Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2007
Об авторе | Турков Андрей Михайлович — критик, литературовед, родился в 1924 году в Москве. Автор книг о Салтыкове-Щедрине, Чехове, Блоке, Твардовском, Заболоцком, Федоре Абрамове, художниках Левитане и Кустодиеве, нескольких сборников статей. В “Знамени” печатается с 1950 года.
Ложь не живуща, у лжи короткие ноги, — уверяют нас старинные присловья и поговорки. Ан все не так просто. В том информационном цунами, которое что ни день захлестывает нас, часто не поспеть вовремя обнаружить и выловить прямую неправду, а та — шасть! и пошла себе гулять по белу свету год, другой, третий и уже чуть ли не обзаводится своего рода неприкосновенностью: дескать, уже и срок давности минул, когда ее в суд притянуть было можно.
Характерную в этом смысле историю поведала в своем недавнем романе “Интерес к частной жизни” Диана Тевекелян.
Героиня этой во многом автобиографической книги “не поверила своим глазам”, когда прочла в “Российской газете” 4 октября 2002 года интервью “А рукописи вправду не горят”, которое дал М. и Н. Черкашиным писатель Михаил Алексеев.
“Ему пришлось продолжить битву за публикацию самой сложной части романа (“Мастер и Маргарита” Булгакова. — А.Т.)”, — сообщают со слов писателя журналисты. И продолжают:
“Рассказывает об этом он так:
— С душевным трепетом отправлял я верстку январского номера (журнала “Москва”. — А.Т.) в Главлит. А когда она вернулась — ахнул: красный карандаш изрядно погулял по полосам. Цензура представила нам весьма обширные сокращения. Я немедленно отправился к председателю Главлита. Бой шел за каждую снятую страницу… Во всяком случае, мне удалось немало отстоять… Мы были первыми, кто исполнил мечту Михаила Афанасьевича — явили его творение народу…”
Волнующий эпизод, не правда ли? Но вот что пишет Д. Тевекелян, по чьему отделу (прозы) и проходил роман:
“Никак не мог Михаил Алексеев “совершить свой редакторский подвиг” (как утверждали доверчивые журналисты. — А.Т.). Не ходил к <…> главному цензору Романову с “Мастером”. Не был среди тех, кто явил булгаковский шедевр читающему миру”.
Ибо роман был — действительно, с великими трудностями и потерями — опубликован в последних номерах “Москвы” 1966 года и в январской книжке 1967-го уже смертельно больным главным редактором Евгением Поповкиным. Алексеев же занял этот пост только в 1968 году.
Прочитав обо всем этом, я припомнил другое, более раннее алексеевское же интервью, данное им уже после смерти Твардовского. Михаил Николаевич рассказывал о том, как в январе 1970 года на юбилее Исаковского Александр Трифонович, оказывается, в кулуарах не только хвалил алексеевскую прозу, но и выражал сожаление, что в редактируемом им “Новом мире” ее несправедливо критиковали.
История совершенно неправдоподобная уже потому, что якобы происходила в последние месяцы пребывания Твардовского главным редактором, в атмосфере жесточайшей травли журнала, примечательным эпизодом которой было известное письмо одиннадцати писателей “Против чего выступает “Новый мир”?” (“Огонек”, 1969, № 38), содержавшее самые тяжелые и несправедливые обвинения. Алексеев был среди этой команды.
Рассудите, читатель, возможен ли был для поэта такой, чуть ли не покаянный разговор с человеком из тех, кого он в дневниковых записях назвал “вурдалачьей стаей”.
Попытка вдовы Твардовского, Марии Илларионовны, опубликовать опровержение в той же “Литературной газете”, где было напечатано алексеевское интервью, осталась безуспешной.
“Эккерман” Леонида Леонова
Однако в такой простодушной наготе выдумка предстает далеко не всегда. Бывают и более запутанные случаи.
Леонид Леонов — одна из наименее изученных фигур нашей литературы. Шумно дебютировавший в 20-х годах прошлого века, сразу примеченный Горьким, не выходивший из обоймы наиболее чтимых писателей, лауреат Сталинской, а позже и Ленинской премий, один из первых Героев Социалистического Труда, он, однако, не только подвергался жестоким критическим наскокам, но и такое выдерживал в высоких начальственных кабинетах, что уже выглядело прелюдией к самым крутым мерам.
