Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2007
По традиции на Святках, как обычно, в Овальном зале Библиотеки иностранной литературы им. Рудомино, состоялась торжественная церемония вручения премий журнала “Знамя”. По итогам 2006 года премий удостоены:
Александр Архангельский за повествование “1962. Послание к Тимофею” (№ 7) —
премия “Глобус”, назначенная Всероссийской государственной библиотекой имени Рудомино;
Инна Лиснянская за монороман “Хвастунья” (№№ 1—2) —
премия за патриотизм, назначенная Советом по внешней и оборонной политике;
Дарья Маркова за статьи “Царство Азефа” (№ 3) и “Новый-преновый реализм,
или Опять двадцать пять” (№ 6) —
премия “Дебют в “Знамени”;
Мариэтта Чудакова за статью “Был Август или только еще будет?” (№ 8) —
премия за произведение, утверждающее либеральные ценности;
Елена Шварц за цикл стихотворений “Китайская игрушка” (№ 6) —
премия за артистизм.
Публикуем выступления лауреатов.
Александр Архангельский
Я благодарен редакции журнала “Знамя” и всем, кто имел отношение к присуждению знаменской премии — спасибо большое! Доброе слово и кошке приятно, а насколько человек лучше кошки.
Я написал книжку о том, о чем может написать каждый, — о годе своего рождения. И не просто посвятил, а именно адресовал ее своим детям. И детям своих друзей. Чтобы они моими глазами увидели ту историческую точку, через которую проходит прямая (или кривая?) частной человеческой жизни. Именно моими глазами; это ведь не исторический труд, это всего лишь семейная версия общей истории. Сам я, в свою очередь, знаю события, о которых говорю, лишь в отдаленном отражении, в мягком свете маминых недоговорок, вижу их в черно-белом образе семейных фотографий. Многое додумываю, кое-что привираю. Но ведь так делали и наши родители, когда посвящали нас в тайну своей жизни, и дети наши поступят точно так же, когда будут разговаривать с нашими внуками. Собственно, домашний разговор об истории — одна из главных задач литературы; исполнением этой задачи она часто брезгует, но от приятного долга объясняться со следующим поколением ее никто не освобождал.
Разумеется, от занудного назидательства воротит скулы. Конечно, цель поэзии сама поэзия. А мораль в конце рассказа способна рассказ погубить. Ну так и не надо морализировать. Ни в конце, ни в начале. Но говорить по душам о важном — необходимо.
На кованых дверях Ватиканской апостольской библиотеки изображены разнообразные поучительные сценки, аллегорически обозначающие всеобщность человеческого знания. От математики до словесности. Чем занимаются ватиканские математики, не помню. Философы там кормят голубей и беседуют. А литераторы окружены детишками и то ли читают им стихи, то ли воспитывают словом. Если они этого не будут делать, зачем, спрашивается, они вообще нужны?
…Думал ли я, когда с отвращением сдавал институтские экзамены по советскому литературоведению, что сам, по доброй воле, заговорю о воспитательной роли литературы. А ведь заговорил. И ничуть о том не жалею.
Инна Лиснянская
Стоило мне в “Хвастунье” под видом хвастовства поплакаться, что за свои семьдесят лет, можно считать, я лишь один день в году бывала за границей, как жизнь изменилась, и я уже третью зиму перезимовываю в Иерусалиме у своей дочери. Недаром у бильярдистов есть поговорка “бильярд слезу любит”: поплачешься — и шар в лузе! Так вот, сижу я перед дверью на балкон, смотрю на едва желтеющую акацию с зелеными попугайчиками на ветках, смотрю на пронзительно-синее небо, на тревожно-сгущенное солнце в довольно тревожном воздухе Израиля. Но я не об этом. Я о том, что смотрю вовне и думаю: а не позвонить ли мне в “Знамя”, куда я отправила новый цикл стихотворений? Дозваниваюсь до Натальи Ивановой, и она меня огорошивает: “Садитесь и пишите свою малую нобелевку, вам редколлегия присудила ежегодную журнальную премию за “Хвастунью””. Я, конечно, очень радуюсь. На первых порах. А на вторых порах пугаюсь, как это мне речь писать, тем более связанную не с виршами, а с прозой? Общих мыслей у меня не бывает. Ну иногда перекинется в голове радужная дуга от Пушкина до Шишкина и исчезнет. Да и то, наверное, эта мысленная кривая — по созвучию.
