Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2008
Об авторе | Александр Мелихов — математик, прозаик, публицист, постоянный автор “Знамени”. Живет в Санкт-Петербурге.
Демократическая общественность и в доступной ей публичности, и в друже-ской интимности постоянно возвращается к судьбоносному вопросу: почему нет достаточного спроса на демократию? Ну как тем, у кого этот спрос есть, понять тех, кто подает голос лишь в дни выборов, показывая, что достигнутым уровнем демократии они уже удовлетворены, а то даже и сыты по горло? Ведь голодный сытого не разумеет… А если даже у нас нет возможности обратиться к сытым напрямую (прежде всего потому, что они нас слушать не хотят, давно не надеясь услышать что-либо приятное), то почему бы нам в таком случае со всей откровенностью не обсудить вопрос обратный: а почему на демократию должен быть спрос? Что уникально ценного она дает человеку, чтобы он возжелал именно ее? Что она дает тому самому индивиду, которого она провозглашает высшей общественной целью, но для которого существуют только личные потребности — по той веской причине, что иных просто не бывает: общественными потребностями мы называем личные потребности каких-то лидеров, которые стремятся собственные нужды возвести в ранг общенациональных или даже общечеловеческих.
Нужды совсем не обязательно корыстные, они могут быть самыми что ни на есть идеальными — не переставая, однако, оставаться сугубо личными. Если даже кто-то желает ощущать красивым и гармоничным не лично себя, но мир окрест себя, — он все равно желает этого для себя самого.
Так рассмотрим же все мыслимые человеческие потребности — материальные, социальные, экзистенциальные, идеальные — и спросим себя: а какие из них демократия позволяет удовлетворить в наибольшей полноте или с наименьшими усилиями? Это и будет ее доказанным превосходством, а не лозунгом из пропагандистского катехизиса: демократия-де — наихудшее общественное устройство, за исключением всех остальных, — наилучшего общественного устройства не существует точно так же, как не существует наилучшего лекарства или наилучшей позы для сна — все зависит от того, что у тебя болит и какой бок ты отлежал.
Начнем с “базиса”. Демократия как средство обретения материального благополучия — безумно расточительный метод. Приобрести индивидуальное благополучие посредством изменения общественного строя… Личное участие в массовых движениях, плоды которых в равной степени достаются всем, никогда не бывает выгодным, ибо, как бы ни были малы твои личные затраты, они все-таки останутся заметными, а эффект их всегда будет неуловимым, то есть субъективно нулевым. Поэтому по рациональным мотивам в массовых движениях могут участвовать только их лидеры, остальные примыкают к ним по сугубо идеалистическим причинам. На вопрос, зачем нужна демократия, рядовой ее поборник мог бы повторить классический ответ того еврея, которого спросили, зачем нужно делать обрезание: во-первых, это красиво.
Однако и те романтики, кто служит красоте, далеко не всегда находят именно в демократии наилучшее средство служения своему божеству. Творческие личности, стремящиеся прежде всего к самореализации, к достижению личного максимума — артисты, ученые, художники, спортсмены, — рано или поздно приходят к роковому вопросу: поможет ли мне демократия лучше играть, петь, писать, плясать, проводить исследования, ставить эксперименты? И если демократия ответит им “нет” — они неизбежно ответят ей тем же, тайно или открыто. И сколько бы мы ни обзывали их рабами, наймитами или шкурниками, им все равно будет точно известно, что это неправда, что вина их заключается только в желании служить собственным божествам, а не интересам своих обличителей.
“Зависеть от царя, зависеть от народа — не все ли нам равно?” — спрашивал гениальнейший, может быть, из смертных, являющий собой едва ли не главное историческое оправдание Российской империи. И это не было минутным поэтиче-ским капризом. В своем “Современнике”, так жестоко обманувшем его коммерческие ожидания, “совсем напуганный”, по его собственному признанию, книжной новинкой, принадлежащей перу графа Алексиса де Токвиля “О демократии в Америке”, за полгода до гибели Пушкин писал еще более жестко: “С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (comfort); большинство, нагло притесняющее общество; рабство негров посреди образованности и свободы; родословные гонения в народе, не имеющем дворянства; со стороны избирателей алчность и зависть; со стороны управляющих робость и подобострастие; талант, из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму; богач, надевающий оборванный кафтан, дабы на улице не оскорбить надменной нищеты, им втайне презираемой: такова картина Соединенных Штатов, недавно выставленная перед нами”.
Любопытно, что Токвиль выделил “…два великих народа, которые, несмотря на все свои различия, движутся, как представляется, к единой цели. Это русские и англоамериканцы”. Оба народа явились на мировую арену неожиданно и сразу вы-шли на первое место; развитие других народов почти остановилось, а эти два новичка легко и быстро идут вперед к пока еще не известной цели, но американцы сражаются с природой, а русские с людьми; американцы полагаются на силу личного интереса, у русских же вся сила сосредоточена в руках одного человека, — “в Америке в основе деятельности лежит свобода, в России — рабство”. (“…Но очень возможно, что Провидение втайне уготовило каждой из них стать хозяйкой половины мира”.) А Шульгин писал почти через сто лет, что мы, русские, сильны лишь под командой какого-то вожака… Так это или не так, вопрос открытый, но в любом случае ясно, что русские не откажутся от авторитаризма до тех пор, пока будут видеть в нем свое главное конкурентное преимущество. В том числе и внутри России, ибо в индивидуальном состязании русские в среднем не сильнее особо активных национальных меньшинств.
