Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2008
“О любви не говори” — поется в некогда популярной песенке. Я и не буду о ней, то есть о любви к родине, говорить, тем более что каждый, кто готов признаться в своей любви к родине, любит в ней все же что-то свое, всегда требующее изъяснений и оговорок: “Я люблю свою деревню, а большие города терпеть не могу; я люблю свой Клин, а от вашей Москвы меня тошнит; я люблю всех людей моей родины, кроме бомжей и милиционеров; я люблю ее культуру, но ненавижу наши тюрьмы; я люблю великую Россию, но ненавижу мой родной районный центр, своею нищетой и грязью позорящий ее великий образ; я люблю в ней все, когда немного выпью, и ничего, когда мне выпить не на что; я люблю свою мечтательную мысль о ней, ее высокий образ, но видеть не могу буквально все, что я вокруг себя в ней, настоящей, вижу; я люблю ее государственность, но не люблю ее народ; я люблю ее народ и не люблю ее государство; я люблю ее, поскольку я люблю любить…” — читатель сам может легко продолжить этот бесконечный ряд признаний с бесчисленными оговорками. Читатель, ясно, вспомнит Смердякова, сказавшего “Я всю Россию ненавижу”, так ведь на то он Смердяков, закомплексованный лакей, чтоб так сказать… Наверно, важно, как, в каком облике она является нам в детстве. Мне повезло, я детство провел в Пскове, красивейшем городе, впечатавшем в меня первоначальный образ родины — и как ее, такую, было не полюбить?.. Но у меня есть приятель, родившийся и проведший свое детство в Нижнем Тагиле. Нижний Тагил настолько травмировал его, что его долго мучил страх туда вернуться, так мучил, что приятель все же эмигрировал. Но ведь, я думаю, немалое число нижнетагильцев любит свой Нижний Тагил, и ведь, наверное, есть за что!..
К разговору, затеянному автором предложенной статьи, то есть к разговору о судьбе понятий “патриот”, “патриотизм”, все, что касается любви, отношения не имеет. Но и помочь разговору — может.
…На знамени нынешних записных патриотов, если они патриоты левые — Ленин. На знамени куда более многочисленных записных патриотов-империалистов — Сталин.
Теперь вообразим такой вот тезис: “Ленин любил родину”. И вслед за ним: “Сталин любил родину”.
Боюсь, что даже записные патриоты-ленинцы и записные патриоты-сталинцы все ж не рискнут такое вымолвить.
Ленин родину ненавидел так, как не могло присниться Смердякову, — и никогда не скрывал этого. Сталин родину (что Грузию свою, что и Россию) ненавидел так, что даже Ленин мог бы ему в этом позавидовать — настолько эта ненависть была последовательной и, в духе Ленина, деятельной.
Я бы не стал сейчас и вспоминать об этих гадах, по выражению одного из них, “задравших подол” моей родине (о, если б дело обернулось только изнасилованием!), кабы не вот какой вопрос.
А Николай Первый — родину любил?
А Александр Первый — родину любил?
А Петр? А Екатерина?
Что в ней они, вообще, любили, кроме себя и своего самодержавия?
Теперь пора от любви перейти к словам.
Автор статьи сообщает нам, что слово “патриотизм” появилось у нас во времена Петра. Может, и так; но что с того? Слова “патриот”, “патриотизм” и главное, всех нас примиряющее слово “отечество” большую часть нашей истории были, говоря нынешним языком, вне дискурса российской власти.
В ключевой идеологической “уваровской” триаде русской власти, “самодержавие—православие—народность” ни одному из этих слов ни в каком виде места не нашлось — и неспроста, конечно.
Соблазнительно предположить, что уваровская триада и есть формула русского патриотизма — но это было бы большой натяжкой.
Самодержавие и отечество — две вещи несовместные.