Неудивительно, что даже в последующие, уже, по ахматовскому выражению, вегетарианские времена Леонов вел себя в высшей степени осторожно, заметно сторонясь общественной жизни и писательского сообщества, отмалчиваясь тогда, когда многие так и рвались “к микрофону”, и решительно предпочитал “возделывать свой сад” как в кандидовско-вольтеровском смысле, так и в самом буквальном.
И у иных его конфидентов (а быть может, всего лишь почитавших себя таковыми) не было никакой возможности обнародовать услышанное от него в частной беседе, тем более что порой после нее, “вдогонку” раздавался телефонный звонок с настойчивой просьбой забыть все, о чем недавно было сказано. “Что уж скрывать, пугали беспрерывно, и бояться было чего”, — признавался сам Леонид Максимович.
Наверное, многие так и унесли с собой все доверенное им, не отваживаясь на роль, подобную той, какую сыграл скромнейший Эккерман, оставивший потомству подробную запись своих бесед с Гёте.
В отличие от них литературовед Александр Иванович Овчаренко, ныне покойный, которому довелось общаться с Леоновым уже по одному тому, что оба возглавляли работу по подготовке академического собрания сочинений Горького, с 1968 года вел записи, не так давно опубликованные О. Соловьевой-Овчаренко. “Почти служебные (вначале. — А.Т.) отношения, — утверждает вдова литературоведа в предисловии к книге “В кругу Леонида Леонова. Из записей 1968—1988 годов” (М., 2002), — постепенно переросли в дружеские, доверительные”.
Она оговаривается, что “при подготовке к печати приходилось “ужимать” некоторые повторы”. О правомерности и последовательности этих купюр судить трудно, поскольку в печатном тексте повторов все равно немало. Да оно и неудивительно, когда при многолетнем общении разговор естественно выходил и к ранее уже затронутым темам и сюжетам. Болезненно реагировавший на недостаточное, как ему казалось, внимание критики, писатель с особой охотой возвращался и к истории своих произведений, и к добрым отзывам о них Горького, и к гадательному будущему своего последнего, трудно рождавшегося романа. По-человечески понятны неоднократные упоминания о противоречивом отношении к писателю Сталина и о ранившем Леонова равнодушии последующих руководителей государства.
Вновь и вновь тревожат его горькие мысли о положении литературы в тогдашней стране вообще: “Какая драма: чтобы сказать правду, приходится обматывать ее во вранье”. Метко сказано и об “опасной тенденции — превращать литературу в прессу”.
В наши дни, когда полным-полно размашистых переоценок огромных событий прошлого века, более чем злободневно звучат леоновские сетования на то, что “мы обкрадываем революцию”: “Ведь какое было кипение крови, характеров, страстей. Я это видел. Я с такими людьми переходил Сиваш”. Или его размышления о взлетах и падениях социалистической идеи, о трагических судьбах Родины, требование к зарубежным, да и отечественным судьям “почтительнее… относиться к России”, “хотя бы из простой порядочности”, памятуя о ее великой роли в последней войне.
Случается, суждения и оценки большого и своеобразного художника бывают и весьма неожиданными, противоречащими общепринятым. В нашем случае было бы заманчиво счесть это описками “Эккермана”. Но не слишком ли их много, думаешь, несколько раз повстречав утверждения, что Лев Толстой… кокетлив, “Воскресение” — “стариковская выдумка”, Андрея Платонова “читать тягостно” и язык у него “блевотный”, пьесы Вампилова “как-то… не заинтересовали”, у Юрия Трифонова — “копание в быте” (экая, подумаешь, солидарность с презиравшейся Леоновым официозной критикой, талдычившей нечто подобное!), а уж рыбаковские “Дети Арбата” плохи потому, что “нельзя сокрушаться над несчастной судьбой похотливого мальчика (это Саши-то Панкратова! — А.Т.), не замечая драмы большого народа”.
