыслей, наблюдений, воспоминаний, объединенных в четыре раздела: “Из детства-отрочества”, “В годы войны”, “Послевоенное”, “Всякая всячина”. Если не брать в расчет некий хронологизм книги Льва Осповата, то принцип тот же, что у Монтеня. Конечно, на ум тут же приходят розановские “Опавшие листья”, а также и всевозможные “Камешки на ладони”.
Однако все эти “опавшие камешки” у Льва Осповата “жестко” эпизированы. Каждое мини-эссе — яркая и интересная микроэпопея, часто даже в хармсовском духе, например:
Двадцать второго июня
она позвонила подруге
и закричала:
— Анька, война!
А в ответ:
— Я тебе больше скажу.
Сема
женился!
Как видим, Лев Осповат понимает, что эпос может быть как крайне длинен, так и крайне короток. Если уж на то пошло, эпитафия — это тоже эпический жанр. Кстати, на одном из московских кладбищ есть могила известного шулера, на которой увековечена эпитафия: “Я — пас”. Это — в “осповатовском” духе.
Тексты Осповата — это еще и анекдоты. Опять же — в исконном смысле, а именно — “неопубликованное”. Вся книга — собрание очень интересных, забавных и поучительных историй, которые никогда до Осповата записаны не были. В том числе и об известных писателях, политических деятелях и т.д. За более чем восемьдесят лет жизни Лев Осповат накопил их немало. Анекдоты эти не только неопубликованные, но и действительно смешные, например:
У Копелева.
Телефонный звонок.
Нахально схватив
отводную трубку,
слышу радостный голос Льва:
— Лидия Корнеевна? Здравствуйте!
И сухой женский голос:
— Нет, это всего-навсего Анна Андреевна…
В книге есть, как мы уже убедились, точно подмеченные характеры. Что-то есть от чеховских сценок, что-то — от притчи. Что-то — от карнавально-балаганного внешнего комизма, от райка, от местечкового юмора. Иногда глубокая притча сливается с откровенным каламбуром (может быть, “местечковость” этому как раз и помогает):
В сельской школе
ученик отвечает
Варфоломеевскую ночь.
В учебник явно не заглядывал,
повторяет услышанное
на предыдущем уроке.
Он воспроизводит,
а может, и передразнивает
мою патетическую интонацию:
— За одну эту ночь погибло
сорок тыщ бегемотов! —
И — наигрывая патетику:
— Кровь бегемотов текла
по парижским улицам!
И странное дело: казалось бы, перед нами мемуары весьма пожилого человека, почтенного литератора. И речь в них идет о трагиэпической эпохе: коллективизация, Великая Отечественная война, культ личности и т.д., и т.п. Ждешь “роман классический, старинный, отменно длинный, длинный, длинный…”
А книжка, несмотря на все “убеленные седины” Льва Осповата, а вернее, благодаря им, получилась свежая, юная.
Владимир Елистратов