Хотя Токвиль писал свою книгу в “состоянии священного трепета” при виде этой “неудержимой революции” — надвигающейся власти демократии в Европе, но и он предвещал, что “великие ученые станут редкостью”, а произволу и всесилию большинства, его власти над мыслью французский аристократ посвятил целые главы. В главе же “С какой целью американцы занимаются искусством” умнейший муж России мог найти, например, такие проникновенные строки: “Воздух здесь пропитан корыстолюбием, и человеческий мозг, беспрестанно отвлекаемый от удовольствий, связанных со свободной игрой воображения и с умственным трудом, не практикуется ни в чем ином, кроме как в погоне за богатством”.
Естественно, что Пушкин, полагавший родовитую аристократию едва ли не единственным противовесом тирании, читая об исчезновении в США последних аристократических родов, был полностью согласен с демократическим графом: “В аристократические периоды широкое хождение получают самые различные идеи, связанные с представлением о достоинстве, могуществе и величии человека”. Но более всего “напугали” его, быть может, те пассажи, в которых Токвиль отмечает “горячую, ненасытную, вечную, непобедимую” страсть демократических народов к равенству: они хотят равенства в свободе, и, если не могут ее получить, они хотят его также и в рабстве; они перенесут бедность, порабощение, варварство, но они не перенесут аристократии.
Для романтиков даже материальное благополучие народа не является чем-то священным. Уж не гуманист ли был Антуан де Сент-Экзюпери, но и он, глядя на изможденных гастарбайтеров из Польши, признавался в том, что его мучит не сострадание, а забота садовника: в конце концов, люди свыкаются с нищетой и не чувствуют себя несчастными; его заботит то, что в каждом из этих людей, быть может, убит Моцарт.
Но кто из нас готов искренне поручиться, что именно демократия открывает путь наибольшему числу Моцартов?
Аристократы духа всегда будут склонны судить каждое общественное устройство по его вершинным достижениям, а потому всегда останутся крайне ненадежными союзниками демократии. Что уж говорить, если такой ненавистник крепостного права, как Герцен, благословлял псковский оброк, вскормивший пушкинскую лиру… Увы, из высших достижений человеческого духа при демократии была создана лишь очень малая их часть — даже классическая античная демократия зиждилась на рабстве (как и всякая культура, добавил бы Ницше). К тому же основоположник французского либерализма Бенжамен Констан вообще считал демократию древних народов для народов новых почти деспотической, ибо она всего лишь позволяла индивиду участвовать в управлении государством, тогда как для современного индивида важнее всего личная независимость. Которую прежде всего и должна обеспечить либеральная демократия.
Представления о демократии могут быть настолько противоположными, что такой глубокий социальный мыслитель, как Павел Иванович Новгородцев, считал наиболее удачным определение Кельзена: демократия есть система политического релятивизма, не допускающая абсолютизации ни одного принципа, а следовательно, допускающая и отход к авторитаризму.
И этим часто пользуется другая важная группа искателей вершинных достижений — властолюбцы, честолюбцы, кому приятнее быть первым в каком-нибудь медвежьем или тараканьем углу, чем вторым в Риме. Они тоже видят в демократии не общенародную цель, но простое орудие своих личных целей. Пока они стремятся посредством демократии ослабить власть своих главных соперников (часто и не подозревающих об их существовании) — монархов и президентов, они являются пламенными ее поборниками, клеймя рабами и быдлом, лишенным чувства собственного достоинства, всех тех, кто не желает столь же самоотверженно служить их целям. Что есть тоже заведомая неправда, ибо среди этих “холопов” полным-полно гордецов почище Новодворской. Гордецов, способных проломить голову и пойти в тюрьму из-за дерзкого слова, а то и косого взгляда, но, тем не менее, не видящих со стороны власти никакого для себя унижения, поскольку они не вступают с нею даже в мысленное соперничество.
Ненависть честолюбцев к тирании порождена завистью неудавшихся тиранов к удавшимся. Зато, достигнув власти, они устанавливают неслыханную диктатуру, ибо, как заметил тот же Ницше, они лучше всех знают, как только и можно справиться с такими, как они. Но вообще-то насыщение гордости есть важнейшая социальная потребность любого нормального человека, только подавляющее большинство ищет успеха не в сфере государственной власти, а в сфере профессиональной, семейной (особенно женщины), благотворительной, развлекательной — да мало ли есть на свете занятий, за которые можно себя уважать! Одна только борьба за успех у противоположного пола способна превратить жизнь в захватывающую драму…
Впрочем, в наше время даже и такие счастливцы обычно тоже претендуют на какую-то долю власти, то есть возможности хотя бы имитировать участие в принятии государственных решений; какой-то минимум гордости и у них задействован в политической сфере. Но ведь и демократия не такая вещь, которая либо есть, либо нет, демократии — степени участия народа в управлении государством — может быть больше, а может быть меньше, и у людей, которые самоутверждаются не в гражданских, а в каких-то иных доблестях (ум, талант, мастерство, красота, сила, щедрость, храбрость…), желательная доза демократии может быть очень разной. Аппетиты людей вообще чрезвычайно индивидуальны, и аппетит к демократии не может быть исключением, как бы ни старались возвести собственные аппетиты в эталон те, кому демократии мучительно недостает.