Другое дело, что А.И. Овчаренко роль скромного Эккермана, похоже, не совсем по душе. Для него происходящие с Леоновым разговоры — “обмен мнений с Л<еонидом> М<аксимовичем>”. Для публикаторши же это тем более — “беседы двух думающих людей, интересы которых охватывают весь мир… нерядовых… в высшей степени мыслящих… двух сынов своего времени, верных сынов России”.
В результате этакого самоощущения “Эккерман” порой не стесняется вразумить своего “Гёте”, когда тот, например, в 1985—1986 годах “связывает большие надежды с Горбачевым”, верит ему и даже “дрожит за него”. — “Л.М., не обольщайтесь в отношении Михаила Сергеевича, — урезонивает “прозорливый” Овчаренко собеседника. — …Политикан, вот увидите… Не надул бы. Не верю я ему. Какова цель у этого “меченого”?”
И если для Леонова Солженицын, “конечно, талантлив”, а “Архипелаг ГУЛАГ” был “потрясением”, то собеседник готов не оставить камня на камне от этих произведений, будь то даже знаменитый “Один день Ивана Денисовича”.
“В ранних рассказах проглядывала (!) возможность стать настоящим писателем, — пишет этот “нерядовой”, по мнению Леонова, критик. — Но и то — замахнулся на изображение судьбы человека из народа, а мелкость изображенного объекта (!) подрывает само понятие человека (Берегись и Гоголь со своим мизерным Акакием Акакиевичем! — А.Т.). Может, свою психологию лагерного приспособленчества (!) отразил”, — не удерживается Овчаренко от прямого оскорбления многострадального автора.
Впрочем, особенно тягостно (позаимствую это леоновское словцо) читать те страницы книги, где голоса “верных сынов России” звучат и впрямь в унисон.
“Он кто по национальности? Не знаете? — интересуется Леонов. — Что-то его усиленно защищают “те””. “Она вся там”, — говорится о знакомой писательнице. “Потом он попал в определенное окружение, — повествуется о Твардовском, — потом с этим окружением скрепил связи родственно”. “А правда, что Распутина стали окружать, угождать ему люди, погубившие в свое время Твардовского?”
“Может быть, Михаил Сергеевич находится в плену “нечистых сил”?” — вопрошает Леонид Максимович о Горбачеве уже незадолго до смерти.
Иной читатель простодушно спросит — да о чем все-таки тут идет речь? Леонов же убежден: “А.И., вы же умный человек. Вы же все знаете, о чем я молчу”. — Да и не всегда он ограничивается многозначительным “молчанием”: “Я уважаю народ, сохраняющий себя тысячелетиями среди чужих, произнося тосты: “В следующем году — в Иерусалиме”. Но русскому писателю вернее оставаться среди своих”.
И собеседник тоже не прочь поговорить на эти темы, утверждая, к примеру, будто бы и в довоенный ИФЛИ “русских парней почти не брали”, и в Союз писателей “русскому… пройти как в игольное ушко”.
Свою лепту в развитие темы вносит и публикаторша овчаренковских записей, сетующая в предисловии на то, что он “достаточно хлебнул от русофобии, и в Институте мировой литературы, где проработал более сорока лет, и в Союзе писателей, где до него всегда дотягивалась “рука” очередного “интернационалиста” из ЦК, отнюдь не стремившаяся погладить его по головке”, а уж “особенно тяжким было его пребывание в редколлегии “Нового мира”, куда его почти насильственно (!!) отправили по решению ЦК” (не иначе как в порядке пресловутой “русофобии” и вследствие козней “интернационалистов”, а вовсе не потому, Боже упаси, что Овчаренко отменно отличился в нападках на “проштрафившегося” Твардовского накануне снятия последнего!). Мало того! Нам многозначительно сообщается, что “из шести новых членов редколлегии, пришедшей на смену команде А. Твардовского, было двое славян (в анализ этих подсчетов как-то совестно вдаваться. — А.Т.) — Д.Г. Большов и А.И. Овчаренко”, да и те потом “таинственно ушли из жизни”.
