Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2008
Об авторе | Алексей Арнольдович Пурин (родился в1955 в Ленинграде) — стихотворец и эссеист. Автор книг стихов: Евразия и другие стихотворения Алексея Пурина. СПб, 1995, Созвездие Рыб. СПб–М., 1996, Архаика. СПб, 1998, Сентиментальное путешествие. СПб, 2000, Новые стихотворения. СПб, 2002, Неразгаданный рай. СПб, 2004, Почтовый голубь. Париж — СПб, 2005, Сочинения Алексея Пурина [кн. 1] СПб, 2005; ([кн. 2] СПб, 2006) и др. Книги эссеистики: Воспоминания о Евтерпе. СПб, 1996, Утраченные аллюзии. СПб, 2001. Переводит немецких и голландских поэтов. С 1989 года заведует отделом поэзии, а с 2002 года также и отделом критики петербургского журнала “Звезда”. С 1995 года — соредактор литературного альманаха “Urbi” (Нижний Новгород — Прага — С.-Петербург). Лауреат премий “Северная Пальмира” (1996, 2002) и “Честь и свобода” (1999). Участник 32-го ежегодного Международного поэтического фестиваля в Роттердаме (2001). Живет в Санкт-Петербурге.
Конец истории
Перегрызал ли зуб больной
булыжник? Больше нет ни зуба,
ни камня. Общий выходной.
Не шах, а мат (и площадной!).
Прощай, История-голуба!
Прощай, зазноба! Твой озноб
мы знали. Будет всё теплее —
пока не вгонят гвозди в гроб
и шар Земной не околеет.
Прощай, Язон! Прощай, Эзоп!..
И лишь Синдбады на коврах
летят из Персии, немного
смущая нас, внушая страх, —
как искры, как легчайший прах
дотла сгорающего Бога.
* * *
Живую дрожь вложи в слова,
но так, чтоб плотью не распалась,
чтоб вызывала дрожь и жалость,
переносимая едва —
как мумия Тутанхамона;
используй смолы и бинты —
для сохранения тщеты
тебе, художник, нет закона!
Ты — тлен под маской золотой
в тройной матрёшке саркофагов,
чей лик с твоим неодинаков
(вот смысл, до ужаса простой!);
и будет лучше, если страх,
скафандром скованный, не сможет
никто, покуда мир не дожит,
отрыть в египетских горах.
* * *
Весь Нью-Йорк, скользящий осьминогом
в щупальцах туннелей и мостов,
Лондон, Рим, — весь мир, едомый оком,
за единый миг отдать готов
тех касаний, кратких и незрячих,
и невозвратимых, — всех Мане,
дюжину Вермееров горячих,
плавящихся в этом же огне. —
Потому, что жемчуг умирает,
и мутнеет дряхлое стекло,
и влюблённость ветреная тает,
лишь любовь стенает тяжело
пассажиркой, запертой в каюте
сердца, уходящего на дно,
зная: мир в его утробной сути —
только там, где тесно и темно.
Изгнание из рая
Лев с ягнёнком и слон с бегемотом,
павианы, лемуры, жираф,
гиппогрифы к раскрытым воротам
мчатся скопом, лишённые прав.
И архангел, нагайкой свистая,
всех бегущих лисиц и куниц
гонит прочь из отверзтого рая,
исхлестав перепуганных птиц.
Аки помокру — рыбы на брюхе.
Всякой твари по паре живой.
И стрекозы, и осы, и мухи —
до последней бациллы чумной.
Тлеть и в муках рожать до скончанья!
И не нам, виноватым, а им,
не вкусившим от древа познанья,
путь назад заказал Элогим.
* * *
Промокнув, в баре у канала
пить пиво, примостясь в толпе
орущих, словно не хватало
всю жизнь вот этого тебе:
сидеть за пазухой у Ноя,
курить, и пить, и слушать гам,
и видеть сквозь стекло хмельное
тритоном всплывший Амстердам…
Допить, и выйти, и вернуться
в ковчег, не обретя земли:
из бездн небесных хляби льются,
плывут — дома ли, корабли?..
И снова самым чёрным пивом
глушить неброскую тоску.
И снова выглядеть счастливым —
как и пристало голубку.
Художник
Арону Зинштейну
Скажет: “Козочка”, — вынув из мрака
новый лист, им доволен вполне…
Боже мой, не гуашь, не бумага,
не дворовый колодец в окне —
а эдем незакатной субботы,
та без меры, без краю весна,
где отложено бремя работы
и созданьям дают имена…
Не печалься, гляди веселее:
надо думать, небесный Творец
и мудрее ещё, и щедрее,
и добрее земных, наконец.
* * *
В каком-нибудь мае, июле
очнуться от шумного дня —
чтоб ангелы снова дохнули
ночной немотой на меня, —
в каком-нибудь марте, апреле —
не здесь и не в райской глуши —
а так, чтобы звёзды горели
в полуденном небе души!