Но внушить тому, кто чувствует себя сытым, что он голоден, довольно затруднительно. Тем более невозможно это сделать ругательствами — какая-де ты скотина, что не хочешь есть, набил свое хамское брюхо вульгарной перловкой и доволен! Гораздо разумнее изобразить физиолога: да, мол, ты чувствуешь себя сытым, но все равно ты недополучаешь важнейших микроэлементов, которые может дать только демократия. Но каких? Правды? Но там, где рекламируется больше товаров, в том числе политических, культурных, неизбежно возрастает и количество лжи. Бороться за достаток и служить красоте, как мы уже видели, можно и вне политики; но, может быть, демократия снижает остроту экзистенциальных проблем — снижает ужас бессилия перед потерями близких, перед болезнями, катастрофами, старостью, смертью?
Если считать индикатором этого ужаса уровень самоубийств, то статистика наводит на крамольную мысль, что их глубинной причиной является именно либеральная демократия. Однако лично я склонен думать, что истинной причиной их роста является рациональность, упадок тех иллюзий, которыми человечество от начала времен заслонялось от совершенно обоснованного ощущения собственной ничтожности в бесконечно могущественном и безжалостном мироздании. И социальные унижения ранят нас так жестоко прежде всего потому, что через ничтожность в социуме обнажают нашу ничтожность во Вселенной.
Но количество унижений, количество поражений, которые человек претерпевает со стороны себе подобных, в свободном, индивидуалистическом, конкурентном обществе вырастает многократно. Провозглашая равенство всех со всеми, демократия провоцирует и состязание всех со всеми, состязание, из которого, как из всякого состязания, победителями могут выйти лишь немногие, оставляя прочих существовать с чувством жизненной неудачи. Мне уже приходилось писать, что ранжирование людей по любому монопризнаку автоматически приводит к тому, что какая-то их половина немедленно оказывается ниже среднего. От чувства жизненной неудачи подавляющее большинство людей спасается тем, что ограничивает свои притязания пределами собственных социальных групп — из которых и стремятся их вытащить на политический простор пламенные поборники демократии. То есть разрушить те субкультуры, те психологические квартиры, внутри которых царят наиболее комфортабельные для их обитателей системы иллюзий и критериев успеха. Естественно, что при этой, как и при всякой другой коллективизации, люди руками и ногами цепляются за обжитые уголки, внутри которых они только и могут ощущать себя красивыми и преуспевающими. Постсоветская Россия уверенно лидирует по уровню самоубийств, но, как отметил один современный суицидолог, люди, куда-то включенные, редко кончают с собой.
Либеральная демократия, сосредоточившись на индивидуальных правах и принципиально игнорируя права групповые, вольно или невольно уничтожает те субкультуры социальных и национальных групп, внутри которых жизнь индивида только и может протекать более или менее сносно. Если мы научимся вместе с правами человека защищать права дорогих ему субкультур, возможно, уже не понадобится, объявив себя подлинным народом, поднимать плебс на борьбу за демократию пинками оскорблений.
Может быть, стоит пофантазировать о некоем подобии палаты лордов, где были бы представлены не индивидуальные, но наследственные ценности, где заседали бы представители каких-то социальных групп, обладающих яркой и значительной идентичностью?
Или не стоит тешиться химерами? (Хотя чем тогда и жить?) И согласиться с тем, что в России не было и нет сколько-нибудь обширных горизонтальных корпораций из-за того, что русские гораздо большие индивидуалисты, чем европейцы. А демократию по Бенжамену Констану они уже обрели, в их частную жизнь уже никто не вторгается. И бороться за какую-то иную демократию они согласятся не ранее, чем ощутят ее идеальной самоцелью, а не средством достижения каких-то индивидуальных целей — все такие цели и достигнуты могут быть гораздо более прямым индивидуальным путем. Правда, идеальные коллективные цели несовместимы с идеологией рациональности, с идеологией индивидуализма и прагматизма… Ведь защита антиидеализма и антиколлективизма требует такого же идеализма и коллективизма, как и защита всякой другой универсальной ценности.
Но что если пламенные поборники демократии сумеют расшевелить аппетит индивидуалистов и прагматиков средствами искусства, постаравшись с предельной яркостью и, главное, откровенностью, без лозунгов и высокопарностей, ответить на вопрос: “Что дает демократия лично мне?”. Не России, не человечеству, не Господу Богу, а именно мне. Не имеет ли смысл демократическим изданиям даже открыть для таких ответов специальную рубрику? Ну, скажем, “Моя демократия”.