Похвастаю, люблю свои устные рассказы рассказывать, ибо ничего умного сказать не могу. Вот и начала я в конце 1999 года записывать устные рассказы, вставлять их, как и рассказывала, в беседы со своими близкими друзьями и знакомыми. А то и вовсе вспоминать о них и о разных жизненных ситуэйшенах. И пошло-поехало. А пойти-поехать спровоцировал компьютер, подаренный мне к семидесятилетию Семеном Израилевичем. Сидишь перед экраном, а из него на тебя жизнь так и прет. И видишь ты себя и других ну прямо как в кино. И это писательство так тебя на воздуси возносит, что с утра до ночи строчишь. Еще бы не возноситься! Это — не стихи: напишешь — и все. Как будто из воздушного шара весь воздух вышел — и никакого тебе полета, никакого тебе продолжения… Разве что час-другой померещится, что написано неплохо, а там уже видишь, что не то, и вовсе скукоживаешься, охлаждаешься. Проза — дело иное. Вечером вылезаешь из-за компьютера со счастливым чувством, что завтра продолжится это самозабвенное блаженство. Но не очень-то — самозабвенное. Потому что с детства знаешь свою рассеянность и пишешь лишь то, что запомнено наизусть. Ведь не дай бог перепутать людей, если ты о существующих или о существовавших повествуешь.
Похвастаю одной историей, которая уже во вполне зрелом моем состоянии о многом меня предупредила и кое-чему научила. Это было году в 1972—1973 в доме творчества в Переделкине. Как-то я зашла поиграть в шахматы к одному пожилому импозантному писателю, хорошему знакомому Булгакова. У него был чудный слух на стихи и на прозу, но только не на свою. Я застала его не в лучшем настроении и решила посмешить:
— Знаете, сейчас насмешу вас! Мне этот курьез рассказал один писатель, кто — не запомнила, помню только, что писатель неинтересный, посредственный. Однажды он, такой же большой любитель шахмат, как и вы, поехал в дом творчества в Коктебель. Там он после полдника играл с одним молодым человеком и выигрывал. А тут приезжает в Коктебель гроссмейстер Розенталь. Или Лилиенталь. Обойдусь без фамилий, точно не помню и могу гроссмейстеров перепутать. И несколько раз днем писатель встречает гроссмейстера, идущего с молодым партнером писателя и говорящего ему: “Ну что это никак не везет мне, опять я вам проиграл!” Тут этот посредственный писатель и подумал: “Гроссмейстер не может выиграть у того, которого я обыгрываю. А не попробовать ли мне сыграть с гроссмейстером? И предложил ему партию. Тот согласился. Ходов через пятнадцать гроссмейстер объявил писателю мат. Бедняга крайне удивился:
— Простите, но как так получается, что вас обыгрывает молодой человек, которого, как правило, обыгрываю я?
— Но я с ним играю в теннис! — ответил гроссмейстер.
Тут я расхохоталась, улыбнулся и мой слушатель. Потом поднялся во весь свой не по возрасту прямой рост и поцеловал мне руку:
— Чудесно! Но эту смешную историю рассказал вам я.
Какой конфуз! Однако, к чести этого писателя, он на меня не обиделся, продолжал слушать мои вирши, говорить о Булгакове и играть со мной в шахматы. Но своих произведений мне больше не дарил и не показывал.
