Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2007
Вадим Баевский
Несмотря на преклонный возраст (семьдесят семь лет), я с аппетитом читаю студентам лекции по истории русской литературы XIX и XX веков и аспирантам курс истории науки в биографиях ученых, руковожу кафедрой истории и теории литературы и диссертационным советом по филологическим специальностям в Смоленском государственном университете — и пишу, пишу… Сегодня (23 октября 2006 года) в списке моих опубликованных работ 697 названий. Дорожу каждой встречей со слушателями, к которым обращаюсь с кафедры, и каждым текстом, с которым обращаюсь к читателям.
Последние годы особое место в моем сознании занимают мои публикации в “Знамени”. Я отчетливо сознаю, что редакционная коллегия проявляет к моей прозе необъяснимую терпимость и снисходительность. Великий Толстой, под обаянием которого прошла долгая жизнь, сказал: “Мне кажется, что со временем вообще перестанут выдумывать художественные произведения. Будет совестно сочинять про какого-нибудь вымышленного Ивана Ивановича или Марью Петровну. Писатели будут не сочинять, а только рассказывать то значительное или интересное, что им случилось наблюдать в жизни” (А.Б. Гольденвейзер. Вблизи Толстого. М., 1959, с. 181). Таким писателем я и стараюсь быть. Теперь это называется non fiction. Но мой жизненный опыт несколько нетрадиционен для писателя. Я рано осознал призвание к работе педагогической и научной в области филологии и истории литературы и без остатка отдал этому призванию всего себя. А могут ли отрывочные писания об этом быть интересны людям, в распоряжении которых циклы романов о войнах, о сыщиках и преступниках, о любви традиционной и нетрадиционной, о приключениях в далеком космосе, в далеком прошлом и в далеком будущем? — спрашиваю я себя всякий раз.
И вот опять я предстаю перед читателем все с тою же темой: наука и около науки. С теми же сомнениями. И с надеждой, что найду-таки своего читателя.
Три сюжета о Мандельштаме
Литературный разговор
В 1973 году в очередной раз приехал в СССР Кирилл Федорович Тарановский, профессор Гарвардского университета, сын товарища министра юстиции Временного правительства, классик науки о стихе и науки о Мандельштаме. Борис Яковлевич Бухштаб и его жена Галина Григорьевна пригласили на обед Лидию Яковлевну Гинзбург, Таранов-ского и меня с женой. Празднично накрытый уютный овальный стол, неторопливый обед, чай из самовара (настоящего, не электрического! в котором жар раздувался сапогом!), литературный разговор. Я заговорил о Мандельштаме. Л.Я. Гинзбург была с ним знакома, замечательно о нем писала как исследователь и мемуарист. У Б.Я. Бухштаба тоже есть яркая работа о нем. В “Листках из дневника” Ахматова написала: “Из ленинградских литературоведов хранили верность Мандельштаму — Лидия Яковлевна Гинзбург и Борис Яковлевич Бухштаб — великие знатоки поэзии Мандельштама”1. Тарановский тогда работал над своей книгой о Мандельштаме2. Я оказался среди лучших в мире знатоков поэзии Мандельштама, и мне захотелось вовлечь их в специальный разговор. Я заговорил о стихотворении “Я пью за военные астры, за все, чем корили меня…”, которое люблю со студенческих лет. Меня всю жизнь занимает возможная связь стихотворения Мандель-штама со стихотворением Вяземского “Друзьям”. Бросается в глаза сходство тем и ритма:
Не многих, но верных друзей,
Друзей неуклончиво строгих
В соблазнах изменчивых дней.3
Я пью за военные астры, за все, чем корили меня,
За барскую шубу, за астму, за желчь петербургского дня<…>4
Помимо совпадения заздравной темы и ритмико-интонационных фигур у меня был еще один, как мне казалось (и кажется), сильный аргумент. В конце стихотворения Мандельштама неожиданно появляются итальянские вина: Веселое асти-спуманте иль папского замка вино (т.е. предлагается выбор: шипучее — потому и веселое — асти-спуманте или le vin de Pape). Между тем у Вяземского есть рассказ о том, что именно эти вина экзотичностью своих названий поразили в детстве его воображение5. Выстраивается целый ряд ассоциаций, ведущих от стихотворения Мандельштама к Вяземскому. Но то, что представлялось убедительным мне, встретило решительное несогласие у моих старших коллег.
