Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2007
“…Я родом не из детства…”
Будимир Метальников. Я расскажу вам… Воспоминания. —
М.: Русский импульс, 2006.
То, что выпало на долю Будимиру Метальникову, увы, не было в 30-е годы чем-то исключительным. Многих тогда не обошли арест родителей, раннее сиротство, детский дом (или в лучшем случае — приют у родичей, где ты, однако, иной раз воспринимался как обуза, к тому же небезопасная).
Эта биографическая “канва” в каждом отдельном случае весьма существенно варьировалась в зависимости от самых различных обстоятельств, от принадлежности к тем или иным слоям населения со своими особенностями, от семейных укладов и традиций и, наконец, от характеров людей, подвергшихся жестоким испытаниям. Так, еще в благополучную пору существования семьи коммунистов Метальниковых семилетнего мальчика — пусть еще слегка, как бы ненароком — коснулась тень чужой беды: в одной из знаменитых тогда новостроек — Хибиногорске — он “водился” с ровесниками, детьми сосланных раскулаченных, да и любимая няня Ариша была из этих “мироедов”. Спустя несколько лет подросток сам узнает, каково быть изгоем — сыном мнимого троцкиста, подвергнется травле со стороны одноклассников и вчерашних друзей и даже, о чем с болью напишет в своих мемуарах, усомнится в невиновности отца: “…пионер, начитанный мальчик… уже знал, что из партии просто так не выгоняют”. Любимый дотоле дядя Шура отступился от племянника, и тот очутился в детдоме, став “политиком”, как там именовали детей репрессированных, да еще подвергся насмешкам за то, что возился с попавшей там же в “малышовку” трехлетней сестренкой. Больно читать, как она умоляла брата “взять ее отсюда” или как он после случившегося с ней детского греха обмыл ее, “постирал ее штанишки… кое-как посушил, держа на открытом окне” уборной (то-то было радости малолетним зубоскалам!). Вскоре брата с сестрой вовсе разлучили. Навсегда. И остался он один, стремясь как-то “обжиться” в детдоме, сделаться своим в пестрой мальчишеской компании, временами похожей на стаю волчат, и даже преуспел в этом, отличаясь в весьма озорных, мягко выражаясь, проказах и проделках. К примеру, “…залез на дерево и писнул оттуда, стараясь попасть в окно директорского кабинета. Попал”, что впоследствии отразилось в его школьном аттестате, выданном на Украине и отметившем его “поганую поведенцу”, сиречь поведение.
“…Я считаю, — пишет Метальников, — что скорее я родом не из детства, а из детдомовщины и солдатчины”. К этому надо бы добавить и те военные годы, когда, оказавшись за воротами детдома, он пребывал буквально на грани выживания — одинокий, фактически бездомный, изголодавшийся до такой степени, что — да извинит меня читатель за очередную “грубую”, “натуралистическую” подробность — нечем было “сходить” для анализа, необходимого для поступления на работу в пищевом предприятии.
С такой же откровенностью и бесстрашием рассказывает мемуарист и о своей армейской эпопее — о многих неприглядных сторонах солдатского быта, тупоумно-издевательской казарменной муштре, об определенной “классовой” розни между офицерами и рядовыми (тема, в нашей военной прозе доселе отсутствовавшая). Во всей своей жестокой, колючей правде изображен и “бессмысленный и бездарный бой”, последний — а в сущности и единственный — в военной “карьере” Метальникова: “серые комочки убитых”, оставшиеся на опустелом поле (“Мертвый лежит, как брошенная кем-то вещь”), стоны, крики о помощи и проклятия раненых… “…Моя война — такая тягомотная, такая негероическая, а порой бессмысленная и обидная, — заметит позже мемуарист, — что я дал себе слово, если уж когда-нибудь соберусь писать о ней, то без всяких прикрас, нисколько не беллетризируя…”
Тем ярче выступают на фоне этой беспощадной и зачастую неприглядной правды человечность, милосердие, доброта, участие, сострадание, олицетворенные для рассказчика, да и для большинства из нас, тогдашних “вояк”, во врачах, медсестрах, санитарках. Их буквально захлестывали чудовищные волны всевозможных ранений, увечий, страданий, но они удивительным образом смиряли и утешали этот океан беды. Страницы, посвященные в книге доктору Валентине Васильевне, чьими усилиями, заботой, душевным теплом автор был выхожен и спасен от, казалось, неизбежной ампутации руки, побуждают благодарно вспомнить о тех, кто и тебя самого когда-то заботливо пестовал и нередко становился, как то случилось с Метальниковым, предметом твоей тайной влюбленности.
И как же резок оказался после этого переход к “нормальной” тыловой жизни, где у окружающих своих забот по горло и им совсем не до тебя, где наш герой ощутил и былую неустроенность, и крайний недостаток средств: “Я голодал, опять начались такие знакомые по сорок второму году обмороки”. Тут приходилось пускаться, что называется, во все тяжкие — даже “ассистировать” давнему приятелю, теперь тоже инвалиду, ставшему жуликом-карманником, промышлявшим в трамваях.
Трудно по достоинству оценить упорство, с каким Метальников, по его выражению, “барахтался, но плыл”, одолев в конце концов неимоверно длинную дистанцию, отделявшую от забрезжившей впереди цели-мечты — завершить прерванную всеми житейскими передрягами учебу в школе и поступить во ВГИК, Всесоюзный государственный институт кинематографии, где его опять-таки ожидали весьма “спартанские” условия жизни (“чаще всего мой дневной рацион состоял из батона хлеба, пачки маргарина и ста граммов сахара. Но и это не каждый день…”).
Трудности — трудностями, но та суровейшая жизненная школа, которая была за плечами, сталкивавшая с великим обилием характеров, обстоятельств и “сюжетов”, сослужила Метальникову самую добрую службу на избранном поприще.
Он пришел в кино в пору, когда там еще процветало усиленно насаждавшееся “сверху” приглаженное и обедненное изображение действительности, где не было места ни пестрому быту памятных с детства замоскворецких дворов, ни “угрюмству” кишевших людьми столичных вокзалов, ни нищей деревне, куда заносило будущего сценариста и в военные, и в мирные годы.
И когда Метальников пишет, что “литература и кино в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов сумели прорваться к кой-какой правде”, то нельзя не добавить, что и он был участником этого прорыва, как бы скромно ни оценивал он сам свое творчество.
“Петляет, петляет мое повествование”, — юмористически “критикует” автор свой рассказ, вбирающий и добрые, благожелательные характеристики друзей и собратьев, и примечательные эпизоды из истории отечественного кино последних десятилетий, и трудные, а то и горькие размышления о наших общих судьбах и проблемах самого злободневного свойства.
Но есть в этой книге некая остро ощутимая “прямая”, тянущаяся едва ли не от уже упомянутых хибиногорских впечатлений, которые пусть еще смутно запали в ребячье сердце, до поры творческой зрелости автора, когда он с великой охотой “выпрягался из городской упряжки и пускался на волю” — в облюбованную валдайскую деревеньку по имени Нелюшка с ее непростыми, отнюдь не идиллически-пейзанскими жителями, то восхищавшими, то, напротив, озадачивающими, будоражащими и подстегивающими мысль, вновь и вновь заставлявшими задумываться о своей стране и народе, оставаясь до смертного вздоха приверженным своей главной, кровной теме, так хорошо выраженной в названии одного из лучших фильмов Будимира Метальникова: “Дом и хозяин”.
Андрей Турков