Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2007
Возвращение в потерянный рай
Елена Хаецкая. Мишель. — СПб.: Амфора, 2006.
…целых два Михаила Юрьевича Лермонтова: законный сын и его младший брат, родившийся годом позже от крепостного актера. Они весьма схожи обличием, только один из них — печальный и мудрый поэт, а другой — лихой офицер и редкого задора бабник. “На смерть поэта” писал первый… а второй добавил к стихотворению запальчивую концовку. Кроме людей близких, никто не был посвящен в тайну существования двух братьев, повсюду знали одного Лермонтова с очень переменчивым характером. И даже убийцам двойников — а дуэль оборачивается в романе политическим убийством — пришлось сделать два выстрела, прозвучавших на большом расстоянии один от другого.
Тема двойничества, порой с оттенком мифологической андрогинности, переходит у Елены Хаецкой из текста в текст. Так, в романе “Варшава и женщина” мотив двойничества получил радикальное завершение: произошло слияние двух персонажей — в буквальном смысле. В более раннем романе “Бертран из Лангедока” он развит иначе. К центральному персонажу, Бертрану де Борну, “приставлены” два этических двойника, но они отнюдь не близнецы, а скорее “ухудшенные копии”. Оба они использованы Хаецкой инструментально: в ситуации духовного выбора Бертран де Борн находит спасительный путь (хотя и не без труда); худшая из двух “копий” явно предназначена к погибели; “копия” несколько менее пропащая испытывает колебания…
Двойничество в новом романе Елены Хаецкой играет две роли. Во-первых, оно само по себе завораживает автора, заставляет добавлять все новые подробности, все новые черточки к диалогу братьев, вплоть до художественной избыточности. Ненадолго происходит осторожный возврат к мифу об Андрогине: “Неявным, почти неуловимым для человека… способом болотный город Петербург творил свое обычное Алхимическое Делание, сплавляя обоих внуков Арсеньевой в единого Синтетического Внука, двуединую фигуру Андрогина, сросшуюся бедрами и боком: слева — красную, справа — черную”. Правда, в отличие от романа “Варшава и женщина”, речь идет лишь о духовном сращивании.
Во-вторых, оно так же в какой-то мере инструментально, как и в “Бертране из Лангедока”. Последние десять лет, если не больше, Хаецкая занимается чем-то вроде… художественного исследования любви. Притом любви в самом широком смысле этого слова. Любовь дальняя и ближняя, возвышенная и земная, любовь к Богу, к своей земле, любовь женщины и мужчины представлены в текстах Елены Владимировны, выходивших примерно с 1999 или 2000 года, обширной галереей образов. В некоторых случаях действие нарочито обрывается ею, когда тема любви достигает апогея, — даже если при этом происходит разрушение сюжетной структуры книги; более того, в упомянутом романе “Варшава и женщина” развал сюжета использован как литературный прием, крайне болезненный для читателя, но, думается, способный сконцентрировать его на “мэссидже”. Как в академической науке хороший специалист, издав по результатам защиты докторской большую обобщающую монографию, впоследствии может выдать еще три-четыре монографии более “узких”, так и Хаецкая год за годом выдает тексты, посвященные отдельным “сегментам” любви.
В широком смысле тема любви заявлена не сразу и не в фарватере основного действия. Эпизод на первый взгляд второстепенный, проходной, но по смыслу своему — ключевой! Два пятигорских священника получили предложение отпеть Лермонтова, хотя бы и против инструкции Святейшего Синода, приравнивавшей дуэлянтов к самоубийцам. Настроение образованного общества была таково: надо проявить снисхождение. Один из батюшек, молодой отец Василий, храбро воспротивился воле многих людей, дав решительный отказ. Другой, старый протоиерей отец Павел, долго колебался, но все же его уломали. Мучаясь вопросом, правильно ли он поступает, отец Павел склонен был приписать всё слабости своей и мужеству “коллеги”. Однако в конечном итоге размышления привели старика к иному выводу о позиции молодого священника: “Положим, прав отец Василий — да и отважен весьма; но все-таки во всем, что он творил сейчас, не было любви. Самым ужасным, самым убийственным образом не было любви (Курсив мой. — Д.В.)”. А если нет ее, то все прочее теряет смысл. Вот, собственно, главный ключ к роману.