О том, что случилось с Большовым, заинтригованный читатель так ничего и не узна┬ет. Овчаренко же, оказывается, некие неизвестные сотрудники Литературного фонда уговорили взять путевки не на Рижское взморье, а в Ниду, где он и погиб во время купания, когда у вызванной “скорой помощи” не оказалось нужного прибора. Вдова уверена, будто “все было таинственным и странным” и, похоже, вновь подозревает в случившемся чью-то “руку” (уж не пресловутых ли “тех”?).
Вернемся все же к “Новому миру”, где, по утверждению всезнающего Александра Ивановича, “всесильный и однозначно настроенный аппарат, состоящий в основном из очень реактивных (?) дам, держал в руках всех редакторов, включая А. Твардовского”, и куда, как мы со всевозрастающим удивлением узнаем, “не очень рвались” новые талантливые авторы.
Пишет Овчаренко о бывшем главе журнала и такое: “После смены его я встречался с Александром Трифоновичем и всегда, еще с 50-х годов, был с ним в хороших отношениях”.
Между тем давно опубликовано письмо поэта от 16 февраля 1970 года, где упоминается “некий Овчаренко, который пытался опорочить мое имя в связи с провокационной публикацией моей поэмы “По праву памяти” за рубежом”.
Какие уж тут “хорошие отношения”! (Не вспоминается ли вам схожее интервью Михаила Алексеева?)
По совести сказать, подобные “описки” заставляют с большим сомнением относиться к достоверности и многих других “свидетельств”, содержащихся в этой книге. Вспоминают, что директор того самого института, где страдал от русофобии Овчаренко, однажды уличил его в явной неправде и в сердцах сказал, что он не Александр Иванович, а — Иван Александрович, имея в виду незабвенного Хлестакова.
“Результат импульсивного творчества”
Свои мемуары “Рваное время. Антилитература”, опубликованные в альманахе “Истоки” (2004, 2005), поэт Сергей Мнацаканян начинает с детских воспоминаний о Садовой улице и квартировавших по соседству знаменитостях.
“Его хрипловатый басок помнят многие, — говорится об одном из них, — как и репертуар с “шаландами, полными кефали” и прочей полублатной романтикой начальных лет советского раскрепощения”.
В этот портрет Марка Бернеса вглядываешься с некоторым удивлением. А вот и “когда-то широко известный и даже знаменитый советский поэт”, который, как будет сказано позже, “стриг советскую власть вроде мериносовой овцы, обросшей денежными чеками”, — Евгений Евтушенко.
Вы усомнились, не рано ли списывать его в архив? Но это еще цветочки. Раскройте главу под названием “Охранители”, где наш автор, который сам-то “ощущал себя абсолютно свободным, раскрепощенным человеком” (запомним эту самохарактеристику), обличает тех, кто стоял “на страже государственной идеологии… а может быть, просто на страже своих интересов… кто подчинился, сломался, приспособился и даже не помышлял разогнуться”.
Что ж, таких было немало. Но, подобно героине Д. Тевекелян, я не поверил глазам, обнаружив следующий портрет “одной из охранительниц”:
“Сухая, как Баба-Яга, напряженная и цепкая Маргарита Алигер… Одна из жен Александра Фадеева. Написала поэму про Зою Космодемьянскую. В семидесятые годы взялась поддерживать молодых московских поэтов”.
Неопровержимые доказательства “охранительной” деятельности налицо! Есть, правда, досадный небольшой, лет этак в двадцать пять, пропуск. В частности, пятидесятые годы, когда “Баба-Яга” вкупе с другими такими же отъявленными охранителями — Казакевичем, Паустовским, Кавериным, Беком, Тендряковым — выпускала сборники “Литературной Москвы”, где не только возвращались читателю стихи Ахматовой, Цветаевой, Заболоцкого, но и публиковались столь “приятные” режиму яшинские “Рычаги”.
И, видать, своя своих не познаша, когда именно Алигер публично обвинял во всех антипартийных грехах Хрущев (которого, кстати сказать, “раскрепощенный” мемуарист без обиняков именует “лысым идиотом”, а чтобы и Запад почтить, вдову Кеннеди честит не просто “неверной”, но и “рыжей и алчной вертихвосткой”).