А я с той поры еще более внимательно следила за тем, кто и что мне говорит. Вот и когда “Хвастунью” писала, была на стреме — никого ни с кем и ничего ни с чем не перепутать. Начала писать в Москве, а закончила уже на даче в начале 2000 года. Не без трепета дала произведение прочесть Семену Израилевичу. Отдельных кусков не показывала, боялась — обругает, как некоторые стихи, и охота пропадет дальше писать. А у прозы — вдохновение длительное. Но Липкину вещь очень понравилась. А может быть — нет. И он просто хвалил меня, чтоб в семейных отношениях не образовалась трещина. Ведь стишок поругать — только царапнуть, мол, другой напишешь. А обругать толстую рукопись — все равно что брешь пробить. Но шучу, ему и впрямь “Хвастунья” понравилась, если посоветовал: “Предложи в журнал”.
Но нет, я это писала для себя, а не для печати. И все же вещь решила показать Наталье Ивановой, не как зам. редактора “Знамени”, а как нашему с Липкиным другу, тем более — соседке по даче. Если читали “Хвастунью”, то знаете, что почти всех своих соседей я обожаю. Наталья Борисовна прочитала и сказала, что вещь еще рыхлая, надо бы мне ее сократить за счет бакинских историй и затянутой Швейцарии. Я задвинула “Хвастунью” в нижний ящик комода и позабыла о ней. Вдохновения больше не было. Да и как переделывать? Это ведь не из борща вылавливать избыточную картошку или корень петрушки. А насчет того, что в свое удовольствие писала, это правда. Сейчас мне советуют друзья, знающие еще множество моих устных историй, написать еще одну воспоминательную прозу. И я недавно было взялась. Но вдруг поняла, что вижу на экране не только себя и своих героев, но и читателя. Да и некоторых героев своим весельем могу обидеть. Научена на “Хвастунье” горьким опытом. И бросила писать. А видеть читателя — все равно что на сцене ему угождать.
Летом 2005 года Наталья Борисовна мне напомнила о “Хвастунье” — сделала ли с ней что-нибудь? Попросила дать на прочтение. Я вернулась к рукописи. Картошка, и капуста, и петрушка в этом борще давно засохли, и мне легче было выдергивать из текста ненужное. И действительно, к чему так много Швейцарии, где жил сам Набоков, а теперь живет Шишкин? Сокращать бакинскую коммуналку мне все же было жаль. Но искусство требует жертв. И раз надо для гармонии, то надо. Вроде бы, что могла, я все сделала. Но еще два месяца колебалась — отдавать в печать такую личную вещь или оставить на без меня. Показывала близким друзьям, но они ничего меня позорящего не находили и подбадривали. Я благодарна и Елене Владимировне Хомутовой, внимательному редактору. Теперь я ни о чем не жалею. “Хвастунья” даже отдельной книгой вышла. И все же жалею, что на меня страшно обиделась моя швейцарская героиня, которую я очень люблю, но которую, как и себя, описала иронически! Оказывается, о себе — сколько хочешь, а над другими не иронизируй. Вот и еще мне урок. Век живи — век учись, все равно помрешь…
Но пока я еще совершенно живая хвастунья, хочу поблагодарить жюри “Знамени” за оказанную мне честь.
Дарья Маркова
Воспользуюсь случаем, чтобы не только поблагодарить редакцию журнала, но и обозначить настигший меня по поводу этой премии разлад между чувствами и мыслями.
О чувствах сказать проще: это удивление, радость и благодарность.
О мыслях не то что бы сложнее, но точно не слишком вежливо, потому что не могу не отметить определенной иронии в получении премии “Дебют” после сказанного мною о дебютирующих в статье, за которую, в частности, премия и вручена. Разумеется, понятно, что речь идет не о “возрастном” дебюте — премировали в этой номинации и молодых, и состоявшихся уже авторов, и тех, кто вовсе обычно не пишет в толстые журналы, но вот набрел на тему или тема на него, не удержался, написал, предложил и — заинтересовал. Ясно и то, что имеется в виду дебют на страницах журнала “Знамя”, а в моем случае еще у’же — появление первых развернутых статьей, так как в роли одного из “наблюдателей”, авторов рецензий, присутствую здесь уже несколько лет.