Во времена спокойные и мирные самодержавию отечество не нужно. Когда на Русь идет нашествие тринадесяти языков и самодержец чувствует себя незащищенным и нестерпимо одиноким на студеном ветру истории, — он вспоминает это слово, одаривает им своих подданных и в неожиданном своем патриотизме заходит так далеко, что изъявляет полную готовность сесть даже с простым народом за один стол и есть с ним картофель.
Сталин, всечасно убивающий Россию и всех, кто это слово произносит с мало-мальским пафосом, перед лицом возможной гибели вдруг вспоминает об отечестве и в неожиданном своем патриотизме так далеко заходит, что обращается ко всем, кого считает лишь своей одушевленной собственностью: “Братья и сестры!”.
Прогнав Наполеона, лучшие русские люди осознали себя не слугами трона, но патриотами, и возжелали послужить не самодержавию, но отечеству.
Декабристы были повешены и сосланы самодержавной властью за патриотизм.
Когда Суворов (полководец) аттестует себя “раб Отечества” (то есть — не трона), он фрондирует; он говорит: “я патриот”. То есть — не раб.
О приключениях слов “патриот”, “патриотизм” во времена советской власти, конечно, стоит написать книгу.
Я родился после Сталина, во время, когда благодаря Великой Отечественной войне слова “патриотизм” и “патриот” (а также “родина”, “отечество”) были не просто реабилитированы, но и присвоены тиранами. Это не значит, что тираническая власть впервые в истории согласилась на существование родины и отечества. Нет, она просто подменила понятия.
Отечество было названо социалистическим — и никаким другим.
Родина — советской, и никакой другой.
“Советская родина” и “Социалистическое отечество” — это просто самоназвания советского режима.
У слова “патриот” тогда было два официально приемлемых смысла.
Первый, понятно: “советский патриот”.
Второй (по памяти привожу синонимы): “борец за свободу своего народа против империалистических захватчиков”, “видный деятель национально-освободительного движения”, “борец против колониализма”, “борец за свободу своего народа против марионеточного — а также деспотического, диктаторского, прогнившего etc. — режима. (Понятно, что борец против деспотического, диктаторского и прогнившего советского режима шел по другой статье). Нам еще предстоит исследовать, что стало с сознанием огромного числа людей, когда демократическая власть открыла, что борцы за свободу своего народа против империалистов и колониалистов больше не патриоты, а сепаратисты. Мне кажется, что негативная реакция значительной части нашего общества на действия федеральных сил в Чечне связана и с драмой привычных взглядов и представлений.
Лев Толстой очень сочувствовал полякам в их борьбе против российского самодержавия, но сетовал на их патриотизм. Он сочувствовал национально-освободительному движению в Индии и готов был восхититься учением его лидера Ганди — кабы не индийский патриотизм Ганди. Толстой сильно разочаровал свою сербскую корреспондентку, попросившую его высказаться по поводу австрийской аннексии Боснии и Герцеговины. Австрийцев он, конечно, осудил, но и попенял сербам за их патриотизм.
Полное отрицание Толстым патриотизма (а также государства, церкви, права земельной собственности и много чего еще) общеизвестно. Толстой был радикальный христианин и отрицал все, что не соответствует учению Христа. По Толстому, либо ты христианин — либо патриот. Третьего не дано. Все люди братья, ибо все они — дети Божьи, как и Христос, который этому учил и за это был распят… Здесь не место вдаваться в обсуждение всей системы взглядов Толстого (хотя и пора, тем более что поводы грядут: столетие со дня его смерти и тридцатилетие со дня полного издания “Яснополянских записок” Д. Маковицкого. Я уже и не говорю о сущностной необходимости вернуться к разговору о Толстом). Скажу лишь, что Толстой прав (как и Христос), но правота его (как и Христа) непомерна. Она не признает никаких компромиссов, а жизнь человечества длится и не прерывается именно благодаря компромиссам. Вопрос лишь в том, как далеко заходят люди в своей готовности к компромиссам и в какой момент последствия компромиссов начинают угрожать самой жизни и всем ее основам… Толстой считал, что компромиссы и все связанные с ними заблуждения и суеверия не только не спасительны, но неизбежно гибельны.