По сравнению с этим все несообразности лермонтовской дуэли, пугавшие, да и пугающие до сих пор историков, и даже страшная смерть не одного, а двух человек, неотвратимо заложенная в сюжет книги, менее важны. Существенно важнее другое: раздвоив Лермонтова, Хаецкая создала себе превосходную лабораторию для исследования братской любви — как одного из проявлений “любви в целом”. Вместе с тем, сам факт существования необыкновенно сильного и цельного чувства между двумя братьями, на которых пришлось располовиниться Михаилу Юрьевичу, сам факт их бескорыстной привязанности друг к другу заливает светом весь роман. Два человека поочередно вытесняют друг друга из жизни явной, “законной”, дневной, в жизнь теневую, сокрытую. Однако даже в тех случаях, когда братья доставляют друг другу серьезные неприятности, оба, не задумываясь, прощают, уступают, смиряются. Ни разу за весь роман ни один, ни другой не сделали попытки добиться преобладания, стать выше, увеличить степень личной свободы за счет двойника.
До того, как братья обрели это чувство, в тексте царит непроглядный мрак, титаническая темень семейных отношений Лермонтовых и Арсеньевых. Будто в первобытном хаосе подготавливается не только рождение двух главных героев, но одновременно и появление космоса, где точкой опоры для всего и вся служит их братская любовь. Вот чувство возникло; бессмысленное вращение жерновов общества, государства, семьи получило смысл… Как только любовь исчезает — с гибелью братьев, — опять распространяется тьма, и в ней уместен лишь эпический плач бабки Арсеньевой, оплакивание катастрофы, исчезновения целого мира, державшегося на любви двух людей.1
На втором плане рождения, бытия и гибели этого универсума видна позиция автора, сформулированная последовательно, хотя и поданная приглушенно. Ее можно назвать пассеистской, притом пассеизм выступает как производная от “большого эскапизма”. Хаецкая наслаждается пребыванием в мире, созданном из классической литературы, грез об идеальной расстановке приоритетов (прежде всего любовь, вера, творчество, а потом все остальное), филологических игр и максимального удаления от пошлой современности. В сущности, Елена Владимировна сообщает читателю о том, что она в большей степени гражданка литературной мечты, нежели реальности, насквозь пропитанной трефовым интересом. Не “вообще мир плох”, нет! Мир может быть очень даже хорош, но к настоящему времени он основательно испакощен. И когда в тексте открывается описательный кусок, то есть речь от автора, он в той же степени насыщен специфической лексикой первой половины XIX столетия, в какой насыщена ею речь персонажей.
В данном случае Хаецкая предъявляет читателю общее настроение множества современных литераторов, столь разных, как, например, Наталья Галкина, Дмитрий Быков, Игорь Пронин, а также целый легион фэнтезистов. Если припомнить схожие мотивы в “Путешествии дилетантов” Булата Окуджавы, а потом строки Николая Минского о любви к миру, не связанному с действительностью, то станет ясно: у нынешней почти массовой склонности к “большому эскапизму” корни уходят и в советские времена, и даже в дореволюционные. Только сейчас образованный человек в подавляющем большинстве случаев уверен: “потерянный рай” невозможно ни воссоздать, ни даже просто создать, и, значит, саду не цвесть. Да и был ли он, этот “потерянный рай”, или все больше безумцы навевали золотые сны усталым умникам? Остается построить его в царстве грез и забредать туда время от времени ради утешения и припоминания высоких смыслов.
Худо в книге одно: время от времени автор сбивается на “перл” — особенно это видно на пространстве первой полусотни страниц. Ранг у Елены Владимировны не тот, чтобы оставлять плюшки, вроде “он кивнул головой” или “…метнул в супругу взгляд одновременно виноватый и вороватый и в то же время полный вины”. Впрочем, как знать: возможно, произошло “творческое вмешательство” редактора. К тому же конфузных мест в тексте совсем немного.
В январе 2007 года роману была присуждена премия “Иван Калита”.
Дмитрий Володихин
1 Лишенной, кстати, даже мельчайших намеков на эротизм.