В результате к названным выше чувствам прибавляется еще и страх поощрения (на Святки самое время поговорить о страхах) — поощрения молодости за молодость, просто за появление, за неизвестность имени, несмотря на то что журнал декларирует другую позицию. Но декларации обычно не помогают. И сейчас чувствую действие той самой соблазнительной опасности: остаться вечно начинающей, вечно подающей надежды. Не изобрету ни велосипеда, ни хотя бы колеса, если скажу: часто легче не знать, что о тебе думают (во всяком случае, людям определенного склада). Легче не признавать себя критиком, хотя бы и начинающим. Легче признавать себя младшим, начинающим, чем профессионалом. “Я не волшебник, я еще только учусь”… Правда, в его случае это не мешало действовать, хотя и служило ненужным оправданием, но ему можно, он — персонаж, он вечный мальчик-паж, ученик, и в пределах своей сказки ему не вырасти. Не положено. Да и не нужно.
Если уж о страхах. Сейчас кажется, что это дебют, который сложно развивать. Брюзжать мне рано, да и речь не о пресловутых семи смертях — хоть критики, хоть самой литературы, писателя или читателя. О том, что толстые журналы и “их” критика носит характер общения в клубах по интересам, и интереса даже может быть много, но по большей части “не дальше порога”.
Не удержавшись, приведу цитату из немзеровского свежего годового обзора (28.12.2006): “…при отсутствии выраженных журнальных стратегий, при “клубном” характере журналов, печатающих одних и тех же авторов, при давно сложившемся политесном плюрализме критика теряет всякую привлекательность даже для читателя-энтузиаста. Грубо говоря, перестает быть “литературным фактом””. Чем становится? Как бы не самоцелью. Известно же: есть журнал, должна быть и критика, в результате книжки разбираются на картинки вместо того чтобы провоцировать переживания, идеи и полемические статьи.
А кто такой в этом случае критик? Это имя существительное или прилагательное? Если тот, который в газете, он прилагательное, потому как к своему месту приложен, а тот, который время от времени в журналах публикуется, — покамест существительное. Существует, стало быть. А существительное — собственное или нарицательное? Вот если свое суждение по разным вопросам имеет — собственное, если ж от него одни нарекания, тогда нарицательное. Чаще одушевленное, да не всегда. Роду бывает и мужского, и женского, а уж склоняют они друг друга на все лады. Да, среди тех, которые прилагательные, тоже разные есть: качественные, относительные да притяжательные, последние — это которые от своего издания ни на шаг.
Что ж, силен Митрофанушка в грамматике. Но здесь и сейчас, к счастью, больше поддерживает присутствие живых, работающих критиков. Значит, вместо намеков на то, что младшим все-таки нужно “особое приглашение”, остается заняться делом.
Спасибо.
Мариэтта Чудакова
Российский человек вступает в возраст зрелости не тогда, когда залихватски начинает повторять тютчевские строки про ум и общий аршин, а когда и впрямь с некоторым ужасом вдруг понимает, что его страна действительно не вполне доступна разуму и в большом, и в малом. Нет, многое в ней вполне поддается трезвому анализу — и просто должно, обязано быть ему подвергнуто: без этого само движение в историческом море становится хаотическим. Но одновременно надо признать, что там и сям нам непременно будут встречаться фрагменты, трезвому пониманию не подчиняющиеся.
Недавно на лестничной площадке люди, присланные из Мосэнерго, меняли мой счетчик.
Я опускаю то обстоятельство, что электриков обещали прислать полтора года назад, причем не позже, чем в течение месяца. И то, что я так и не знаю, почему больше двух лет платила, как если бы у меня дома работала фабрика (сказали в том же Мосэнерго). Но это я непостижимым не считаю, потому что знаю — есть кто-то, для кого тут нет никакой тайны. Я — о другом.