К.Ф. Тарановский первый напал на меня. Мнение Л.Я. Гинзбург, которая исследовала и издавала прозу Вяземского, было для меня чрезвычайно весомо. И вот она выразила глубокое сомнение по поводу моего предположения, сказав, что отнюдь не исключает случайных совпадений. Я еще надеялся на поддержку Б.Я. Бухштаба, но он решительно заявил, что я “пережимаю”. Не были приняты и другие мои суждения: о том, что метафора военные астры подразумевает эполеты, и о том, почему стихотворение Мандельштама написано не обычным для “заздравной темы” трехстопным амфибрахием, а стихами удвоенной длины, редчайшими в русской поэзии. Вот мои соображения на этот счет.
“Я пью за военные астры, за все, чем корили меня…” — это шестистопный амфибрахий. Можно предположить, что Мандельштам начал свое стихотворение трехстопным амфибрахием — традиционным русским балладным размером, которым написано и стихотворение Вяземского. Об этом свидетельствуют изысканные внутренние рифмы двух первых двустиший Мандельштама. Можно себе представить, что поэт первоначально видел свой текст так:
За все, чем корили меня.
За барскую шубу, за астму,
За желчь петербургского дня.
За музыку сосен савойских,
Полей Елисейских бензин,
За розу в кабине рольс-ройса
И масло парижских картин.
Потом, во второй половине стихотворения, подходящие рифмы не пошли, нечетные стихи оставить без рифм не захотелось, и пришлось записать текст как шестистопный амфибрахий. При том, что этот размер, “конечно, сравнительно редок. Чаще всего — у Бальмонта”6.
О своем споре с тремя классиками науки о Мандельштаме я иногда рассказываю ученикам — от студентов до профессоров, — когда пытаюсь остеречь их от скороспелых утверждений о литературных влияниях или, как они любят говорить, об интертекстуальных связях. А в душе сохраняю убеждение, что Мандельштам вдохновился замечательным стихотворением Вяземского, на полвека опередившим свое время, и создал свой пандан к нему.
Осип Мандельштам спасает друга
от расстрела в 1918 году
Известен эпизод с энергичным заступничеством Мандельштама в июне или июле 1918 года за людей, которым могущественный сотрудник ВЧК левый эсер Блюмкин, напившись, выписывал ордера на расстрел. В рассказе Г.П. Струве об этом использованы показания Дзержинского, председателя ВЧК. В них есть следующие слова. Блюмкин “позволяет себе говорить такие вещи: жизнь людей в моих руках, подпишу бумажку — через два часа нет человеческой жизни. Вот у меня сидит гр. Пусловский, поэт, большая культурная ценность, подпишу ему смертный приговор, но, если собеседнику нужна эта жизнь, он ее оставит, и т.п. Когда Мандельштам возмущенно запротестовал, Блюмкин стал ему угрожать, что, если он кому-нибудь скажет о нем, он будет мстить всеми силами”7. Далее Струве удивляется, что это за поэт Пусловский, большая культурная ценность, о котором никто никогда не слыхал.8
Можно высказать предположение, что “поэт Пусловский” — это автор четырех поэтических книг и переводчик, друг Блока и Мандельштама, позже мемуарист (“Воспоминания о Блоке. Письма Блока”, Пб, 1923; “Встречи”, Л., 1929), автор превосходной книги по теории и истории русского стиха “Современное стиховедение” (Издательство писателей в Ленинграде, 1931) и ряда других книг Владимир Алексеевич Пяст (1886—1940). Это его псевдоним, настоящая фамилия — Пестовский. Пяст был человек психически неуравновешенный (он кончил жизнь самоубийством), дворянин. Согласно семейному преданию, семья его состояла в родстве с польским королевским родом Пястов (отсюда и псевдоним). Октябрьской революции он не принял и этого не скрывал. Порвал с Блоком, перестал подавать ему руку, когда в январе 1918 года Блок написал “Двенадцать”. Нам доподлинно не известно, что в середине этого года он был задержан ВЧК (“у меня сидит гр. Пусловский”, — сказал Блюмкин); однако это представляется весьма вероятным. В протоколе показаний Дзержинского фамилия Пяста, записанная со слуха, могла быть слегка искажена.