И все же.
Во время русско-японской войны значительная часть революционно настроенной молодежи желала своей стране поражения, исходя из принципа “чем хуже, тем лучше”. Толстой эту войну осуждал безоговорочно, но недоумевал по поводу отсутствия у молодежи патриотического чувства. Он признавался в том, какую боль ему, старику, причинило известие о сдаче Порт-Артура, который, по его словам, нельзя было сдавать. Толстой, конечно, тут же оговаривался, что поддается слабости, ибо патриотизм — это суеверие и заблуждение. Однако же, как видно из записей Маковицкого, Толстой не раз и не два возвращается к своему недоумению: как это можно не испытывать патриотического чувства?
Никто столь долго и последовательно не изучал природу и значение патриотизма, как Толстой. И, прежде чем прийти к полному его отрицанию, он, воспитанный в патриотическом, даже военно-патриотическом духе, четыре года добровольно воевал — и на Кавказе, и на Дунае, и в осажденном Севастополе. Он плакал, будучи свидетелем оставления Севастополя русскими войсками. Он вспоминал о своих слезах, то есть о сильнейшем проявлении патриотического чувства и во время русско-японской войны.
…Для радикала Толстой здесь непоследователен. Он и сам сетует на свою непоследовательность. Писатель Толстой вполне последователен. Еще в “Войне и мире” он противопоставил патриотическое чувство, пробуждающееся в людях в час общенациональных испытаний, — патриотизму как идеологии и пропаганде.
…Французы осаждают Смоленск. Смоленский мещанин, слов “патриот”, “патриотизм” не слышавший никогда и о любви к отечеству не рассуждавший никогда, — испытывает вдруг сложное чувство отчаяния, возмущения и потребность в самоотречении. Он сжигает все свое имущество, лишь бы оно не досталось захватчикам. Именно это безотчетное и массовое проявление патриотического чувства, именно “скрытая волна патриотизма”, по утверждению автора “Войны и мира”, и спасли Россию от иноземного завоевания.
Патриотическое чувство по Толстому — это не то, что называется любовью к родине. Нет, это чувство боли, побуждающее к самоотречению.
…Наполеон приближается к Москве. Московский главнокомандующий Ростопчин штампует свои лубочные, псевдонародные патриотические воззвания, возбуждает толпу напуганных московских обывателей и, доведя ее до исступления, до жажды крови, отдает ей на расправу несчастного и не повинного ни в чем Верещагина. Он не называет Верещагина “пятой колонной” лишь потому, что слов таких еще не знает.
Целью патриотизма как официальной идеологии в самодержавном или ином деспотическом государстве, мишенью патриотической пропаганды в деспотии всегда являются не наполеоны, но верещагины.
Даже в традиционных демократиях, когда власть принимается “тянуть одеяло на себя”, случаются эпидемии ростопчинского патриотизма. Достаточно вспомнить пресловутый маккартизм.
В молодых и неокрепших демократиях, с их недоверием к народу, доставшимся в наследство от времен деспотии, власть озабочена прежде всего своей устойчивостью и самосохранением. Она вооружается патриотизмом не против внешних врагов — но против собственного народа, которому не доверяет и которого боится. Официальный патриотизм здесь служит вовсе не для объединения народа, но для его раскола. Скажем, на “наших” и “не наших”, на “патриотов” и “не патриотов”.
Санкционированный раскол — это старинный и хорошо проверенный способ укрепления позиций власти.