Со своей стороны Мнацаканян прибавляет к алигеровским грехам и то, что, когда ее младшая дочь “отвалила (о, великий, могучий, свободный русский язык! — А.Т.) жить в туманный Альбион”, Маргариту Иосифовну все же пускали за границу, в чем проницательный автор усматривает хитроумную “оперативную разработку” соответствующих органов, призванную доказать мнимый либерализм режима, которому, как мы теперь знаем, истово служила “сказочная подруга Кощея” (Алигер сиречь…).
Что поделать! Несколькими строками выше Мнацаканян поведал нам, что “писал что в голову придет”, а позже поделился и таким умозаключением:
“К сожалению, в те годы я очень и очень многого не знал. Однако незнание и некоторая как следствие этого наивность (!) мне, конечно, очень помогли”.
Не всегда, однако, — думаешь, встречая, например, следующую строфу, видимо, самолично изготовленную:
…Империя стояла на костях,
не зря ее опричники кровавы —
ее гайдары, фрунзе, окуджавы,
что вскоре тоже превратились в прах…
Боюсь, как бы поклонники Булата не кинулись на сочинителя с кулаками, и потому спешу сказать, что, вероятно, он имел в виду отца поэта, равно как не Егора Гайдара, а его деда — писателя. Но, какие бы грехи за ними ни числились, и они, и Фрунзе все-таки в ранг кровавых опричников возведены совершенно понапрасну.
А дело, видно, в том, что — как давно сказано — проклятая рифма толкает всегда говорить совершенно не то. Как было устоять перед таким соблазном: державы — окуджавы!
Подозреваю, что сходной причиной порождено и такое откровение мемуариста: “гениальные гениталии Обри Бердслея пронзают душный воздух отечественной истории” (гениальные — гениталии, — ах! до смысла ли тут!).
Когда же мемуаристу вздумалось потревожить тень другого художника, ему “постной” нормативной лексики не хватило: “черные сарафаны Тулуз-Лотрека — вот тебе и о…тельный Мулен-Руж” (у автора, естественно, вместо точек — известное заборное словцо).
По сравнению с такими красотами мысли и стиля даже как-то не поражает, когда мемуарист-забавник шуткует над отечественной словесностью: “Один российский гуманист из прошлого и даже позапрошлого века вымолвил что-то вроде того, что человек создан для счастья, как Боинги для полета”. У злополучного Короленко место Боингов занимала старомодная птица.
Но не огорчайтесь, Владимир Галактионович! С современниками автор вовсе не церемонится. Прочитав о том, что здание бывшего кинотеатра намеревались передать “то ансамблю Спивакова, то еще (!) какой-то дурно поющей эстрадной звезде”, хочется думать, что пишущий такое попросту не в ладах с языком, но какую же строжайшую ревизию производит он собственным коллегам!
“Старый поэт” Рудерман со своей “парой песен” (ох, язык, язык!) отделался всего лишь тем, что из Михаила стал Исааком (много чести — всех их помнить!). Зато остальным не поздоровилось.
“Старый Вознесенский… наивно смотрит уже детскими глазами…” (курсив мой. — А.Т.). После любезностей, расточавшихся автором по адресу “Бабы-Яги”, казалось бы, нечему удивляться, но столь беспощадный медицинский “диагноз” бьет уже все рекорды бестактности.
Далее — всем сестрам по серьгам: “Тоскливые эмигрантские ландшафты Бродского”, от “мучительной зависти” к которому “не может отряхнуться” Наум Коржавин; “мистификатор и биллиардист Межиров”, который стихи-то еще пишет, “но уже не различает номера на боках биллиардных шаров” (очередной диагноз, или, быть может, и некоторое сочувствие?). И — раззудись, плечо, размахнись, рука! — “когда-то самый знаменитый из них (некий “рефрен”: помните начало мемуаров? — А.Т.), который в семьдесят лет ходит в розовых джинсах, остро чувствует это (?), пытаясь приватизировать общественную дачу…”.
Умолкаю! Теряюсь перед этим мастерством портретиста, серьезностью и глубиной литературного анализа и этой (ох, в плагиат впадаю) “мучительной завистью”… тысяча извинений!!! — перед этим гражданским негодованием по поводу “грехопадения” собрата, Евгения Евтушенко.