Для дальнейшего рассказа немаловажное значение имеет личность Блюмкина. Вскоре, возможно, через несколько дней после описываемых событий, он по подложным документам проник в немецкое посольство в Москве и застрелил немецкого посла графа Мирбаха. Это был политический акт, инспирированный руководством левоэсеровской партии, имевший целью поссорить Россию с Германией. Блюмкин льнул к поэтам. Ему посвящены четыре стиха в “Моих читателях” Гумилева:
Застреливший императорского посла,
Подошел пожать мне руку,
Поблагодарить за мои стихи.9
Молодым школьным учителем я с женой во время летних каникул странствовал по Крыму, побывал у М.С. Волошиной в Коктебеле, у Н.Н. Грин в Старом Крыму. В старой записной книжке сохранились заметки. Знакомимся с Михаилом Яковлевичем Ассом, доцентом-биологом из Брестского педагогического института. Он резко говорит о Лысенко как об авантюристе и преступнике от науки. Теперь-то об этом написаны романы, а тогда… Он же рассказывает как откровение еще нечто из того, что сегодня знает каждый, — что в стихотворении Гумилева (имя тогда запретное) человек, в толпе народа застреливший императорского посла, — это сотрудник ЧК левый эсер Блюмкин. Но Асс добавляет то, что и сегодня не стало общеизвестным и что оценить должным образом и сегодня я с уверенностью не в состоянии. Асс утверждает (со слов человека, который сидел вместе с Гумилевым, но тогда не был расстрелян), что Блюмкин был причастен к аресту и убийству Гумилева в 1921 году.
Мы полагаем, что в стихотворении Есенина “Я обманывать себя не стану…”, написанном вскоре после гибели Гумилева, стих Не расстреливал несчастных по темницам10 тоже намекает на Блюмкина. Может быть даже — на рассказанный выше случай.
Случай этот известен нам не только из показаний Дзержинского11, но и, в вольном изложении, из романизированных мемуаров друга Мандельштама Георгия Иванова. Излагая этот случай, он пишет, что “Мандельштам, который перед машинкой дантиста дрожит, как перед гильотиной, вдруг вскакивает, подбегает к Блюмкину, выхватывает ордера, рвет их на куски”12. Если наше предположение о том, что “Пусловский” — это Пяст, справедливо, прекрасный поступок Мандельштама обретает новый важный смысл: он заступился за своего друга. Похоже — спас своего друга от расстрела.
Опыт прочтения таинственного стихотворения
Осипа Мандельштама
Впервые стихотворение Мандельштама “Телефон” опубликовано в 4-м выпуске эмигрантского альманаха с пастернаковским названием “Воздушные пути” в составе воспоминаний Ахматовой о Мандельштаме13. Таким образом оказались объединены имена трех наших великих про┬┬┬┬клятых поэтов (poиtes maudits окрестили своих великих поэтов-символистов французы).
По памяти? по авторскому списку? по собственноручному списку? по списку, выполненному чужой рукой? привела текст стихотворения в своих воспоминаниях Ахматова. Точно ли он воспроизведен в “Воздушных путях”? Эти вопросы возникают, потому что по сравнению с последующими публикациями есть разночтения и логическая неувязка. Позже стихотворение публиковалось неоднократно по автографу:
На этом диком страшном свете
Ты, друг полночный похорон,
В высоком строгом кабинете
Самоубийцы — телефон!
Асфальта черные озера
Изрыты яростью копыт,
И скоро будет солнце: скоро
Безумный петел прокричит.
А там дубовая Валгалла
И старый пиршественный сон;
Судьба велела, ночь решала,
Когда проснулся телефон.
Весь воздух выпили тяжелые портьеры,
На театральной площади темно.
Звонок — и закружились сферы:
Самоубийство решено.
Куда бежать от жизни гулкой,
От этой каменной уйти?
Молчи, проклятая шкатулка!
На дне морском цветет: прости!
И только голос, голос-птица
Летит на пиршественный сон.
Ты — избавленье и зарница
Самоубийства, телефон!