В каком-нибудь августе, мае
среди неживой суеты
три дня проблуждать, понимая,
что есть в мирозданье лишь Ты, —
и, встав на четвёртый из тлена,
шептать воскрешённой любви —
не смерти: “Ты благословенна!
Ты благословенна! Живи!”
Назидание
Ничего не жалей ради сказочных этих находок,
поначалу незначащих — так, черепок, скарабей,
разгребая песок, как в песочнице, всем одногодок,
под ликующим солнцем, в Долине царей.
Не пройдёт и пяти ослепительных лет — и ступени
поведут тебя вглубь; и песок, как в песочных часах,
потечёт всё быстрей. Становись на колени —
и копай, находя статуэтки: вот — Атум, вот — Птах.
Наконец ты достигнешь заваленной мусором кладки.
Раздолби, трепеща от волненья, два-три кирпича —
и увидишь пространство, где вещи лежат в беспорядке
безначального мрака, впервые дождавшись луча.
Всё — тебе! Этот стульчик, и ларчик, и эта повозка,
и бесценная утварь, и эта ладья,
и вот эти игрушки из твёрдого воска…
Всё — твоё!.. Да и эта канопа — твоя.
Но ты как бы не знаешь — и дел, поглядите, навалом:
нужно всё разглядеть, перетрогать, учесть, описать —
разобраться сперва с этим залом,
прежде чем на пороге второго тревожить печать.
А сокровища все настоящие — там, за стеною:
многоустые фрески, орущие в уши о Той
Пустоте, что таима пока скорлупой ледяною
и фольгой золотой.
* * *
То глаз янтарный тигра, то цветное
пятно Миро… О чём, слепец, ты! Здесь —
всё царство Веронезе неземное,
вся роскошь Тициана, Рембрандт весь.
Все опахала Бирмы и Китая,
всё оперенье рая. И уму
не постижимо: для чего такая
цветущая бессмыслица Ему?
И разве Он, бедняк из Назарета,
почти дальтоник, знавший десять слов, —
дитя Творца безудержного цвета,
раскрасившего тысячи основ?
Сомнительно. Но ты, пленённый миром,
не видящий за бабочкою край
потусторонний, не мори эфиром
волшебную, иглой не протыкай!
* * *
Поначалу охватывал ужас —
иногда, лет с пяти, перед сном:
упершись, головой поднатужась…
нет, не сладит никто с этим дном!
Ведь не сладил никто. И не слажу
я. Не сладит никто никогда.
Боже, кто эту выложил лажу? —
навсегда, безвозвратно. Беда!..
Но с годами и страхи — тупее,
да и как воспрепятствуешь Ей? —
хоть романы-пиши-эпопеи,
хоть беги из Поляны своей.
* * *
А.С. Кушнеру
даже долгое это служенье,
рокотавшее звучно и млечно, —
это тысячелетнее жженье,
это пенье хорея и ямба:
всё сотрётся, как та пирамида;
разобьётся волшебная лампа,
где пылали любовь и обида.
Всё пожрётся безмерной пустыней
равнодушной, бестрепетной прозы
(голос ос, миражи без глициний,
воск без мёда и слёзы без грёзы)…
Но, быть может, о древнем вздыхая,
из немоты, что нет безответней,
кто-то вскрикнет: “О, матерь Ахайя,
пробудись — я твой лучник последний!”
Рождествено
Как у дочери мельника в нежном Межно,
в летнем ельнике страшно, темно и грешно;
и у щели нет выхода кроме как входа;
а пещеристый берег горяч и высок;
и сквозь иглы слепит воспалённый песок;
и извилиста Оредежь женского рода…
Как бы всё это не довело до беды!
Впору выпить, козлёнок, студёной воды
из копытца, набитого тут родниковой
нескончаемой струйкой, — и снова вернуть
человеческий облик. И двинуться в путь
к идиллическим пастбищам Англии Новой.
2 июля 1977
В тот день, когда он умер, двадцать два
мне стукнуло. И мы, конечно, пили
вино — друзья, подружки. И едва
ли тени смерти праздник омрачили:
увы, природа наша такова.
Он умер там. Но мы-то были здесь.
И место называлось Ленинградом —
и “вражий голос” заглушённый весть
его садам и кованым оградам,
его дворцам ещё не мог донесть.
Ни бабочки, увы, ни мотылька
не занесло в распахнутые окна
в значении загробного “пока!”.
И белой ночью нам не пела Прокна,
из страшного явившись далека.
Ещё его мы даже не прочли
(читатель был лентяй и молоденек)…
Вообрази убожество земли,
где нет в помине иностранных денег
и полевые лютики в пыли!..
Зато стихи здесь дивно хороши,
тем скрашивая утлые пейзажи, —
прибежища прижизненной души,
а может быть, Бог весть, бессмертной даже.
Унынье — грех, так лучше не греши!
…Чем кончится?.. Окурки и цветы,
бутылки опустевшие и склянки…
Но это — до. Потом увидишь ты
всю лицевую сторону изнанки —
блаженство вечно юной наготы.
Санкт-Петербург