Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2007
Из глубин
Владимир Строчков. Наречия и обстоятельства. 1993—2004. — М.: Новое литературное обозрение, 2006.
Владимир Строчков уже привычно воспринимается как поэт филологический. Отчасти он и сам это декларирует, назвав первую свою книгу (стихи 1981—1992 гг.) “Глаголы несовершенного времени”, а вторую — “Наречия и обстоятельства”. Согласимся с Андреем Смирновым (“Ex-libris”, № 18, 2006) в том, что Строчков действительно “любит превращения слов, игру морфем, столкновение падежей”.
Но, наверное, если бы все ограничивалось только игрой со скрытыми и явными цитатами да лихой словесной эквилибристикой, не был бы Строчков столь любим и популярен, в том числе и среди людей, от нынешней поэзии весьма далеких. Но в том-то и дело, что он — поэт своего времени. Очень уж несовершенного времени.
Несовершенное время не любит пафоса, вернее, настороженно относится к тем, кто его присваивает. Человеку, говорящему о насущном и важном, приходится ерничать, чтобы его приняли всерьез. А Строчков говорит о вещах, несомненно, насущных и важных:
…там под ребрами блиндаж в три наката —
и задумчиво глядит из окопа
то ли зумчатым очком аппарата,
то ли скопческим глазком перископа.
Говорит в переговорную трубку:
— Я четвертый, я восьмой, как хотите,
но пора остановить мясорубку,
цели нет, отбой, огонь прекратите!
Наблюдаю только ориентиры:
столько с веслами невест, санитарки,
столько юношей с ядром, дезертиры,
канониры, женихи, перестарки,
столько пористых костей, скудных фактов,
столько перистых мембран, перистальтик,
облаков, диаспор, систол, инфарктов…
прекратите же палить, перестаньте!
Он поэт довольно сумрачных, я бы даже сказала, готических конструкций. Словесные игры — химеры на стрельчатом соборе:
Скоро, скоро гигантской медведкой из недр революции выползет
страшный Сосо Джугашвили,
и полезут из всех плинтусов и щелей тараканы, клопы, многоножки,
термиты, жуки, пауки, мухоловки и гниды…
Страшно? Пророчество задним числом все равно остается пророчеством, и любой крупный поэт немножко пророк, от этого никуда не денешься. Тем более без чудес и знамений жить как-то скучновато.
Мне прохожий рассказал с предосторожностями —
на базарах толкуют небывалое:
были, люди говорят, многочисленные
чудеса и знаменья удивительные.
Власть сочла чудеса недозволенными,
объявила знаменья противоправительственными,
толкования их злонамеренными,
толкователей же несуществующими.
Но знамения вещь сверхъестественная,
чудеса тоже вещь неизъяснимая…
Ожидание грядущих бед, а то и катастроф — один из постоянных мотивов книги. Строчков — из тех поэтов, которые обретают голос, говоря именно о катаклизмах — минувших или грядущих…
…Сочась
там протекает время. Тень Отца
ведет в туннель. “О, ужас! Ужас! Ужас!..”
Там зреют гроздья крыс, и туже, туже
сжимаются объятия Кольца.
Верней, его отсутствия. Порода
проедена. И жрет себя с хвоста
замкнувшаяся эта пустота.
Нет выхода. Там только переходы.
Апокалиптические интонации? — да, но одновременно и несколько ернические. Если обращаться к ветхозаветным образцам, то Строчков — не столько безумный Иезекииль с его по-босховски глазчатыми колесами и видением Храма, но, скорее, Иона, побывавший во чреве кита. Недаром одно из стихотворений так и называется — De profundis (из глубины). Иона, напомню, послан был Господом пророчествовать в Ниневию, попытался от этой опасной участи бежать на корабле, плывущем в Фарсис, во время бури был выброшен сообразительной командой за борт, проглочен “большой рыбой”, а воззвав к Господу и будучи “извергнут на сушу”, принялся за прорицания бедствий и призывы к раскаянию со рвением просто-таки невиданным (“И чтобы были покрыты вретищем люди и скот и крепко вопили к Богу, и чтобы каждый обратился от злого пути своего и от насилия рук своих. Кто знает, может быть, еще Бог умилосердится и отвратит от нас пылающий Гнев Свой, и мы не погибнем”). Скот во вретище, вопящий к Богу? Что-то тут не то — какой-то в этом есть постмодернистский душок, недаром некоторые библеисты полагают Книгу Ионы позднейшей пародией, по недоразумению включенной в корпус “Пророков”. С другой стороны, быть может, Иона пророчествовал во времена, в чем-то сходные с нашими? Когда только так, не вполне серьезно, и можно было всерьез разговаривать с людьми?