Двое электриков — один высокий, с лицом седовласого актера, другой — молодой простец, действовали так: старший стоял, упершись лбом в стену, а руками крепко обхватив ноги младшего, который сидел у него на плечах и ловко шуровал в сплетении проводов. Это вполне умопостижимо, при необходимости так работать возможно. Но когда я предложила вынести им удобную стремянку, оба решительно отказались. Я не поверила ушам, стала их уговаривать. Непреклонны были оба, и тот, кто наверху (его еще можно было понять), и тот, кто внизу — что, согласитесь, уже вовсе было непонятно. Так они и работали — около часу.
Вот здесь-то, именно здесь Россия и не дает нам ответа.
Признаюсь — я не очень люблю, когда некие объекты, не относящиеся к сфере веры, прикидываются необъяснимыми. Я пыталась подобрать хотя бы хлипкое объяснение их решительного выбора — но так и не сумела. Зато, не скрою, в этом эпизоде мне стала мерещиться какая-то большая метафора почти всероссийского отказа от Стремянки, увиденной как ненужная новация — когда и без нее было неплохо и давно привычно. Дело ведь кое-как движется. И по видимости — все при деле.
Присмотримся с этой Стремянки к сегодняшнему всероссийскому ландшафту.
Почти никто не стремится к преодолению социальной разобщенности, к такому структурированию общества, которое исключало бы жесткую вертикальную его организацию. Исключало передачу всей власти наверх, а предполагало бы открытую политическую конкуренцию по твердым правилам. Эту Стремянку полноценных демократических процедур у нас упорно не хотят осваивать. Предпочитают, чтобы власть сидела на плечах общества (обоим привычно и потому удобно — “суверенная демократия”) и копалась в мудреных проводах, иногда снисходительно оповещая нижестоящих (которым снизу, естественно, ничего не видно), что национальные проекты реализуются полным ходом. Так выглядит сегодня вертикаль власти и знаменитая стабильность.
Еще одна необъяснимая история — с деньгами. Богатые давно не скрывают, как они богаты. Мы не швейцарцы какие-нибудь, чтобы, имея на счету миллиард, скромно ехать по Женеве в трамвае. Бедные тем более не скрывают, что они — бедные. Не видать только людей среднего достатка. Почти невозможно на бескрайних российских просторах услышать простенькую фразу:
— Сейчас я живу неплохо.
Хотя, судя по статистике, таких как раз немало и все время становится больше.
Поскольку принято богатых, завидуя, презирать, они показывают себя гораздо хуже, чем есть, предъявляя всеобщему обозрению сплошной Куршевель и скрывая от наших глаз свои добрые дела. Потому что за них необъяснимая Россия спрашивает с них гораздо строже, чем за любые безобразия. И благотворительные концерты Дины Корзун и Чулпан Хаматовой в пользу больных лейкемией детей (а деньги нужны большие и срочно — после диагноза счет идет на часы) встречены были общим улюлюканьем. Один из главных организаторов помощи больным детям журналист “Коммерсанта” Валерий Панюшкин в декабре минувшего года пишет: “Я не знаю, что потом случилось. Вокруг врачей, которым Путин пообещал строить онкогематологический центр, закрутилась отвратительная интрига с печатанием клеветы во всех газетах. Про наш следующий концерт, в котором бесплатно принимали участие артисты от Сергея Юрского до Земфиры, только ленивый не написал, что это, мол, безвкусица и с нашей стороны самопиар”.
Между тем я знаю из точного источника, что на каждый объявленный счет больного ребенка наши миллионеры переводят “немыслимые деньги”. Анонимно. Потому что, повторим, Россия не знает, как относиться к добрым делам.