Июнь 191814
В своих воспоминаниях Ахматова называет стихотворение таинственным. Оно таинственно прежде всего потому, что неизвестно, о чьем самоубийстве в нем говорится. Однако если мы отрешимся от попыток найти этого самоубийцу и воспримем самоубийство как образ какого-то иного происшествия, мы, возможно, продвинемся к осмыслению странного стихотворения.
Дата, стоящая под текстом, возвращает нас к событиям, описанным в предыдущем очерке. Самоубийствен поступок Мандельштама, во имя дружбы и человечности бросившего вызов убийце-чекисту и всемогущей ВЧК. В изложении всего эпизода Г. Ивановым свое место занимает телефон. В начале века такие технические новинки как автомобиль, самолет, трамвай, трактор, телефон становились предметом художественного осмысления в произведениях не только футуристов, но и у символистов, и у акмеистов, и у имажинистов. Обычно они приобретали зловещую окраску. Г. Иванов пишет, что от Блюмкина Мандельштам где-то спрятался, затаился. А ему по телефону сообщили, что Блюмкин ищет его по всему городу. Так понимается первое четверостишье: телефон, естественный вестник полночных, самых страшных, похорон, принес человеку, совершившему самоубийственный поступок, весть о грозящей смерти.
Что значит безумный петел во втором четверостишии? В комментарии написано: “петел — петух”15. В действительности петел не простой петух, а библейский. Тот, до третьего крика которого верный ученик невольно трижды предал своего Учителя. В тексте стихотворения этот петел — телефон. Он безумен, потому что несет страшную весть, которую трудно или даже невозможно осмыслить. Несет смерть.
Что значит дубовая Валгалла третьего четверостишия? Между пирушкой, во время которой Мандельштам вырвал у Блюмкина и уничтожил ордера, и телефонным звонком поэт пережил сильные потрясения. Он явился в Кремль к Каменевой, сестре Троцкого и жене Л.Б. Каменева, которая отвела его к Дзержинскому. Мандельштам рассказал ему о том, как пьяный Блюмкин по своему произволу выписывал ордера на расстрел. Дзержинский поблагодарил его и заверил, что в этот же день Блюмкин будет расстрелян. Мандельштам ужаснулся и попробовал уговорить Дзержинского не расстреливать Блюмкина, но Каменева его поспешно увела, чтобы гнев Дзержинского не обратился на него. Мы полагаем, что дубовая Валгалла — это помещение ВЧК, обставленное массивной мебелью, а старый пиршественный сон — воспоминание о той пирушке, во время которой Мандельштам совершил свой отчаянный поступок, спасший Пяста и, возможно, других людей. Но дубовая Валгалла допускает и другое понимание: гроб. Здесь одно значение мерцает сквозь другое, и мы не решимся сказать, какое из них “правильное” или “правильнее”. Подобные мерцания значений свойственны поэзии; благодаря им поэзия более насыщена смыслами, чем не-поэзия. Этот прием в риторике называется силлепс.
Вторая половина стихотворения развивает тематику и образный мир первой. Весь воздух выпили тяжелые портьеры усугубляет впечатление от помещения ВЧК. Длинный шестистопный стих и следующий пятистопный на фоне четырехстопных ямбов придают описанию ВЧК особенную тяжеловесность, мрачность.
Стих Звонок — и закружились сферы самым сжатым образом говорит, как после телефонного известия о том, что Блюмкин на свободе и ищет своего разоблачителя, чтобы расправиться с ним, затравленный поэт утрачивает способность последовательно рассуждать. Он готов, не дожидаясь своего убийцы, покончить с собой: самоубийство решено.
Так и видишь в чужом высоком строгом кабинете ожидающего своего убийцу одинокого беззащитного поэта, в сознании которого складывается замысел этого таинственного стихотворения.
Что значит жизнь гулкая? — Революция, от которой никуда не уйти. Каменная? Можно было бы сказать просто: это Москва, метонимически представленная ее постоянным эпитетом белокаменная. Но в этом эпитете ощущается и фамилия Каменева — одного из вождей революции, и его всемогущей жены, на защиту которой надеется поэт. И, что всего важнее: еще в 1910 году Мандельштам написал стихотворение “Змей”, в котором государство, враждебное человеку, представлено как больной удав, пляшущий на камнях. А в 1913 году, в канун мировой войны, в стихотворении “Заснула чернь! Зияет площадь аркой…” сказано: Россия, ты, на камне и крови<…> Так что в “Телефоне” каменная жизнь — это жизнь в Москве, под Каменевыми, враждебная человеку, кровавая. Опять силлепс: несколько значений мерцают одно сквозь другое, насыщая и перенасыщая текст.