Нет, ненадежно это все, неустойчиво.
Да, неустойчиво все это, ненадежно.
Тучных коров норовят снова сожрать тощие,
снова над Иерихоном трубят, аж слушать тошно.
…
Нет, чрезвычайно все это положение.
Да, положительно, все это чрезвычайно.
Недаром готовится явное жертвоприношение —
даром что будет оно от жертв сделано тайно…
Иона, надо сказать, нашел такие слова, такие Глаголы Несовершенного времени, что жители Ниневии покаялись и обратились. Господь город помиловал. Тем не менее Иона “сильно огорчился этим и был раздражен” — обещая кары на головы горожан, он выступал от лица Господа — ныне же, выходит, Господь отступился от него?
Что ему оставалось? Удалиться в пустыню и погрузиться в сон под развесистым растением…
СНиП. Шнапс. Снурре.
Сноп снов. Снусмумрик.
С нас вымрик.
Сонм. Сумрак.
Самый сон — кого?
Самисен и кото.
Происки Кокто.
Поэт надвигающейся беды чувствует себя в некоторой растерянности, когда ничего не происходит. В отсутствие внешней угрозы на первый план выходит иной, метафизический ужас, защититься от которого можно только иронией, игрой, словесной эквилибристикой — бесполезной, безнадежной, а потому особенно отважной. Совершенно необязательно знать о планах Господа относительно Ниневии, чтобы понимать — обречены все. Так или иначе.
Да кто сказал, что весь я не умру?
Что все мы не умрем? Хотетели халявы,
игратели в крапленую игру,
недодождемся мы посмертной славы,
но все развеемся, как облак на ветру,
накрапывая мелкую муру,
(и в этом — (только в этом) — будем правы).
Что остается? В почти напрасной надежде ждать божественного глагола или хотя бы намека на него. Намека на присутствие чего-то высшего. Смутного обещания — “все будет хорошо”.
Я почувствовал время — во мне; нет его вне меня.
Вне меня — неподвижность, тепло, тишина, паутина,
неизменная, полная вечность на все времена,
бесконечная сеть, золотая слепая путина.
Поезд тронулся, словно летучий голландец, а я
ничего не заметил: внутри золотого органа
плыл, зажмурив глаза, и за веками, вечность тая,
все мерещилась мне та мерефа, та фата моргана.
Ни тогда, ни теперь обернуться, вернуться назад
я уже не смогу: есть бумага, перо и чернила;
нет того языка, на котором возможно сказать,
у Мерефы, под Харьковом, в тамбуре — что это было?
Что было дальше с Ионой? Проснувшись он обнаружил, что растение, под которым он спал, высохло и зачахло, и очень “из-за растения огорчился”.
Ага, — сказал ему тогда Господь, — ты огорчился из-за растения, которого не растил, “Мне ли не пожалеть Ниневии, города великого, в котором более ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и множество скота”?
И это — единственный в Священной Книге случай, когда грозный Бог, стерший с земли Содом и Гоморру, повел себя милосердно. Как раз по отношению к тому городу, где проповедовал “несерьезный” Иона.
Ну, правда, нас числом поболе. Хотя правой руки от левой мы тоже не отличим.
А что я мог слепить, соединить?
Где мог привить какой-нибудь отросток,
перевивая с паутиной нить,
пробелы со словами и коростой
подсохшей речи залепляя суть
провалов между слов и неумело
латая дыры, верткие, как ртуть?
На фотоколлаже, открывающем собрание стихов, Строчков изображен с аквалангом.
М.Г.