“Все, что пишу, — результат импульсивного творчества”, — не скрывает мемуарист своих творческих секретов.
С этим не поспоришь. Да и не хочется… Но ведь уже скоро третий год, как кто-то где-то может сию прозу прочесть, а то чему-нибудь и поверить!
Куда конь с копытом…
Вы еще не забыли воспроизводимых А. Овчаренко леоновских слов об “определенном окружении”, которое и “погубило” Твардовского, и собственных “эккермановских” — о “всесильном аппарате” из неких “реактивных дам”, державших поэта в руках?
Увы, мотив этот живуч и повторяется на разные лады, не всегда, слава Богу, имея специфическую националистическую окраску.
В определенной степени он вполне созвучен традициям “доброго старого” советского литературоведения, когда Блока тоже губило символистское, Маяковского — футуристское, а Есенина — имажинистское окружение.
Потом настал черед проделать подобную операцию и с Твардовским.
Уже в процессе его “снятия” (на благозвучном бюрократическом новоязе — “освобождения от обязанностей главного редактора”) от поэта добивались, чтобы он сам уволил своих ближайших, часто многолетних сотрудников, ибо, дескать, все “ошибки” журнала — дело исключительно их рук. И в печатной критике “Нового мира” “переносили огонь” с действительной мишени, самого его главы, на других работников. Так, в наиболее одиозной из подобных статей — вышеупомянутом “письме одиннадцати” в софроновском “Огоньке” — имя Твардовского не было названо ни разу.
Из дневниковых записей Александра Трифоновича видно, как возмущала и оскорбляла поэта эта попытка “обелить” его за чужой счет и представить всего лишь послушным орудием в чьих-то руках.
К величайшему сожалению, определенный вклад в проблему “Твардовский и его окружение” внес позже не кто иной, как А.И. Солженицын, не пожалев в книге “Бодался теленок с дубом…” самых жестоких слов для характеристики главных сотрудников редактора.
И с каким восторгом подхватили и доныне приводят сказанное им деятели вполне определенного толка!
“Внешне — друзья, соратники, а ежели глубже копнуть… — читаем в недавней статье “Кому принадлежит Твардовский?” смоленского поэта, самозванно ходящего в учениках Александра Трифоновича. — …Такое вот окружение. Врагу не пожелаешь…” (“Наш современник”, 2006, № 10).
Между тем стоит перечитать солженицынскую статью “Богатырь” (“Новый мир”, 2000, № 6), написанную по случаю 90-летия со дня рождения поэта, чтобы увидеть: автор “Теленка…” признает, что далеко не во всем был тогда прав, поскольку “был ожесточен борьбой с советским режимом и различал только заборы цензуры”, “так был распален борьбой с режимом, что терял национальный взгляд и не мог тогда понять, насколько и как далеко Твардовский — и русский, и крестьянский…”.
Разнофамильные смирновы могут возопить, что все это — только в защиту самого “богатыря” и что Солженицын отступается от сказанного ранее не во всем: “Я только видел, что его окружение — все правоверные коммунисты; не видел, как он держит плотину от потопления чужестью”, — чужестью этого окружения, дескать!
Думаю, однако, что определение “чужести” уже было дано Александром Исаевичем несколько выше, когда он говорил о “противостоянии Твардовского наплыву художественной и национальной безответственности”, ныне, по основательному мнению автора статьи, дошедшего до крайних пределов.
Иначе как-то не вяжутся восславляемые Солженицыным “такт Твардовского в ведении “Нового мира”, его вкус, чувство ответственности и чувство меры”, “правильный дух”, который он ощущал, с тем, чтобы “чужесть” преспокойно орудовала у него под носом, в собственной редакции.
На мой взгляд, лишь в крайнем запале можно было столь уничтожающе писать в “Теленке…” о “недобром духе” Твардовского — А.Г. Дементьеве, в чьем прошлом были немалые грехи, но чье изворотливое дипломатическое искусство в “Новом мире” преследовало одну-единственную цель — уберечь от угроз и бед журнал и великого поэта, к которому он был искренне привязан. И совсем уж удивительно приписать, пририсовать “настороженные уши и вынюхивающий нос” честнейшему А.И. Кондратовичу, который в журнале и его главе просто души не чаял!