Царь Алексей Михайлович отлично знал, что сказали бояре, когда был утвержден на царство его отец Михаил Романов — первый царь в династии Романовых. Они сказали: “Будет править, как мы ему скажем”. Задачей Алексея Михайловича было создание гарантий самодержавной власти, при которой уже никто бы не посмел сказать ему, как править. Самым надежным методом решения этой задачи, как этому учил еще Иван Васильевич Грозный, была борьба с крамолой. Вот только не было в боярах никакой крамолы. И очень кстати тут пришелся Никон со своей реформой. Алексей Михайлович сделал все, чтоб обострить до крайности конфликт никонианцев со староверами. Он провоцировал раскол всеми доступными средствами (чего стоит прозвучавший в Успенском соборе публичный призыв царя “живыми в землю закопать” старые иконы, когда их на глазах у паствы выносили вон — и прозвучал этот призыв в ответ на громогласный призыв Никона их просто сжечь). Ответ старообрядцев был отчаянный — борьба с крамолою пошла нешуточная. Даже любимой подругой жены, боярыней Морозовой, царю пришлось пожертвовать, — чего не сделаешь во имя династии! Безоговорочное самодержавие установилось… Если бы Петр не запомнил страха, испытанного им во время стрелецкого бунта, — быть может, дело бы и не дошло до раскола на бородатых и безбородых. Даже родным сыном Алексеем ему пришлось пожертвовать, — чего не сделаешь ради самодержавия!
Если о наших днях, о наших бедах говорить — все наши беды вышли из сталинской шинели.
Инерция борьбы “патриотов” с “космополитами”, как бы она ни ослабела, то и дело получает дополнительное ускорение.
К слову сказать, зачем Сталину и его присным понадобилось приделать к слову “космополит” прилагательное “безродный”? Возможно, для разъяснения диковинного слова безграмотному большинству. Но, думаю, и для того, чтобы придать этому слову, до той поры вовсе не ругательному, энергию ругательства.
Между тем фраза Александра Суворова (из предсмертного письма полководца графу Хвостову), которую я частично уже цитировал, полностью звучит так: “Как раб, умираю за Отечество, и как космополит — за свет!”.
Патриотизм и космополитизм понимались Суворовым как разные сферы ответственности человека перед Богом.
Сталкивать патриотизм с космополитизмом — это то же самое, что сталкивать мою ответственность за благо моей семьи с моей ответственностью за благо моей страны.
В мирное и относительно стабильное время патриотическое чувство граждан озабоченной собой власти не нужно. Оно неуправляемо, почти неуловимо; при обострении противоречий между властью и гражданами оно даже опасно. В случае конфликта власти с гражданами, от которого избави нас Бог, “скрытая волна патриотизма” способна смыть власть — впрочем, и все, что попадется по пути.
…С.Ф. Бондарчук в узком кругу рассказывал о том, как принимали высшие чины Министерства обороны СССР отснятый материал первой серии фильма “Война и мир”. Бондарчук, по его словам, оказался не готов к тому, что его собеседники книгу Толстого не читали — и все, что они увидели на экране, было им в новинку. Их сильно возмутил весь эпизод Шенграбенского сражения, в особенности — капитан Тушин. Уж больно был он неказист и совершенно не походил на героя. Оправдываясь и невольно выступая от имени Толстого, Бондарчук высказался в том смысле, что именно такие люди, как капитан Тушин, то есть простые и незаметные, выиграли войну (С.Ф. имел в виду уже Отечественную войну). В ответ услышал: “Бросьте, Сергей Федорович, мы же с вами не в газете, мы умные люди; уж мы-то с вами знаем, кто выигрывает войны”. Стараясь быть верно понятым, Бондарчук вспомнил слова Толстого о “скрытой волне патриотизма”. В ответ услышал строгое: “А зачем его скрывать? К чему его скрывать? Скрывать патриотизм нам ни к чему!”.
Бондарчук, как многие помнят, был начальству близок и многие взгляды его разделял. Однако же рассказанный им эпизод замечателен тем, что собеседники совершенно не понимают друг друга, поскольку говорят на разных языках.