Молчи, проклятая шкатулка! — Молчи, телефон!
На дне морском цветет: прости! — Надвигается смерть; прощай, жизнь. Это прочтение может показаться совсем уж неубедительным, но оно принадлежит не мне, а классику науки о Мандельштаме К.Ф. Тарановскому. Он разбирает стихотворение 1917 года “Что поют часы-кузнечик…” и показывает, что стих И на дне морском: прости — “метафора предельной жизненной ситуации, последних предсмертных минут”16. И добавляет: тот же образ возникает в стихотворении “Телефон”; и приводит стих из “Телефона” в его контексте.
Заключительное четверостишье вместе с начальным образует композиционное кольцо: в обоих сходные темы, образы, синтаксические фигуры, в первую очередь — восклицания и синтаксические переносы (enjambements). Они придают тексту повышенную эмоциональность. Но внимательный взгляд отметит и разницу. В начальном четверостишии два синтаксических переноса самой простой формы (rejet; реже, используя французский термин (соответствующего русского нет): начальный стих сохраняет единство, а следующий разделен синтаксической паузой.
Ты, друг полночный похорон,
В высоком строгом кабинете
Самоубийцы — телефон!
В заключительном четверостишии тоже два синтаксических переноса; но один из них более сложной разновидности, contre-rejet (предыдущий стих разделен синтаксической паузой, а следующий сохраняет единство), а другой, завершающий все стихо-творение, имеет самую сложную форму синтаксического переноса rejet-contre-rejet:
И только голос, голос-птица
Летит на пиршественный сон.
Ты — избавленье и зарница
Самоубийства, телефон!
Рифмы похорон — телефон в начале, сон — телефон в середине и в конце стихо-творения поддерживают тему телефона звукоподражанием. Поддерживают тему телефона на фонологическом уровне, хочется сказать.
Особенность лирического рода поэзии состоит в том, что лирическое стихотворение не только допускает, но предполагает разные его прочтения в зависимости от личности того, кто над стихотворением задумался.
1 Воздушные пути. Вып. 4. Нью-Йорк, 1965. С. 30.
2 Taranovsky K. Essays on Mandel tam. Cambridge, Massachusetts; London: 1976; Тарановский К. О поэ-зии и поэтике. М.: Языки русской культуры, 2000.
3 Вяземский П.А. Стихотворения. Л.: Сов. писатель, 1986. С. 366.
4 Мандельштам О. Полное собрание стихотворений. СПб: Академический проект, 1995. С. 200.
5 Вяземский П.А. Полн. собр. соч. Т. 1. СПб, 1878. С. V.
6 Пяст Вл. Современное стиховедение. Издательство писателей в Ленинграде, 1931. С. 242.
7 Мандельштам О. Собр. соч. в 3 т. Т. 1. Вашингтон: Международное литературное содружество, 1967. С. XLVIII — XLIX.
8 Мандельштам О. Собр. соч. в 3 т. Т. 1. С. LI.
9 Гумилев Н. Стихотворения и поэмы. Л.: Сов. писатель, 1988. С. 341.
10 Есенин С. Стихотворения и поэмы. Л.: Сов. писатель, 1986. С. 169.
11 Из истории Всероссийской чрезвычайной комиссии: 1917 — 1921. М.: Гос. издательство политической литературы, 1958. С. 154 — 155.
12 Петербургские зимы // Иванов Г. Стихотворения. Третий Рим. Петербургские зимы. Китайские тени. М.: Книга, 1989. С. 358. Зарубежные издания “Петербургских зим” вышли в Париже в 1928 и в Нью-Йорке в 1952 г.
13 Анна Ахматова. Мандельштам (Листки из дневника) // Воздушные пути: Альманах. 4. Нью-Йорк: Гринберг, 1965. С. 32 — 33.
14 Мандельштам О. Полное собрание стихотворений… С. 349.
15 Мандельштам О. Полное собрание стихотворений… С. 651.
16 Тарановский К. О поэзии и поэтике… С. 116.