А ведь (так уж повелось) куда конь с копытом, туда и рак с клешней! И вот уже мнимый выкормыш великого поэта прокурорски вопрошает:
“И куда же, коварно пользуясь известными человеческими слабостями капитана (т.е. Твардовского, “отца” своего, по отношению к которому “сын” тут играет роль, известную еще с библейских времен. — А.Т.) и умело потакая им (!!),“поднаправлял” журнальный корабль матерый большевик Дементьев?” А широко известную близость Владимира Лакшина к Твардовскому объявляет всего лишь “показной”.
Ну, не ему ли верить! Сказано же в его мемуарах, печатавшихся в смоленской глубинке, до поры до времени от глаз подальше:
“Плотным, непробиваемым кольцом окружен был главный. Но все-таки (я) просачивался сквозь любые заслоны к ясноголубому взору всегда так занятого, но ни разу не отказавшего мне в приеме земляка.
…Участвовать в нашем разговоре никто не имел права. Так было заведено”.
Жаль, что, как говорится, старожилы такого не упомнят…
Не впервой Виктору Смирнову, как истопнику в известной галичевской песне, открывать нам глаза на то, что происходило в “Новом мире”. В 1988 году он вместе с землячкой писательницей Ниной Семеновой и кандидатом филологических наук А. Рыленковым (не путать с отцом, к тому времени давно покойным!) опубликовали в журнале “Молодая гвардия” (№ 7) статью “Об одной спекуляции”, рьяно защищая пресловутых “одиннадцать”, объявляемых “лучшими представителями советской литературы”, и, подобно им, утверждая, что это “ближайшие “помощники” главного редактора… протаскивали на страницы популярного издания произведения весьма сомнительного содержания”.
Нынешняя же смирновская статья вызвана главным образом тем, что дочери великого поэта, Валентина и Ольга Твардовские, давно и последовательно выступали против существовавшей практики присуждения премии, носящей имя отца, когда одними из первых ее получили как раз… Виктор Смирнов и Нина Семенова, а состав жюри конкурса и его работа оставались тайной за семью печатями.
Теперь один из учредителей премии — Администрация Смоленской области — изменяет этот порядок. И не стерпел такого Виктор Смирнов!
Теперь он обрушивает громы и молнии не только по прежним, уже известным нам адресам, но и на “дщерей” “отца” и “учителя”, которые, оказывается, своей критикой “пошли в яростное наступление на несчастную, нищую Смоленщину”.
“Вовсе и не родина отца интересует дочерей, а всего лишь — премия его имени”, — гремит наш Савонарола (как будто они ее для себя добиваются!) и обвиняет “дерзких” в огульном “уничижительном отношении… к лауреатам премии”, клятвенно утверждая, что среди последних нет “ни единого графомана, которые, как хорошо известно, обладают гениальными пробивными способностями”.
Между тем и многие земляки автора, и сторонние наблюдатели отнюдь не склонны умалять означенных способностей непотопляемого, то бишь бессменного председателя правления Смоленской областной организации Союза писателей России, лауреата не только премии имени своего “крестного отца”, как он именует Твардовского, но и целого ряда других, — Виктора Смирнова. Совсем недавно этот поэт, по своему собственному горделивому выражению, “не продающийся за чечевичную похлебку так называемому “демократическому режиму””, получил еще и премию Центрального федерального округа РФ. И кто же усомнится в том, что это опять как-то само собой вышло…
Однако вернемся к главной, заботящей меня проблеме.
Перед нами — несколько примеров производства своего рода фальшивой монеты — всяческих лжесвидетельств о памятных нам людях и событиях.
Появившись на свет не только по причине хлестаковских повадок своих “родителей”, но и в силу некоторых групповых интересов, да и в результате нашего общего невнимания, а то и легкомысленного пренебрежения к “этим глупостям”, они тем временем могут в чьем-то сознании и укорениться, отнюдь не безвредно.
Потому и хочется, чтобы мы вовремя изымали из “обращения” подобные фальшивые купюры.