Я проехала на машине из Владивостока в Москву. Встречалась по дороге с сотрудниками нескольких сотен российских библиотек — в областные научные и областные детские библиотеки в тех шестнадцати городах, в которых я выступала, съезжались на встречу многие библиотекари. Издательство “Время” подарило очень много хороших книг (мы заранее отправляли их в пять городов по дороге), дали свою продукцию журналы “Знамя” и “Семья и школа”. Библиотекари так радовались книгам, что было ясно, как их не хватает. Денег на комплектование мало (к тому же местная власть в любой момент может их забрать — на другие нужды, по сравнению с которыми книги — это баловство), поступления от “Пушкинской библиотеки” важны, но недостаточны. Есть книги, которые должны быть хотя бы в каждой областной научной библиотеке, но им их никогда не купить. Выпущено, например, факсимильное полное издание “Чукоккалы”, со всеми рисунками, — мечта Корнея Ивановича, осуществившаяся через тридцать с лишним лет после его смерти. Качество потрясает: печаталось в итальянской типографии. Тираж — сто экземпляров, по заказам людей, способных заплатить 2500 долларов и показывать книжку гостям. Издания нет даже в Российской публичной библиотеке в Петербурге — она таких денег заплатить не может. Но если попросить богатых людей — по-хорошему, а не так — “А-а-а, вы у нас наворовали — теперь отстегивайте, мерзавцы!” — то, несомненно, нашлось бы пятьдесят—семьдесят человек, способных купить такую книгу и подарить библиотеке Тюмени, Пермского или Красноярского края. Побуждать богатых людей к социальной ответственности должно не государство — силой и запугиванием, а общество и частные лица, движимые желанием преодолеть российскую разобщенность, посеянную революцией, и взращенную за долгие десятилетия классовую ненависть. Самое время заменять ее социальной толерантностью и взаимодоверием соотечественников. Все уверяют, что любят Булгакова, — и не хотят поверить Иешуа, что человек по природе добр.
В Вятке (пора бы уж вернуть имя городу) библиотеку открыл в свое время ссыльный Герцен. Тогда было полторы тысячи книг, приобретенных на его деньги. Сейчас — четыре миллиона. Бюджетных денег на строительство хранилища нет. Я уверена, что в России есть люди, способные выстроить его на свои деньги — но надо наконец сделать так, чтобы на фронтоне большими буквами стояло имя жертвователя, как стоит оно на каждой университетской библиотеке Америки, и никто этого не стесняется. Пусть бы кто-то решился на это благое начинание.
Вообще, за нашими окнами — время единения общества в доброкачественных, направленных на общее благо действиях. Чем раньше мы различим, что сейчас — время этого именно времени, тем будет лучше нам всем.
Елена Шварц
Надо бы награждать за артистизм соловьев и воробьев, других птичек, сомнамбулически приветствующих весну этой сумасшедшей зимой. Но их за это никто не награждает и бытие их не милует. Только изредка сердобольные люди бросают им остатки хлеба. В данном случае журнал “Знамя” подобен добросердечной гражданке, бросающей зернышко птичке.
Аполлон Григорьев, будучи совсем маленьким, заступался за любимых крепостных, когда отец собирался их покарать за какие-то провинности. И вот когда малыш Аполлон в очередной раз спешил на помощь кучеру или няньке, взглянув в зеркало, он поймал себя на том, что проверяет — “достаточно ли вид у меня расстроен”. Это развило в нем, по его словам, “…раннюю способность к подозреванию собственной чувствительности”. Но парадокс в том, что эта отстраненность нисколько не уменьшает глубины чувств. Вот это и есть артистизм — полная искренность, но при этом — отстраненный взгляд со стороны, сам актер и сам себе режиссер. Когда люди искреннее всего, они подозревают себя в неискренности, и преодоление этого подозрения тоже есть артистизм. Но оно неисцелимо.
Артистизм, может быть, самая глубинная черта русского космоса. Не будем говорить о художниках. Но мало кто из правителей мира сего, исключая, может быть Калигулу, Нерона и Христину Шведскую, был так артистичен, как Иван Грозный, — прообраз русского интеллигента. Неврастеник, мучающий других, а больше себя, отказывающийся притворно или искренне от желаемого.
Известный мудрец спросил бы — а не подозрителен ли в таком случае артистизм? Не связан ли всегда с жестокостью, порочностью и привлечением острых невзгод жизни? А вступивший с ним в спор возразил бы, что эти три свойства просто вообще неразлучны с человеком.
Как бы то ни было, все вышесказанное собственно означает лишь то, что я весьма признательна редакции журнала “Знамя” за награду.